Поиск

Полнотекстовый поиск:
Где искать:
везде
только в названии
только в тексте
Выводить:
описание
слова в тексте
только заголовок

Рекомендуем ознакомиться

'Документ'
Качество образования определяется не только объёмом знаний, но и параметрами личностного развития субъектов образовательного процесса. Выделяются объ...полностью>>
'Диплом'
Тема: Совершенствование системы мотивации труда персонала (на примере Производственного отделения «Центральные электрические сети» филиала ОАО «МРСК ...полностью>>
'Литература'
В 1997-1 годах, во время работы над новой книгой по истории Северной Кореи (уже на английском языке), я время от времени возвращался к старой рукопис...полностью>>
'Документ'
Познакомьтесь более подробно с классификацией форм воспитательной работы, предложенной Б.В. Куприяновым1, и предложите примеры конкретных видов форм ...полностью>>

Владимира Павловича Гудкова, известного слависта, одного из ведущих сербокроатистов в нашей стране. Встатья

Главная > Статья
Сохрани ссылку в одной из сетей:

1

Смотреть полностью

МОСКОВСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ УНИВЕРСИТЕТ
им. м. в. лОМОНОСОВА

ФИЛОЛОГИЧЕСКИЙ ФАКУЛЬТЕТ

кафедра славянской филологии

славянский вестник

Выпуск 2

К 70-летию В. П. Гудкова

Под редакцией
Н. Е. Ананьевой и З. И. Карцевой

МОСКВА

2004

УДК 802/809.1; 82 (091)

ББК  81.2; 83.3 (4)

С 47

К 250-летию Московского университета

Печатается по постановлению Редакционно-издательского совета
филологического факультета МГУ им. М. В. Ломоносова

Рецензенты:
д. ф. н. Д. П. Ивинский
к. ф. н. А. А. Плотникова

Под редакцией
Н. Е. Ананьевой и З. И. Карцевой

Издание осуществлено за счет средств
филологического факультета МГУ им. М. В. Ломоносова

Электронная версия сборника, изданного в 2004 году.

Рас­поло­жение текста на некоторых страницах электронной версии по техническим причинам может не совпадать с расположением того же текста на страницах книжного издания.

При цитировании ссылки на книжное издание обязательны.

С 47 Славянский вестник: Вып. 2: К 70-летию В. П. Гудкова / Под ред. Н. Е. Ананьевой и З. И. Карцевой. – М.: МАКС Пресс, 2004. – 608 с.

ISBN 5-317-01024-1

Второй выпуск научного филологического издания «Славянский вестник» посвящен юбилею Владимира Павловича Гудкова, известного слависта, одного из ведущих сербокроатистов в нашей стране. В статьях, написанных его коллегами и учениками, освещается широкий круг лингвистических и литературоведческих проблем, связанных с различными областями славистических исследований. Авторы статей – ученые из разных городов России и зарубежья.

Издание адресовано широкому кругу филологов-славистов.

УДК 802/809.1; 82 (091)

ББК  81.2; 83.3 (4)

ISBN 5-317-01024-1

© Филологический факультет

МГУ им. М. В. Ломоносова, 2004

ОГЛАВЛЕНИЕ

К 70-летию В. П. Гудкова

7

Список печатных работ В. П. Гудкова за 1997–2003 гг.

9

языкознание

Н. Е. Ананьева О польском языке в произведения русской литературы XIX века (на примере творчества В. Г. Короленко)

13

Н. С. Арапова Воцерковление

27

А. Р. Багдасаров История развития хорвато-сербских этноязыковых отношений (40-е–90-е гг.)

30

Ж. Ж. Варбот О двух сербо-русских лексических соответствиях

50

В. Ф. Васильева Явление межъязыковой функциональной асимметрии в свете национальной специфики родственных языков (на материале русского и чешского языков)

53

Г. К. Венедиктов К оценке словотворческих заслуг создателя новых болгарских слов (2)

60

K. Gadányi, Ž Meršić Gradišće i jezik gradišćanskih Hrvata

70

М. Ю. Досталь И. И. Срезневский и его роль в истории отечественного славяноведения

75

В. А. Дыбо В защиту некоторых забытых и неотвергнутых положений сравнительно-исторической фонетики славянских языков

83

Е. Ю. Иванова О некоторых подходах к изучению семантического устройства предложения

111

И. Е. Иванова Сербская пунктуация простого предложения в со­поставлении с русской: функции одиночных знаков препинания

122

А. И. Изотов Об одном грамматическом германизме в современном чешском языке: «ониканье» и «онканье» в побудительном высказывании

132

И. О. Казакова «Янина гора» югославянских народных песен

141

Ю. А. Каменькова Языковые способы представления денотата имен эмоционально-чувственного восприятия (на материале чешского языка)

145

Н. В. Котова К проблематике частотного морфемиария болгарского языка

158

О. О. Лешкова К вопросу о норме в сфере сочетаемости слов (на материале польского и русского языков)

172

К. В. Лифанов Язык устава «Первого венгеро-словацкого общества, поддерживающего при болезни» (Нью-Йорк, 1887)

182

Ф. Б. Людоговский Церковнославянская языковая система: особенности эволюции

191

И. Д. Макарова Языковые особенности люблянской разговорной речи

200

Д. Мирич Значение частицы ваљда и ее русские эквиваленты

215

В. Е. Моисеенко О наименовании цвета *golíobъ(jь)

225

А. С. Новикова Из истории перевода с греческого первой славянской книги

230

Б. Ю. Норман Когнитивные аспекты паремиологии и национальная картина мира в славянских языках

246

О. А. Остапчук Фактор полилингвизма в истории украинского литературного языка в XIX и XX вв.

257

П. Пипер Кириллица и латиница в вербальных ассоциациях сербов

269

Т. П. Попова К проблеме функционального перевода: опыт рефлексии

279

О. А. Ржанникова, Е. В. Тимонина Некоторые размышления в связи со студенческим конкурсом художественного перевода

292

С. Е. Родионова Интенсивность и ее место в ряду других семантических категорий

300

И. А. Седакова Имя и традиция

314

А. В. Семенова О некоторых сложностях при сопоставлении идеографического фразеологического словаря (на материале кочевского диалекта польского языка)

324

С. С. Скорвид О «дистанционном управлении» и автономном употреблении славянских падежных форм

332

М. Спасова Руски препис от ранния превод на поучението за блудния син и проблемът за състава на Учителното евангелие на Константин Преславски

339

Б. Станкович Роль славистики и славистических организаций в интеграции европейского востока и запада

360

Т. С. Тихомирова Вариативность в польском склонении

366

С. М. Толстая О лингвистических воззрениях Йована Раича

376

Г. П. Тыртова К вопросу об адаптации новейших заимствований в сербском языке

386

Г. Г. Тяпко Качественные прилагательные в «Сербском словаре» Вука Караджича

393

Р. П. Усикова Из истории македонского литературного языка (типология литературного языка К. П. Мисиркова)

406

М. А. Штудинер Судьба долгих гласных в сербском языке

416

Ю. Ю. Юдова О некоторых особенностях литературного языка хорватов (на материале современной хорватской прессы)

426

Е. И. Якушкина Традиционная философия греха в свете южнославянских диалектных данных (опыт семантической реконструкции)

432

литературоведение и фольклористика

И. Е. Адельгейм. «Всякое детство есть некая подвижная правда…»: проза инициации в молодой польской прозе конца XX – начала XXI века

441

Н. М. Вагапова. Счастливые московские годы Юрия Ракитина

454

Г. Я. Ильина. «Адриатическая трилогия» Неделько Фабрио

468

З. И. Карцева. «Малые формы» в новой болгарской прозе

476

С. В. Клементьев. Гротеск в польской прозе 1920–1930-х гг.

491

Е. Н. Ковтун. Фантастика в эру постмодернизма: русская и восточноевропейская фантастическая проза последней трети ХХ столетия

498

А. Г. Машкова. Ницшеанские мотивы в лиро-эпической поэме Людо Ондрейова «Мартин Ноциар Якубовие»

512

С. Н. Мещеряков. Вещь, социум и универсум в прозе В. Десницы

524

А. Ф. Петрухина. Постмодернистская поэтика романа П. Вили­ковского «Вечнозелен…»

532

Н. Н. Старикова. Постмодернизм в славянских литературах (из опыта комплексного исследования)

539

Т. Стоянович. Повествовательные приемы в сербских быличках (в сопоставлении с русскими)

549

И. Уваров. Художественный мифологизм в прозе Йордана Радичкова (на примере произведений 1960-х гг.)

554

В. И. Хорев. О каноне послевоенной польской литературы в России

564

Н. В. Шведова. Словацкий надреализм: контуры изучения

571

А. Г. Шешкен. Александр Белич и «русский Белград»

578

Е. З. Цыбенко. Роман Стефана Хвина «Ханеман» в контексте польской прозы 1990-х гг.

587

К 70-летию В. П. Гудкова

В свой юбилей Владимир Павлович Гудков полон творческих сил. Он заместитель декана филологического факультета по УМО, член Ученого совета МГУ, заведующий кафедрой славянской фило­логии, где читает курсы «Введение в славянскую филологию», «Ли­тературный сербскохорватский язык (грамматика)», «История и диалектология сербскохорватского языка», ведет спецкурсы по лексикографии, истории литературного языка у сербов, истории сла­вистики и современному языку в Хорватии. По инициативе Влади­мира Павловича в МГУ создан Славянский культурно-информа­ционный клуб, а с 1991 по 2002 г. он возглавлял общественную организацию – Ассоциацию друзей Югославии. Его плодотворная деятельность, направленная на развитие и укрепление связей с ино­славянскими народами, была отмечена орденом Дружбы.

Главным объектом научных исследований В. П. Гудкова был и остается сербскохорватский язык – морфология и лексика, вариа­тивность системы литературного языка и ее развитие на протяжении нескольких веков. В этой области В. П. Гудков признанный автори­тет как в нашей стране, так и за рубежом. Его научные работы, кото­рые известны и в Сербии, заслужили высокую оценку отечест­венных специалистов, сербских и хорватских коллег. «Сербская лексикография XVIII века» (1993) удостоена премии Головного со­вета по филологии, «Славистика. Сербистика: Сборник статей» (1999) – югославской награды им. акад. П. Ивича. Неоднократно пе­реиздававшийся сербскохорватско-русский словарь В. П. Гудкова отражает опыт его работы переводчиком на самых ответственных форумах страны. Не случайно на филологическом факультете он в свое время организовал курсы синхронных переводчиков.

Возглавив в 1990 г. кафедру славянской филологии, В. П. Гудков стал достойным продолжателем традиций своих авторитетных предшественников. Но время не стоит на месте, и на кафедре проис­ходят значительные перемены: открыты новые специализации – по украинскому и белорусскому языку и литературе, в дополнение к лекциям по истории славянских стран введены историко-культурные курсы; для студентов русского отделения читается обзорный курс истории славянских литератур. Возобновился выпуск ученых запи­сок кафедры, готовятся и издаются программы учебных курсов, ма­териалы конференций, сборники научных статей. Не только инициа­тором, но активным участником всех этих начинаний является В. П. Гудков, создавший на кафедре благоприятную атмосферу, спо­собствующую творческой работе всего коллектива.

Сердечно поздравляем юбиляра и искренне желаем ему новых успехов на избранном в далекие 1950-е поприще ученого-слависта.

М. Л. Ремнёва

Список печатных работ
В. П. Гудкова за 1997–2003 гг.1

1997

Српске књиге XVIII и XIX века у Историјској библиотеци у Москви // Зборник Матице српске за славистику. Књ. 52. Нови Сад. С. 157–158.

1999

Из истории сербских переводов и изданий Нового Завета // Роль библейских переводов в развитии литературных языков и культуры славян: Тезисы докладов международной научной конференции. М. С. 19–21.

О задачах и возможностях дальнейшего исследования связей Вука Караджича с деятелями русской культуры и науки // I славистические чтения памяти проф. П. А. Дмитриева и проф. Г. И. Сафронова: Материалы международной научной конференции. СПб. С. 83–84.

Славистика. Сербистика: Сборник статей. М. 208 с.

Наряду с работами, напечатанными ранее, сборник содержит семь новых статей, а именно: «Безызвестный рассказ современника о П. И. Прейсе и обстоятельствах его смерти» (с. 25-34); «О приоритетных заслугах русских славистов в изучении сербского рукописного наследия XII–XVIII вв.» (с. 48–58); «О феномене литературного языка в свете истории литературного языка у сербов» (с. 73–85); «О применении в России графики Вука Караджича» (с. 113–118); «Александр Белич – почетный профессор Московского университета» (с. 149–158); «О лекционном курсе “Введение в славянскую филологию”» (с. 159–165); «К изучению сербско-хорватских языковых дивергенций» (с. 171–188).

2000

Кафедра славянской филологии // Филологический факультет Московского университета. Очерки истории. Ч. 1. М. С. 182–219. (В соавторстве с С. С. Скорвидом и Е. З. Цыбенко)

О некоторых вопросах межславянского культурно-информа­ционного обмена // Славянский мир на пороге третьего тысячелетия: Сборник материалов симпозиума, проведенного 25 мая 2000 г. в Москве в рамках празднования Дней славянской письменности и культуры. М. С. 52–59.

Памяти А. М. Михайлова // Вестник Моск. ун-та. Серия 9. Филология. № 4. С. 133.

2001

Стереотип России и русских в сербской литературе // II славистические чтения памяти проф. П. А. Дмитриева и проф. Г. И. Сафронова: Материалы международной научной конференции. СПб. С. 167–168.

Стереотип России и русских в сербской литературе // Вестник Моск. ун-та. Серия 9. Филология. № 2. С. 20–27.

К выходу в свет «Грамматики болгарского языка» Н. Котовой и М. Янакиева // Вестник Моск. ун-та. Серия 9. Филология. № 6. С. 291–294.

Сербско-русский словарь. 10 000 слов // Гудков В. П., Иванович С. Сербско-русский и русско-сербский словарь. М. С. 7–218. (4-е изд. «Карманного сербскохорватского словаря»)

Кафедра славянской филологии // Филологический факультет Московского университета. Очерки истории. М. С. 183–220. (В соавторстве с С. С. Скорвидом и Е. З. Цыбенко; переиздание очерка, опубликованного в 2000 г.)

О развитии украинистики и белорусистики в МГУ и других университетах России // Научно-методический совещание-семинар преподавателей славянских языков: Информационные и научные материалы. Калининград. С. 25–26.

О статусе, структуре и названии литературного языка боснийских мусульман // Исследование славянских языков в русле традиций сравнительно-исторического и сопоставительного языкознания: Информационные материалы и тезисы докладов международной конференции. М. С. 24–25.

2002

Необходимый комментарий к употреблению термина «боснийский язык» // III славистические чтения памяти проф. П. А. Дмит­ри­ева и проф. Г. И. Сафронова: Материалы международной научной конференции. СПб. С. 120–122.

Об авторе книги «Зигзаги памяти» // Бернштейн С. Б. Зигзаги памяти. М. С. 3–9. (В соавторстве с Г. К. Венедиктовым)

Четыре десятилетия общения и дружбы // Югославянская история в новое и новейшее время: Материалы научных чтений, посвященных 80-летию со дня рождения проф. В. Г. Карасева. М. С. 258–259.

Сербско-русский словарь. 2-е изд., стереотип. (см. 2001 г.)

2003

Варьирование падежных форм числительных оба, обје в западноиекавской зоне сербскохорватского языка // Studia slavica savariensia. In honorem Caroli Gadani. 1; 2. Szombathely. S. 173–175.

Кафедра славянской филологии МГУ: 60 лет педагогического и научного творчества // Исследования славянских языков и литератур в высшей школе: достижения и перспективы: Информационные материалы и тезисы докладов международной научной конференции. М. С. 11–13.

К основанию нового продолжающегося издания кафедры славянской филологии // Славянский вестник. Вып. 1. М. С. 5–7.

К изучению русских связей Вука Караджича. Караджич и Александр Тургенев // Славянский вестник. Вып. 1. М. С. 237–249.

Александра Григорьевна Широкова [некролог] // Вестник Моск. ун-та. Серия 9. Филология. № 2. С. 199–200. (В соавторстве с В. Ф. Васильевой)

языкознание

Н. Е. Ананьева

О польском языке в произведениях русской литературы XIX века (на примере творчества В. Г. Короленко)

Владимиру Павловичу Гудкову не чужда тема «язык худо­жественной литературы», то есть та область исследования, которую В. В. Виноградов относил к «нейтральной или смешанно-пере­ход­ной зоне», принадлежащей как литературоведению, так и языко­знанию [Виноградов 1958: 3]. Ряд публикаций уважаемого юбиляра посвящен тем или иным языковым особенностям отдельных произведений сербской и хорватской литературы. Это одно из направлений в разноплановом научном творчестве В. П. Гудкова позволяет нам в сборнике в его честь высказать некоторые соображения о роли польских языковых элементов в произведениях русской литературы XIX в.

Исторические коллизии во взаимоотношениях Польши и России, длительный период бытования русского и польского этносов в границах одного государства не могли не отразиться на взаимодействии русского и польского идиомов, в том числе проникновении элементов последнего в язык русской художественной литературы (как, впрочем, и русского – в польскую литературу). Польский язык знали или изучали многие русские писатели. Но особое место польский язык занимал в творчестве литераторов, родившихся на Украине и в Белоруссии, где польский язык вследствие исторических судеб данного региона был одним из языков повседневного общения, особенно в помещичьей усадьбе и в городе. Да и многие писатели, уроженцы «Кресов» (так по-польски именовались восточные рубежи бывшей Речи Посполитой), чьи имена вошли в историю русской литературы, имели польские корни. К таким писателям принадлежит и герой нашей статьи Владимир Галактионович Короленко. Его мать Эвелина (Ева) Иосифовна, послужившая прообразом для одноименной героини «Слепого музыканта», происходила из польского рода Скуревичей. Бабушка по отцовской линии также была полькой (урожденная Мальская). Детские годы В. Г. Короленко протекали на Волыни, в Житомире. До событий, связанных с восстанием 1863 г. (то есть в течение первых 7–8 лет жизни писателя, родившегося 15 июля по старому стилю 1853 г.), языком семьи был язык матери, то есть польский. «В первые годы моего детства в нашей семье польский язык господствовал, но наряду с ним я слышал еще два: русский и малорусский», – вспоминал впоследствии писатель [Короленко 1953, 6: 85]. В «Истории моего современника» В. Г. Короленко пишет, что писать он научился по польской азбуке, первой толстой книгой, которую он прочел, была польская книга («Фомка из Сандомира» Юзефа Коженёвского – в тексте Иосифа Коржениовского), первая пьеса, увиденная будущим писателем в театре, принадлежала перу польского автора и исполнялась польской труппой. Только «приблизительно в 1860 году», по решению отца, обеспокоенного возможными репрессиями со стороны властей по отношению к полякам (в связи с ситуацией перед январским восстанием 1863 г.), в «ополяченной» семье Короленко впервые «зазвучала обиходная русская речь» [Короленко 1953, 6: 88]. Но даже будучи уже пансионером, В. Г. Короленко, по его собственному признанию, «по-польски… говорил и писал тогда лучше» и только «начинал знакомиться с русской грамматикой» [Короленко 1953, 6: 88].

Украинско-польская языковая стихия, соответственно, в большей степени представлена в тех произведениях В. Г. Короленко, действие которых протекает на Украине, в тогдашнем Юго-За­пад­ном крае. («Слепой музыкант», «В дурном обществе» и в особенности первая книга автобиографического романа «История моего современника»1). Эти полонизмы и украинизмы (включая соответ­ствующий ономастикон и песни) воссоздают атмосферу много­язычия и многообразия культур, характерную для городов и местечек тогдашнего Юго-Западного края, где поляки и украинцы соседствовали с русскими, евреями и чехами. Эту многонациональную и поликонфессиональную среду так описывает сам В. Г. Ко­ро­ленко: «Жили мы на Волыни, то есть в той части правобережной Малороссии, которая дольше, чем другие, оставалась во владении Польши. К ней всего ближе была железная рука кн. Еремы Вишневского. Вишневец, Полонное, Корец, Острог, Дубно, вообще волынские городки и даже иные местечки усеяны и теперь развалинами польских магнатских замков или монастырей… В селах помещики, в городах – среднее сословие были поляки или, во всяком случае, люди, говорившие по-польски. В деревнях звучал своеобразный малорусский говор, подвергавшийся влиянию и русского, и польского. Чиновники (меньшинство) и военные говорили по-русски… Наряду с этим были также три веры (не считая евреев): католическая, православная и между ними – униатская, наиболее бедная и утесненная» [ИС: 84–85]. «Вплетенные» в ткань литературного произведения полонизмы и украинизмы (редко – заимствования из идиша) выполняют одновременно ряд художественных функций: информативную, экспрессивную, стилистическую. Воссоздавая определенный локальный колорит, «пространственно» и «хронологически» маркируя сообщаемое, характеризуя речь тех или иных персонажей, придавая ей не только достоверность, но и выразительность, эти иноязычные элементы одновременно являются компонентом языковой материи произведения и тем самым составной частью его поэтики2.

Мы остановимся только на полонизмах, опуская материал по заимствованиям из украинского языка. Однако в ряде случаев (особенно в лексике) при кириллической записи лексемы, идентичной в украинском и польском языках, трудно сказать, из какого идиома непосредственно взято это слово автором. Поскольку в украинский язык вошло значительное число польских слов, при полном совпадении форм мы определяем ее как полонизм. Если известно, что общее для польского и украинского языков слово является в первом случае генетическим укранизмом, снабжаем его пометкой укр.‑польск. (чуприна «шевелюра»). Такие же лексемы, как «сакристия» ‘ризница’ (ср. польск. zakrystia), «клейнод» ‘герб’ (польск. klejnot), «зызем» ‘искоса’ (польск. zezem), несмотря на их несомненно генетически польский источник в украинском, нами не рассматриваются. Остается в стороне также вопрос о происхождении анализируемых полонизмов в польском языке.

Польские элементы представлены не только в апеллятивной лексике, но и в именах собственных, в первую очередь в антропонимиконе. Ср. «шляхетские» фамилии на cki, dzki, ski: Попельские, Потоцкая, Яскульские [СМ], Будзиньская, Дембский, Домбровский, Журавский, Зборовские, Коляновский, Кучальский, Лисовский, Окрашевская, Ольшанский, Пашковский, Погорельский, Подгурский, Рыхлинский, Строиновский, Уляницкий, Червинский, Янковский [ИС] и др.; фамилии патронимического происхождения: Туркевич, Федорович [ДО], Банькевич, Буткевич, Конахевич, Крыштанович, Лохманович [ИС] и др.; фамилии прозвищного типа: Драб (польск. drab ‘дылда, верзила’); имена: Агнешка, Бронислав, Казимир, Кароль, Феликс, Эдмунд, Якуб, Ян [ИС], Януш [ДО]; производные модификации от полных имен, образованные по моделям польского языка: Аннуся, Марыня [СМ], Валек [ДО], Антось, Бася, Славек, Стах, Франек [ИС]; сакральное имя Езус (Jezus «Иисус») [ИС]. Принадлежность к польской национальности подчеркивают слова «пан», «пани», «панна», которые одновременно являются и показателями определенного социального статуса, и формами вежливого обращения на «вы» (пани Будзиньская, пани Рымашевская, пан Погорельский, пан Уляницкий, пан Туркевич, панна Эвелина и многие другие). Примеры употребления лексем пан и пани в функции обращения: «Не бойтесь, пан Валентин, – улыбаясь, ответил на эту речь Максим» [СМ: 115]; «Ах, пани сендзина, – сказал он» [ИС: 131]. Наряду с лексемой пан параллельно (но значительно реже, чем им. пад. ед. ч.) употребляется и специфичная форма вокатива пане (см. ниже).

В «Истории моего современника» отмечен также польский агороним: Plac panienski (вернее: Panieński) (Девичья площадь). Польскую ауру создают и приводимые как по-польски, так и в русском переводе библионимы («Tomek Sandomierzak», «Хроника Яна Хризостома Пасека», драма А. Грозы «Попель», поэма А. Мицкевича «Пан Тадеуш», драма «Урсула, или Сигизмунд III»), названия патриотических песен и гимнов («Jeszcze Polska nie zginęła» – «Еще Польша не погибла», «Grzmią pod Stoczkiem harmaty» – «Под Сточком гремят пушки», «Boże, coś Polskę przez tak długie wieki») и, наконец, хоронимы Речь Посполитая и Польша. Упоминание имен исторических персонажей (гетманы Жолкевский, Конецпольский, Чарнецкий, князь Ерема Вишневецкий), польских писателей (Юлиан Урсын Немцевич, Ян Хризостом Пасек, Адам Мицкевич, Юлиуш Словацкий, Александр Гроза, Михаил Чайковский – впоследствии Садык-паша), музыкантов (Огинский), революционных деятелей (участник восстания 1863 г. Эдмунд Ружицкий) также создает атмосферу польской культурной традиции, в которой воспитывался польский ребенок на «Кресах». К nomina propria относится и геральдическое наименование – название герба Korab i Łodzia (ковчег и ладья), который, по преданию, получил предок В. Г. Короленко по отцовской линии – миргородский казачий полковник – от польских королей. Ср. шутливое название герба, нарисованного отцом: «Pchła na bębenku hopki tnie» («Блоха отплясывает на барабане»). Название придуманного отцом герба было мотивировано тем, что «казаков и шляхту в походах сильно кусали блохи» [ИС: 12]. Упоминается в романе и герб Великого княжества Литовского («литовская погоня» [ИС: 161]).

Среди полонизмов, употребленных В. Г. Короленко, преобладают номинации реалий (то есть существительные) и признаков лица, предмета или действия (то есть прилагательные и наречия). Эти лексемы относятся к следующим семантическим группам.

1. Названия сословий, социального положения: магнат, пан, панство, пани, панич, панна, хлоп, хлопство, шляхта, шляхетство, шляхтич, производные адъективы и наречия: магнатский, панский, хлопский, по-хлопски.

2. Названия занятий, профессий: коморник (komornik – ‘судебный исполнитель’, зд. землемер), официалиста (oficjalista – ‘конторщик’ (в имении); судейский чиновник), покоювка // покоевая панна (pokojówka, pokojowa – ‘горничная’), посессор (posesor – ‘арендатор’), кальки с префиксом под‑, обозначающим подчиненный характер лицу, названному производящей субстантивной основой (подлекарь – podlekarz ‘помощник врача’, подсудокpodsędek ‘помощник судьи’, подчасокpodczasek от podczaszy ‘подчаший’ – судебная должность), фактор (faktor – ‘посредник, комиссионер’); ср. также феминатив сендзина (sędzina), образованный от профессии мужа, – ‘жена судьи’ (у В. Г. Короленко судейша).

3. Названия городских и хозяйственных построек и их частей: каменица (kamienica ‘каменный дом’), магазин (magazyn ‘склад’).

4. Названия транспортных средств и их частей: драбина (drabina ‘решетчатый бок телеги’), коч карета (kocz ‘карета, коляска с открытым верхом’).

5. Религиозная терминология: гостия (hostia ‘облатка; зд. католическое причастие’), громница (gromnica ‘большая восковая свеча’), каплица, деминутив капличка (kaplica ‘часовня’, kapliczka ‘часовенка’), кляштор (klasztor ‘монастырь’), костёл, ксёндз, отпуст (odpust ‘храмовой праздник; отпущение грехов’), отец папеж // папеж (papież ‘(Римский) папа’), пробощ (proboszcz ‘приходской священник’) и др.

6. Названия одежды и обуви и их частей: вылёты (wyloty ‘откидные рукава (кунтуша)’), конфедератка (konfederatka ‘конфедератка – вид головного убора’), кунтуш (kontusz ‘кунтуш’ – вид одежды), постолы (postoły ‘лапти из лыка’), сукмана (sukmana ‘сермяга’ – кафтан из грубого некрашеного сукна), чамар(к)а (czamar(k)a ‘венгерка’ – вид одежды).

7. Названия историко-социальных явлений: застенок (zaścianek ист. ‘деревня, заселенная мелкой шляхтой; усадьба мелкого шляхтича’), повстанье (powstanie ‘восстание’), пропинация (propinacja ист. ‘винный откуп’), рухавка (ruchawka ‘бунт, волнения; ополчение, ополченцы’).

8. Названия домашней утвари: каганец (kaganiec ‘светильник’).

9. Названия денежных единиц: злотый (złoty).

10. Названия танцев: галопада (galopad ‘галоп’).

11. Названия, связанные со школьным обучением: «арытметы´ка и граматы´ка» (arytmetyka ‘арифметика’, gramatyka ‘грамматика’), учень (uczeń ‘ученик’).

12. Наименование реалий, связанных с военными действиями: «панцирный товарищ» (калька с польск. towarzysz pancerny ист. ‘латник, панцирник’), регимент (уст. regiment ‘полк’), хоругвь (польск. chorągiew ‘наименование войсковой единицы’).

13. Возрастная характеристика лица: малый (mały ‘мальчик’), паненка (panienka ‘девочка, девушка’), панич (panicz ‘сын помещика, барич, барчук’), панна (panna ‘девушка, барышня’), хлопец (chłopiec ‘мальчик’); ср. осложнение возрастной характеристики другими смыслами: старополяк (staropolak) – о старом поляке Коляновском, являющемся приверженцем старых польских традиций и обычаев.

14. Название признака лица или предмета: наглый (nagły ‘внезапный’).

15. Характеристика действия: с поспехом ‘в спешке’ (pośpiech ‘спешка’), с тумультом и гвалтом (tumult ‘шум, гвалт, суматоха’, gwałt ‘кутерьма, суматоха, шум’).

16. Названия, относящиеся к внешности человека: чуприна (укр.-польск. czupryna – чуприна ‘шевелюра’).

17. Оценочная лексика: а) номинация лица (как правило, с отрицательной оценкой): девотка (dewotka ‘ханжа, святоша’), гультай (hultaj ‘шалопай, негодяй’), иолоп (jołop ‘олух, остолоп, болван’), лайдак (łajdak ‘подлец, негодяй, мерзавец’) и др.; б) названия негативных по своей сути явлений: импертыненция (impertynencja ‘нахальство, грубость, дерзость’), калюмния (kalumnia ‘клевета, навет’), рабунек (rabunek ‘грабеж, ограбление’), сваволя (swawola ‘самоуправство, произвол, своеволие’); в) названия положительных по своей сути явлений (редко): толеранция (tolerancja ‘терпимость’).

Глаголы-полонизмы употребляются чрезвычайно редко (ср. в прямой речи: nie dopilnujesz ‘не уследишь’). И в нарратив, и в прямую речь писатель вводит специфические для польского языка директивные предложно-падежные формы до лясу (в лес) и до Подоля (на Подолье). Для прямой речи характерны также вокативы типа пане и хлопче (наряду с более частотными формами им. п. ед. ч. в функции обращения). К эмоционально-экспрессивным средствам передачи «польскости» относятся междометия (ср. га! – ha! ‘ага, ох, ах’, вьо‑о! – wio! ‘но’: понукание лошади), фразеологизмы и клише (примеры см. ниже).

Польская лексема вводится в повествование обычно в транслитерации, реже в записи на польском языке. Пониманию полонизма способствуют специальные приемы включения его в текст. Чаще всего польская лексема заключена в кавычки, а после нее приводится в скобках русский эквивалент или пространное авторское пояснение. Например: «пан коморник» (землемер), «вылёты» (откидные рукава), «Что бы ты сделал, если бы он стал так же смеяться на «гостией» (католическое причастие)?» [ИС: 88]; «среди зелени чьего-то сада высилась огромная “фигура” – старый польский крест с крышкой, прикрывавшей распятую фигуру Христа» [ИС: 27]. Скобки может заменить союз то есть: «Но в действительности это был только “магазин”, то есть кладовая» [ИС: 184]. Польская лексема может вводиться и после соответствующего русского синонима, придавая фразе бóльшую экспрессивность. Ср.: «…зажгли большую восковую свечугромницу”» [ИС: 58], «всякий раз, когда кто-нибудь умирал по соседству, особенно если умирал неожиданно, “наглою” смертью “без покаяния” – нам становилась страшна тьма ночи» [ИС: 39]. Полонизм, употребленный после русского эквива­лента, может быть заключен в скобки. Ср.: «Чтобы мальчик не сидел даром и не баловался с разными висельниками (“урвисами”)» [ИС: 49]. Пониманию текста способствует употребление составных слов (гибридов), в которых одна часть – специфически польская, а вторая известна и русскому языку («коч карета»). Иногда польскому слову предшествует или следует за ним русский синоним либо близкая по значению (но не полностью совпадающая с ним) русская лексема (полонизм и русское соответствие при этом объединены союзом и). В таких случаях возможно употребление полонизма без кавычек: «с великим шумом, криком и гумультом» [ИС: 192]; «В конце концов Банькевич… стал писать доносы в высшие инстанции на самих судей, чинящих одному Курцевичу толеранцию и потакательство, а ему, сироте-дворянину, – импертыненцию и несправедливость» [ИС: 193]; «О каковом публичном рабунке и явном разбое» [ИС: 192].

Изредка встречаются авторские пояснения в виде сноски. Например, для вышеупомянутой «громницы» в тексте «Слепого музыканта» объяснение, в отличие от «Истории моего современника», дано в сноске («Громницей называется восковая свеча, которую зажигают в сильные бури, а также дают в руки умирающему» [СМ: 107]).

Иногда значение полонизма проясняет только широкий контекст. Так, в повести «В дурном обществе» неоднократно наряду со словом «часовня» писатель употребляет лексему «каплица», но нигде эти слова не стоят рядом, то есть понять, что обе лексемы обозначают одну и ту же реалию, мы можем только из более широкого контекста. Ср. также примеры дистантного расположения полонизма и русского эквивалента: а) польское слово предшествует русскому: «…хлопство кидает злую “калюмнию” на все благородное сословие Гарного Луга… Единственно для того, чтобы вогнать клевету обратно в хлопские пасти» [ИС: 189]; б) постпозиция полонизма по отношению к русскому соответствию: «Восстание нигде не удавалось. Наполеон не приходил, мужики даже в Польше неохотно приставали к “рухавке”» [ИС: 96].

В ряде случаев русские эквиваленты вообще отсутствуют. Коммуникативная функция текста не нарушается, когда в русском языке существует близкая по форме и значению лексическая единица: хлоп и производные от него (ср. русск. холоп), повстанье (ср. восстание), поспех (ср. спешка, не к спеху), учень (ср. ученик). Отсутствие пояснения оправдано также, когда контекст однозначно указывает на семантику близкой к русскому эквиваленту польской лексемы. Ср.: «Помни всегда, что на небе есть бог, а в Риме святой его “папеж”» [СМ:115]. Не объясняются и вошедшие в русский язык наименования польских реалий (костёл, ксёндз).

Однако в некоторых случаях отсутствие русского эквивалента затрудняет восприятие текста русскоязычным читателем, незнакомым с польским или украинским языками. Ср.: «Впоследствии она [мать. – Н. А.] все время и держалась таким образом: она ни примкнула к суетне экзальтированных патриотов и “девоток”, но в костёл ходила… как и прежде…» [ИС: 93]; «Банькевич отправился на “отпуст” к чудотворной иконе» [ИС: 191]; «На длинных возах с “драбинами” в каких возят снопы, сидели кучей повстанцы» [ИС: 96–97]. Из контекста можно понять, что девотка и отпуст имеют какое-то отношение к соблюдению религиозной обрядовости, а драбина – какая-то часть телеги, но конкретные значения этих лексем остаются неясными. Тем более пространного историко-культурного комментария требуют лексемы «застенок» и «застенная шляхта» (польск. zaścianek, szlachta zaściankowa), что обычно и делается издателями. Ср.: «Всего вероятнее, что Гарный Луг был когда-то так называемым “застенком”, а его “панство” представляло “застенную шляхту”, ярко описанную Мицкевичем в “Пане Тадеуше”» [ИС: 184].

Полонизмы, как правило, приводятся в транслитерации, но изредка употребляются и в форме оригинала: «Случайно он встретился с племянницей приходского ксендза (proboszcza)» [ИС: 67], «Не укараулишь (nie dopilnujesz)» [ИС: 28]; «Для купанья нам приходилось пройти большие пустыри Девичьей площади (Plac Panieński)» [ИС: 80]. На польском языке также приводятся различные надписи: на школьной линейке (dla bicia (для битья) [ИС: 76]), на надгробии (ofiara srogości (жертва строгости) [ИС: 141]), на стене «школы иезуитов или пиаров». Последняя надпись приведена в тексте по-русски («О боже мой, боже! Какой я бедный! И кто мне поможет»), а в сноске дан подлинный польский текст: «O Boże-ż mój, Boże! Jakim ja biedny! Kto-ż mi dopomoże» [ИС: 288].

При неоднократном употреблении в тексте одного и того же полонизма кавычки ставятся обычно только в случае первого введения лексемы в текст. Ср.: «На нем была черная “чамарка”, вытертая и в пятнах. Застегивалась она рядом мелких пуговиц, но половины их не было, и из-под чамарки виднелось голое тело…» [ИС: 187]. Но в некоторых случаях кавычки сохраняются даже при неоднократном употреблении заимствования. Например, “магазин” (‘склад, кладовая’) всегда приводится в кавычках, в отличие от магазина, обозначающего место покупки (шляпный магазин, магазин белья и т. п.). Наличие кавычек подчеркивает экспрессив­ную функцию слова или словосочетания и характерно не только для иноязычной лексики (ср. «совещание», «национализмы», «учителя-люди», «учителя-звери» и мн. др.).

Помимо полонизмов, встречающихся и в нарративе, и в прямой речи, выделяется пласт лексики, специфичный для речевой характеристики. Это экспрессивно окрашенные слова (главным образом пейоративные номинации лица), фразеологизмы. Обе эти группы характерны как для прямой речи, так и для косвенной речевой характеристики. Только в прямой речи употребляются формы вокатива (пане, хлопче), междометия и клише-восклицания (великая штука – см. ниже о кальках). Пример повторяющейся речевой характеристики – излюбленное словечко отца забобоны (польск. zabobony – суеверия, предрассудки) и его же пословица, в которой употреблена калька с польск. podlekarzподлекарь ‘помощник врача’ («Толкуй больной с подлекарем» [ИС: 15, 22, 33, 72 и др.]. Высказывания поляков, как правило, приводятся или с вкраплением отдельных польских лексем, или представляют собой речения гибридного характера, в которых объединены польские и русские формы. Пример такого речения – фраза привидевшегося старику Янушу покойного владельца замка из повести «В дурном обществе» («Молчите там, лайдаки, пся вяра!»), в которой первая часть дана по-русски, а вторая (лайдаки, пся вяра) – по-польски (łajdak – см. выше; psia wiara – ругательство, букв. ‘собачья вера’). Ср. также обращение старого учителя-художника поляка Собкевича к ученикам в «Истории моего современника»: «Иолопы! Бараны! Ослы! – кричал он по-польски. – Что значат ваши граматы´ки и арытметы´ки, если вы не понимаете красоты человеческого глаза!..» [ИС: 142]. Здесь наименования лиц даны польскими (jołopy – остолопы, олухи) и общими для польского и русского языка лексемами (barany, osły), а во вторую часть высказывания вставлены польские наименования дисциплин (arytmetyka, gramatyka). Гибридными являются и словосочетания типа «пан Иисус», «панна Богоматерь». К Богоматери и Иисусу поляки обращаются или по-польски (в транслитерации: Езус, Мария [ИС: 71]), или в русском переводе (из речи пана Погорельского: Иисус, Мария, святой Иосиф [ИС: 187]). Пример функционирования междометия га и вокатива хлопче в речи пана Погорельского: «И что же?.. Га! Ничего. Да и что тут говорить: последние времена!» [ИС: 188]; «А чей ты, хлопче?; Скажу тебе, хлопче, правду…» [ИС: 187]. Ср. вокатив пане: из речи матери писателя – «Пане Крыжановский?» [ИС, 130], из речи Иохима в «Слепом музыканте» – «не скажите, пане» [СМ: 101]. В ряде случаев автор отмечает, что тот или иной персонаж «говорит по-польски», «сказал по-польски», поет «польскую песенку», но при этом отсутствуют какие-либо полонизмы в приведенных высказываниях или какой-либо польский песенный текст. Указанные ремарки также выполняют функцию придания повествованию локального колорита.

Среди речевых характеристик и в нарративе широко представлены кальки с польского языка. Такому калькированию подверглись, например, следующие польские фразеологизмы, употребленные в качестве опосредованной речевой характеристики: «Пан Туркевич принадлежал к типу людей, которые, как сам он выражался, не дают себе плевать в кашу» [ДО: 15] (польск. nie dać sobie w kaszę pluć // dmuchać – ‘уметь постоять за себя, не дать себе досаждать, не дать себя в обиду’); «Пан Погорельский плакал как бобр, по выражению капитана» [ИС: 189] (польск. płakać jak bóbr – ‘рыдать в три ручья’). Калькой с польского является и словосочетание великая штука в следующем контексте: «– А вот англичане, – сказал отец в другой раз за обедом, когда мы все были в сборе, – предлагают большие деньги тому, кто выдумает новое слово. – Великая штука! – самонадеянно сказал старший брат, – я сейчас выдумаю» [ИС: 23] (польск. wielka sztuka ‘подумаешь, какая важность’). Польско-украинские истоки имеет и постоянное употребление адъектива малый по отношению к ребенку (мальчику) не в сниженном, а в нейтральном стиле общения (mały). Ср., дядя Максим говорит Петрусю: «Эх, малый! Это не хлопские песни… Это песни сильного, вольного народа» [СМ: 102]. О чрезвычайной активности такого словоупотребления прилагательного на Украине свидетельствует его функционирование в значении ‘ребенок’ в современном русском языке образованных жителей Украины (ср.: «Моя малáя пошла в школу» – из речи филолога, преподавателя Киевского государственного университета).

Польский источник имеют плюративные формы в следующих двух фразеологизмах: 1) бранном клише, употребленном помещиком Дешертом из «Истории моего современника»: «А, пусть вас возьмут все черти!» [ИС: 70] (Ср. польск. niech (kogoś) diabli wezmą // porwą); 2) идти «на разведки» («Мы подымались как раз в гору на разведки» [ИС: 82]); ср. польск. iść na wywiady ‘пойти разузнать что-либо’.

То, что родным языком В. Г. Короленко был польский, проявляется и там, где, по всей видимости, отсутствует сознательное использование полонизмов. Ср. тавтологическое словосочетание «комнатная горничная» [ИС: 64] (калька с pokojówka, pokojowa, panna pokojowa – все эти номинации также есть в текстах В. Г. Короленко в транслитерированном виде: «покоювка», «покойовая панна» и даже «покойовая девушка» – с переводом лексемы «панна»); прилагательное далекий в словосочетании «далекий родственник» [ИС: 56] (польск. daleki krewny – русск. дальний), хотя и употребляемое наряду с дальнийдальний родственник моей матери» [ИС: 77]). Ср. также выражение «брать события с юмористической точки зрения», где брать означает ‘принимать’ (ср. польск. brać coś poważnie, pod uwagę и т. д. – ‘принимать что-нибудь всерьез, во внимание’ и т. д.). Наиболее яркий пример такого подспудного воздействия первичной языковой системы представлен в характеристике «пани Рымашевской», которая «была женщина очень толстая и крикливая. Про нее говорили вообще, что это не баба, а Ирод» [ИС: 47]. Очевидно, что русск. «Ирод», «настоящий Ирод» употребляется по отношению не к «толстому и крикливому», а к жестокому и вероломному человеку. Характеристика Рымашевской как Ирода – это калька польск. herod-baba, то есть ‘бой-баба’. Вероятно, в основе пристрастия В. Г. Короленко к лексеме «раздорожье» ‘распутье’ (и не только в анализируемых трех текстах) также лежит польское соответствие rozdroże.

Посредством введения в речь отдельных персонажей латинских выражений писатель придает этим образам еще бóльшую достоверность, подчеркивает принадлежность поляков к римско-католи­ческому миру. Латинские вставки характеризуют речь арендатора Яскульского [СМ], пана Погорельского [ИС], образованного бродяги Тыбурция Драба-Федоровича [ДО].

Ср. наставления Яскульского дочери Эвелине: «Это тебе говорю я, Валентин Яскульский, и ты должна мне верить потому, что я твой отец – это primo Secundo, я – шляхтич славного герба, в котором вместе с “копной и вороной” недаром обозначается крест в синем поле… Ну а в остальном, что касается orbis terrarum, то есть всего земного, слушай, что тебе скажет пан Максим Яценко» [СМ: 115]. Тыбурций Драб не только перед обывателями Княж-городка произносит непонятные для них речи из Цицерона, главы из Ксенофонта, «громил Катилину или описывал подвиги Цезаря или коварство Митридата», обращаясь к слушателям не иначе, как «Patres conscripti» (то есть «отцы сенаторы». – Н. А.) [ДО: 19], но и в разговоре с сыном судьи Васей употребляет латинизмы: «Ego – Тыбурций sum» [ДО: 39], «Приходи, разрешаю… sub conditionem» [ДО: 41], «Однако знаешь ли ты, что такое curriculum vitae» [ДО: 47], «Не говори, amice!.. Эта история ведется исстари, всякому свое, suum cuique» [ДО: 41], «… у меня с законом вышла когда-то, давно уже, некоторая суспиция…» [ДО: 48]. Примеры из речей «панцирного товарища» пана Погорельского: «Pro forma, благодетель, pro forma» [ИС: 189], «Он купил двадцать душ у такого-то… Homo novus» [ИС: 187]. Ср. также косвенную речевую характеристику пана Погорельского: «Пан Погорельский плакал… , оплакивая порчу нравов – periculum in mores nobilitatis harnolusiensis» [ИС: 189]. И не случайно, описывая отдельные типы «старопольской» шляхты, автор употребляет определение «представители nobilitatis harnolusiensis» [ИС: 188].

Произведения русских писателей, являющихся выходцами с так называемых «Кресов», представляют интерес и для исследователей особенностей польского периферийного диалекта («польщизны кресовой»), в случае В. Г. Короленко – ее юго-восточной разновидности. Например, в первой книге «Истории моего современника» четырежды употреблено слово балагула (вид еврейской повозки), которое функционировало в польском языке юго-восточных «Кресов» до Второй мировой войны. Его приводят как юго-восточный «кресовизм» исследователи «польщизны кресовой» (например, [Kurzowa 1983: 133]), оно часто встречается в мемуарной литературе, описывающей события, происходящие на юго-восточных «Кресах» (ср. [Grzesiakowa 1992]). К таким же регионализмам относится и употребляемый В. Г. Короленко украинизм клуня ‘овин, рига’, который выделялся как «подольский провинционализм» еще в середине XIX в. [Kremer (1870) 1999: 288]. Подробнее о необходимости учитывать произведения русских писателей, родившихся или живших на «Кресах» (в частности, Н. В. Гоголя) при составлении словаря польских «кресовых» говоров см. в [Ananiewa 2003].

Еще один аспект в исследовании функционирования полонизмов (как и украинизмов) в произведениях русской литературы – это необходимость их объяснения в случае отсутствия такового у самих авторов. Например, в «Тарасе Бульбе» (произведении, которое изучают в школе) для русскоязычного читателя, не владеющего украинским или польским языками, непонятными остаются названия растений волошки ‘васильки’, бодяк (в «Вие» вариант будяк) ‘чертополох’, прилагательное пышный ‘гордый’ (ср. пример адъектива в следующем контексте: «Не смейся, не смейся, батьку! – сказал, наконец, старший из них [Остап. – Н. А.]. – Смотри ты, какой пышный! А отчего ж бы не смеяться?» [Гоголь 1956: 129]).

Таким образом, исследование функционирования полонизмов в текстах русской литературы, причем не только XIX, но и XX вв. (например, в романе И. Эренбурга «Бурная жизнь Лазика Ройтшванеца» или в «Золотом теленке» И. Ильфа и Е. Петрова) представляется нам довольно перспективной проблемой3. Она имеет значение для изучения специфики поэтики того или иного русского писателя, использующего в своих произведениях польские элементы, для выявления среди этих полонизмов (и украинизмов) особенностей, характерных для польского периферийного диалекта, для издательской практики (снабжение текстов соответствующими комментариями). Кроме того, сопоставление функционирования полонизмов в дискурсе русской литературы XIX–XX вв. с функционированием русизмов в текстах польской литературы аналогичного периода ее развития может дать интересные результаты в области компаративного изучения славянских литератур. Одновременно анализ не только польских языковых особенностей, но и польских историко-культурологических реалий в текстах русской литературы, как и русских «мотивов», включаемых в канву польских произведений, вписывается в более широкий контекст исследования функционирования славянских реалий в западноевропейской литературе, в которой (в частности, во французской литературе XIX в.) эти «экзотические» мотивы (ср. «богемские», «моравские» и «словенские» сюже­ты во втором томе «Консуэло» и в «Графине Рудольштадт» Ж. Санд, сборник «Гузла» П. Мериме, неоднократные упоминания о России и русских в произведениях О. Бальзака и др.) пришли на смену ориентальным увлечениям XVIII в. (ср. «Персидские письма» Монтескье, «Задиг, или Судьба» Вольтера и др.).

Литература

Виноградов 1958 – Виноградов В. В. Наука о языке художественной литературы и ее задачи (на материале русской литературы: IV Международный съезд славистов. Доклады. М., 1958.

Гоголь 1956 – Гоголь Н. В. Сочинения. М., 1956.

Короленко 1953, 2 – Короленко В. Г. Собрание сочинений в 8-ми томах. Т. 2. М., 1953.

Короленко 1953, 6 – Короленко В. Г. Собрание сочинений в 8-ми томах. Т. 6. М., 1953.

Ananiewa 2003 – Ananiewa N. O zasadach opisu leksykograficznego gwar kresowych // Gwary dziś. 2. Poznań, 2003.

Grzesiakowa 1992 – Grzesiakowa Z. Między Horyniem a Słuczą. Warszawa, 1992.

Kremer (1870) 1999 – Kremer A. Słowniczek prowincjonalizmów podolskich // Język polskich dawnych Кresów Wschodnich. T. 2. Studia i materiały. Warszawa, 1999. S. 259–340 [przedruk].

Kurzowa 1983 – Kurzowa Z. Polszczyzna Lwowa i kresów południowo-wschodnich do 1939 roku. Warszawa; Kraków, 1983.

Н. С. Арапова

ВОЦЕРКОВЛЕНИЕ

Слова воцерковление, воцерковленный, воцерковить довольно часто встречаются в текстах последнего десятилетия. Однако тщетно искать их в современных толковых словарях русского языка. Нет их и в Словаре В. И. Даля, как в недавно переизданном по изданию 1880–1882 гг., так и в его преобразованном по современной орфографии (для удобства нынешней публики, не знающей, где искать букву «ять») варианте. Автору настоящей статьи приходилось даже слышать мнение, что воцерковить и его производные – это неологизмы последнего времени, придуманные по отношению к тем, кто, прожив значительную часть жизни в состоянии атеизма или религиозного индифферентизма, приобщился к православной церкви и стал активно участвовать в ее жизни.

Но интересующие нас слова в старых словарях русского языка зафиксированы. Мы находим их уже в Словаре Академии Российской 1789–1794 гг.: «ВОЦЕРКОВЛЯЮ… причисляю к церкве (так!). ВОЦЕРКОВЛЯЮСЬ… Воцерковляем бываю, сопричисляем бываю к церкви. Воцерковляется раб Божий. Молит[ва] родильн[ицам] в 40 день. ВОЦЕРКОВЛЕНИЕ… Сопричисление к церкви. Иерей творит воцерковление. Там же. ВОЦЕРКОВЛЕННЫЙ… прил. Сопричисленный к церкви» [САР I, 6: 625–626]. Интересующие нас слова есть и в Словаре Академии Российской 1806–1822 гг. [САР II], и в Словаре церковнославянского и русского языка, составленном Вторым отделением Академии наук, 1847 г. [СЦРЯ 1847, 1: 167], где они сопровождаются пометой церк[овное]. Отсутствие слов воцерковление, воцерковить в Толковом словаре Даля объясняется, по-видимому, тем, что автор делал упор на сугубо разговорную, а не на книжную лексику.

Вызывает удивление отсутствие интересующих нас слов в Словаре русского языка XVIII в., поскольку они фиксируются Словарем Академии наук 1789–1794 гг. Словарь Академии наук сопровождает дефиницию иллюстрацией из так называемой «сороковой (сорокодневной) молитвы», которая читается священником, когда мать новорожденного приходит в храм на сороковой день после родов (в течение сорока дней после родов мать в церковь не допускается). Стало быть, слова воцерковление, воцерковляться были и ранее 1789 г. Удивляет их отсутствие в Церковном словаре Петра Алексеева 1773 г. (и в «Продолжении» к нему 1779 г.) Но мы находим их в Требнике 1720 г. (с. 9): «И аще мл[аде]нецъ кр[е]щенъ есть, творитъ iерей воц[е]рковленiе… воц[е]рковляется рабъ Б[о]жiй…». В то же время любопытно отметить, что Словарь русского языка XI–XVII вв. и «Материалы для словаря древнерусского языка» И. И. Срезнев­ского не фиксируют этих слов; нет их и в Лексиконе Ф. Поликарпова 1704 г. В Служебнике 1616 г. в соответствующем месте говорится, что мать новорожденного приходит в церковь на сороковой день, дабы «прiяти вхожденiя ц[е]рковнаго» (с. 211); но слов воцерко­ви­ти­ся, воцерковление мы в указанном источнике не обнаружили; правда, экземпляр этого Служебника в Научной библиотеке МГУ, которым мы пользовались, дефектен. Глагол воцерковлять, по всей веро­ятности, калькирует греч. εκκλησιάζομαι, производное от εκκλησία – церковь.

Учитывая вышеизложенное, приходится предположить, что слова воцерковление, воцерковити(ся) появились в русском языке в начале XVIII в. Сфера функционирования их ограничена: они употреблялись только в церкви и только в определенных обстоятельствах, которые исчерпывающе изложены в Церковно-славянском словаре Г. Дьяченко 1898 г.: «Воцерковлéние – обряд, совершаемый над младенцем в 40-й день по рождении, когда исполнится время очищения его матери и когда она является с младенцем в храм. Действие воцерковления состоит в том, что священник, взяв младенца из рук матери в свои руки, произносит слова: «воцерковляется раб или раба Божия, такой-то, во имя Отца и Сына и Святаго Духа, и в это время крестообразно возносит младенца на руках своих. Это делает иерей неоднократно, в разных местах храма и с различными добавлениями. Воцерковляти, воцерковлятися – причислять новокрещенного к верным, вводить в церковь, быть воцерковляему. Молит. родил. в 40-й день» [ЦС 1898, 1: 98].

Однако во второй половине XIX в. мы находим любопытный случай употребления слова воцерковить. Н. С. Лесков в 1886 г. публикует статью «О куфельном мужике и проч.» с подзаголовком «Заметки по поводу некоторых отзывов о Л. Толстом», где читаем: «Ф. М. Достоевский зашел раз сумерками к недавно умершей в Париже Юлии Денисовне Засецкой, дочери известного партизана Дениса Давыдова… и начал дружески укорять ее за протестантизм и наставлять в православии. Юлия Денисовна была заведомая протестантка, и она… не скрывала, что с православием покончила и присоединилась к лютеранству. … Он пробовал в это именно время остановить ее религиозное своенравие и „воцерковить” ее» [Лесков СС, 11: 147–148]. Лесков берет интересующее нас слово в кавычки, подчеркивая тем самым его необычное для XIX в. употребление в значении «вернуть в лоно православной церкви».

В публицистике последнего десятилетия чаще всего мы встречаем причастие воцерковлённый. Оно имеет значение «приобщенный к православной церкви и активно участвующий в ее жизни». И причастие воцерковленный, и глагол воцерковить(ся)/воцерковлять(ся), и существительное воцерковление должны включаться в словари современного русского языка, поскольку из Требника и Служебника (где эти слова функционировали, можно сказать, на правах профессионализмов) они проникли в общелитературную сферу. При этом стоило бы учесть то, что пишет Словарь русского языка, составленный Вторым отделением Академии наук: «ВОЦЕРКОВЛЕНИЕ. Церк. В древности введение оглашаемого в собрание верующих и сопричисление к оным; ныне то же, что в просторечии сороковая молитва, т. е. молитва, совершаемая над материю и младенцем в сороковой день по рождении: над материю в ознаменование ее очищения и доступа к принятию таинств, – над младенцем в ознаменование его сопричисления к Церкви и посвящения Богу» [СРЯ 1891, 1: 531]. Полезно было бы также присовокупить и данные Энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона: «ВОЦЕРКОВЛЕНИЕ… Церковь воспоминает воцерковление Господне ежегодно 2 (15 по новому стилю. – Н. А.) февраля, в праздник Сретения» [ЭС 1892, VII: 330].

Литература

Лесков СС – Лесков Н. С. Собр. соч.: В 11 т. М., 1956–1958.

САР I – Словарь Академии Российской. Ч. 1–6. СПб., 1789–1794.

САР II – Словарь Академии Российской. 2-е изд. Ч. 1–6. СПб., 1806–1822.

СРЯ – Словарь русского языка, составленный II отделением имп. Академии наук. Т. 1. Вып. 1–3. СПб., 1891–1895.

СЦРЯ 1847 – Словарь церковнославянского и русского языка. В. 1–4. СПб., 1847.

ЦСС – Полный церковно-славянский словарь / Сост. прот. Г. Дьяченко: В 2-х т. М., 1898.

ЭС – Энциклопедический словарь / Ф.А.Брокгауза, И.А.Ефрона. Т. 1–82. (Доп. 1–4). СПб., 1890–1907.

А. Р. Багдасаров

История развития хорватско-сербских этноязыковых отношений
(1940–1990-е гг. XX в.)

В ходе народно-освободительной войны и революции югославянских народов (1941–1945) Коммунистическая партия Югославии (КПЮ) провозгласила лозунг «братства и единства всех народов и народностей Югославии». 29–30 ноября 1943 г. в боснийском городе Яйце состоялась 2-я сессия Антифашистского веча народного освобождения Югославии (АВНОЮ), заложившая основы федеративной государственности и образования Национального комитета освобождения Югославии (НКОЮ) в качестве первого временного правительства. Сессия приняла решение о создании нового югославского государства, которое будет строиться на принципах равноправия и самоопределения всех ее народов. Спустя два года, 29 ноября 1945 г., Учредительная скупщина в Белграде провозгласила образование Федеративной Народной Республики Югославии (ФНРЮ), в состав которой вошли шесть республик и две автономии: Босния и Герцеговина; Македония; Сербия с автономным краем Воеводина, автономной областью Косово и Метохия; Словения; Хорватия; Черногория. 31 января 1946 г. была принята первая конституция ФНРЮ, прочитанная поочередно депутатами парламента на сербском (М. Пияде), хорватском (З. Бркич), словенском (М. Брецель), македонском (В. Малеский) языках. Новое государство, возглавляемое КПЮ, формировалось по примеру Советского Союза как система относительно упорядоченных этноязыковых иерархических образований, в пределах которых официальные функции должен был выполнять язык соответствующего этноса. Исключение составляла Босния и Герцеговина, которая в силу многонационального состава своего населения не была раздроблена по национальному принципу образования. Следует также сказать, что сербы, компактно проживающие в Хорватии, не получили собственной автономии, хотя и были признаны «государствообразующим народом» [Фрейдзон 2001: 258].

В Югославии было объявлено юридическое равноправие народов и языков, принципы которого были утверждены еще на 2-й сессии АВНОЮ. Так, в одном из постановлений АВНОЮ от 15 января 1944 г. за № 18 в частности говорится: «Все решения и воззвания Антифашистского веча народного освобождения Югославии и его Президиума как верховной законодательной власти и Национального комитета освобождения Югославии как верховной исполнительной и административной власти публикуются в официальных изданиях АВНОЮ и НКОЮ на сербском, хорватском, словенском и македонском языках. Все эти языки равноправны на всей территории Югославии» (Vjesnik. 19.01.89). 19 декабря 1944 г. председатель НКОЮ маршал Югославии Й. Броз Тито подписывает постановление об издании на сербском, хорватском, словенском и македонском языках «Официальной газеты» (Službeni list) Югославии (см. [Babić 1990: 13–18]). Первые, еще неуверенные шаги новой власти в этноязыковом строительстве носили отчасти вынужденный характер, поскольку в оккупированных Германией государственных образованиях многие народы уже имели свое собственное, раздельное наименование языка. Так, например, в «Независимом Государстве Хорватии» (1941–1945) язык именовался хорватским, а в Сербии – сербским. Новая власть не хотела, по-видимому, казаться менее демократичной, нежели существующие или предшествующие «буржуазные» правительства. Однако наименование языка в республиканских конституциях 1946–1947 гг. несколько видоизменяется. Так, в Хорватии судопроизводство ведется уже на «хорватском или сербском языке», в Сербии на «сербском, а в автономных образованиях и на хорватском», в Боснии и Герцеговине на «сербском или хорватском языке», а в Черногории на «сербском языке» [Караджа 1991: 314–315].

К концу 1940-х гг. оппозиция в Югославии была полностью сломлена или репрессирована, КПЮ усиливает свое господствующее положение во всех сферах общественной жизни, в стране устанавливается централизованное государственное управление. Идеологами КПЮ вынашивается утопическая доктрина так называемого марксистского «югославизма», т. е. по существу старые идеи о будущем добровольном единении и слиянии южнославянских (движение иллиризма в первой половине XIX в.), югославянских (этноязыковая политика в первой четверти XX в.), югославских народов и их языков (см. [Brozović 1978: 71]).

В послевоенный период в стране развернулись процессы политической, экономической, культурно-идеологической интеграции и межэтнической консолидации, строительства новых вооруженных сил. Важная роль в этих процессах отводилась внутригосударственному языковому единению. В многонациональном, разноязычном государстве встал вопрос о необходимости общего языка межэтнической и межкультурной коммуникации – языка-макропосредника. Язык-макропосредник должен был выполнять не только функцию средства межэтнической и межкультурной коммуникации, но и не менее важную функцию обслуживания общегосударственных нужд (единое государственное управление, все виды транспорта и внешних сношений, единая армия, почтовая связь и т. д.). Естественное выдвижение общегосударственного межэтнического языка-макропосредника рассматривалось в многонациональной Югославии как инструмент консолидации югославского общества, как одно из важных средств воспитания патриотизма супраэтнического типа. Обеспечение политического, социально-экономического и межэтнического единства, поддержание и усиление патриотизма супраэтнического типа, вновь зародившегося в годы национально-освободительной борьбы, приобрело огромную важность, особенно после разрыва отношений Югославии с СССР и другими социалистическими странами в конце 1940-х – начале 1950-х гг., когда страна оказалась на грани вооруженного конфликта.

В роли языка-макропосредника выступил наиболее распространенный, обслуживающий несколько наций (сербов, хорватов, черногорцев и боснийцев-муслиман), литературный сербохорватский язык (ЛСХЯ)4. Полинациональный литературный язык, имея равные социально-коммуникативные и юридические права с другими языками (словенский, македонский), фактически превосходил эти языки по объему и сфере применения. Об этом, в частности, свидетельствовал и тот факт, что среди словенцев, македонцев, албанцев, венгров и других этнических групп было развито двуязычие.

В то же время язык названных этносов не был единым, строго нормированным, унифицированным языком на всей территории своего распространения. Полинациональный литературный язык на протяжении около двух столетий функционировал в условиях культурно-исторической, геоэтнической, государственной и политической разобщенности его народов на территории Хорватии, Сербии, Черногории, Боснии и Герцеговины (лишь 1 декабря 1918 г. югославянские народы были объединены в составе одного государства – Королевства сербов, хорватов и словенцев). Он сложился на базе (ново)штокавских говоров в виде ряда имеющих тождественную основу национально-территориальных стандартно-языковых вариантов и переходных образований, наиболее распространенными среди которых явились: западный (хорватский) и восточный (сербский). В середине 1950-х гг. вопросам кодификации литературных норм и культуры речи постепенно придается политический и культурно-идеологический характер. На начальном этапе этноязыкового строительства необходимо было ослабить, а впоследствии и нивелировать этноязыковые различия хорватов и сербов. Предпринимаются попытки ослабить этноязыковые различия, унифицировать и кодифицировать литературный язык прежде всего хорватов и сербов.

В сентябре 1953 г. «Летопис Матицы сербской» опубликовал в г. Нови Сад анкету «Вопросы сербскохорватского литературного языка и правописания». В опросе приняли участие известные югославянские лингвисты, писатели, журналисты и общественные деятели, среди них А. Барац, А. Белич, С. Винавер, Л. Йонке, Г. Крклец, П. Скок, М. Стеванович, И. Франгеш, М. Франичевич, Й. Хорват и др. Вслед за этим в г. Нови Сад с 8 по 10 декабря 1954 г. состоялось совещание, на котором была принята резолюция из десяти пунктов. В ней декларировалось, что сербы, хорваты и черногорцы говорят на одном языке. Литературный язык, развивающийся на основе единого народного языка вокруг двух культурных центров – Белграда и Загреба, представляет собой единый язык с двумя нормами произношения – экавской и иекавской. Официальное наименование языка должно быть двукомпонентным и содержать указание на два говорящих на этом языке народа – сербов и хорватов (српско­хрват­ски / hrvatsko­srpski jezik). Кириллический и латинский алфавиты провозглашались равноправными на всей территории своего бытования. На совещании было принято решение подготовить и издать совместными усилиями словарь современного «сербскохорватского / хорватскосербского» литературного языка; выдвигалась задача выработки единой терминологии. Была осуждена практика «перевода» текстов, написанных в разных культурных центрах, с одной разновидности языка на другую. Участники совещания решили безотлагательно разработать единый орфографический кодекс. Резолюцию Новисадского совещания подписали 25 литераторов и лингвистов (из Хорватии – 7, из Сербии – 15, из Боснии и Герцеговины – 3), к ним присоединились еще 64 деятеля культуры и науки, среди которых были известные писатели Мирослав Крлежа (1893–1981) и Иво Андрич (1892–1975) [Dogovor o jeziku i pravopisu 1989: 2].

В соответствии с «Резолюцией Новисадского совещания» была сформирована комиссия из представителей Белградского, Загребского и Сараевского университетов, Сербской и Югославской Академии наук, которой поручалась разработка проекта новых правил правописания. В комиссию по разработке новых правил правописания вошли: Р. Алексич, А. Белич, Й. Вукович, Л. Йонке, Р. Лалич, С. Павешич, П. Рогич, М. Стеванович, М. Хаджич, И. Хамм, М. Хра­сте. Результатом их сотрудничества явился выпуск в 1960 г. параллельных изданий (латиницей и кириллицей) в Загребе и Нови Саде совместного свода правил правописания ([Pravopis hrvatskosrpskoga književnog jezika / Правопис српскохрватског књижевног jezika 1960]). Этими правилами достигалось решение спорных орфографических вопросов, хотя устранить все расхождения между двумя разновидностями нормы правописания не удалось. Новое правописание представляло собой своеобразный орфографический компромисс, сплав правил правописания А. Белича в Сербии и Д. Боранича в Хорватии. Для национальной интеллигенции это было время больших перемен, надежд и чаяний, но, как скоро выяснилось, иллюзорных.

В 1963 г. была принята новая конституция, которая изменила не только название государства: «Социалистическая Федеративная Республика Югославия» (СФРЮ), но и юридически закрепила новый лингвоним: «сербскохорватский / хорватскосербский язык», кодифицированный в совместном правописании 1960 г. В статье 131 Конституции СФРЮ говорится: «Союзные законы и другие общие акты союзных органов публикуются в официальной газете федерации на языках народов Югославии: сербскохорватском, соответственно хорватскосербском, словенском и македонском. Органы федерации в официальном общении придерживаются принципа равноправия языков народов Югославии» [Конституция СФРЮ 1966: 94–95]. В республиканских конституциях Сербии, Черногории и Боснии и Герцеговины в официальном использовании был принят «сербскохорватский язык», а в Хорватии – «хорватскосербский».

Официальное признание резолюции Новисадского совещания не означало устранения вариантных расхождений, не давало каких-либо преимуществ той или иной этнолингвокультурной среде. В то же время в 1950–1960-е гг. «сербскохорватский» (сербский) литературный язык расширяет и упрочивает сферы своего влияния. Так, после Новисадского совещания 1954 г. ежегодный «Статистический календарь» публикуется на нескольких языках, исключая «хорватскосербский» (хорватский) язык (до 1971 г.); по загребскому радио новости дня в 10 часов вечера транслировались до 1958 г. с экавской нормой произношения; в 1950-е гг. администрация запрещает использовать хорватские названия месяцев (siječanj, veljača, ožujak и др.) и т. п. ([Jonke 1971: 31–49]). В середине 1950-х – начале 1960-х гг. М. Лалевич издает в Белграде пособия «Наше правописание» («Наш правопис») и «Сербскохорватский в моем кармане» («Српскохрватски у мом џепу»), в которых многие слова, употребляемые преимущественно в сербской среде (Jугословен, Вавилон, хемиjа, кафа и др.), характеризуются как «более приемлемые» по сравнению с соответствующими образованиями в хорватской среде [Лалевић 1963]. В 1963 г. М. Московлевич издает «Словарь русского и сербскохорватского языков» («Речник руског и српскохрватског jezika»), в котором хорватскую лексику (колодвор, крух, казалиште, зрак, раjчица, otok и др.) составитель помечает как областную, т. е. диалектную ([Московљевић 1963]). Вышеупомянутые публикации вызвали протесты и критику со стороны прежде всего хорватских лингвистов (см.: [Jonke 1971: 305, 365; Vince 1959 / 60; Finka 1966 / 67: 69; Ujčić 1966 / 67: 150]). Следует отметить, что процесс перевода нейтральной хорватской лексики в разряд стилистически маркированной наблюдался и в предшествующие периоды совместного проживания хорватов и сербов в Королевстве Югославии (1929 г.). По наблюдениям И. Пранковича, в 1930-е гг. многие хорватские слова в белградском лингвистическом журнале «Наш язык» (издается с 1932 г.) сербские лингвисты относили к архаизмам, варваризмам, провинциализмам, диалектизмам или к искусственным образованиям. К примеру, хорватские слова ubojstvo, tko, taliti объявляются архаизмами; naputak, spodoba, kralježnica – провинциализмами; tlak, dojam, tajnik – варваризмами, а četvero, uporaba, rabiti, osebujnost квалифицируются как диалектизмы (см. [Pranjković 1998: 147–155]). В послевоенный период, отмечает С. Вукоманович, сербский унитаризм стремился к «искусственному слиянию и стиранию культурных и языковых особенностей. Югославянство часто воспринималось в тот период как (над)нация» [Vukomanović 1987: 94].

В этих условиях стремление использовать язык преобладающего этноса для внутригосударственной интеграции воспринималось отдельными деятелями хорватской культуры и науки, общественными институтами Хорватии как проявление унитаризма со стороны господствующей нации, этноязыковой дискриминации, посягательство на их конституционные права, вызывая в качестве ответной реакции усиление тенденций республиканского и этноязыкового размежевания и отделения. Попытки унифицировать литературный язык в сложившихся к тому периоду социально-политических и экономических условиях привели к обратным результатам. Они усилили хорватский лингворегионализм, сопутствующий регионализму, возникающему на социально-экономической почве. Сущность лингворегионализма сводится к утверждению и защите родного языка населения республики, к стремлению доказать его самобытность и высокую коммуникативную ценность (см. [Чернышев 1978: 145–146]). Унитаристская доктрина марксистского «югославизма» на практике переросла в свою противоположность, в идеи экономического, политического (республиканского), этноязыкового, а в перспективе и государственного размежевания и разделения. В сложившихся социально-политических условиях язык как общественное явление всё больше и больше стал приобретать политическую значимость. Первопричина обострения языковых проблем состояла прежде всего в нерешенности межнациональных отношений.

Межнациональные и межреспубликанские противоречия особенно обострились в конце 1960-х – начале 1970-х гг. В Хорватии, Сербии, Словении прокатилась волна студенческих выступлений и забастовок с требованиями ускорить процесс реформ, предоставить республикам бóльшую экономическую и политическую самостоятельность. Органы хорватской печати («Hrvatski književni list», «Hrvatski tjednik», «Studentski list», «Omladinski tjednik» и др.), радио и телевидение культивировали страх перед «экспансией сербского элемента и возможной этнической ассимиляцией хорватского населения». Поддерживалось мнение, что на хорватов смотрят как на виновников преступлений усташей, что экономический потенциал Хорватии используют прежде всего в интересах более многочисленной нации, ограничивают ее культурную самобытность и т. п. (см. [Perić 1976: 13–21, 203–204]). В сербской же среде культивировалось мнение, что «сербы – это наиболее многочисленная нация, больше всех пострадавшая в народно-освободительной борьбе, внесшая больший вклад в создание Новой Югославии …, а следовательно, она (нация. – А. Б.) должна обладать большей властью; играть решающую политическую роль в стране…» [Vukomanović 1987: 50, 94]. В связи с этим выдвигалась идея исключительности сербского народа, на который возлагалась миссия по единению и сплочению всех народов и народностей СФРЮ. Обострение межнациональных противоречий вызвало в этнолингвокультурной хорватской среде опасение оказаться под господством более многочисленной сербской нации, подвергнуться этноязыковой ассимиляции, что, в свою очередь, придавало политическую остроту и языковому вопросу. Не следует также забывать о том, что хорватам в прошлом не раз приходилось бороться против насаждения латинского, немецкого (габсбургско-австрийского), венгерского, итальянского (венецианского), сербского языков. Борьба за сохранение родного языка являлась частью национально-освободительного движения хорватского народа за свою независимость. В целом же «межнациональные противоречия обычно определяются социально-экономическими факторами» [Бромлей 1981: 302; 1983: 334]. Так, возникновение межнациональных противоречий конца 1960-х – начала 1970-х гг. К. Йончич и И. Перич связывают с социально-экономическими проблемами, охватившими страну, прежде всего в сфере регионального производства и неравномерного федерального распределения материальных благ (см.: [Йончич 1967: 25–26]; [Perić 1976: 210–214]). Межреспубликанские и межнациональные противоречия обострялись в результате общей децентрализации экономической и политической системы единого федеративного государства.

В июне 1950 г. Народная скупщина ФНРЮ приняла Основной закон об управлении государственными хозяйственными предприятиями со стороны трудовых коллективов. В соответствии с ним вся полнота власти в сфере хозяйствования передавалась рабочему совету. В середине 1950-х гг. самоуправление распространялось на многие отрасли народного хозяйства. Процесс децентрализации управления общественными делами стал охватывать и непроизводствен­ные виды деятельности: просвещение, культуру, здравоохранение, социальное обеспечение. КПЮ на VI партийном съезде (Загреб, 1952 г.) формально отказалась от своей ведущей роли в управлении государством, переименовав свою организацию в Союз коммунистов Югославии (СКЮ). В 1960-е гг. в структуре народного хозяйства усилилась экономическая диспропорция между более развитыми (Словения, Хорватия, Воеводина) и менее развитыми (Босния и Герцеговина, Македония, Черногория, Косово) регионами страны. Для разрешения нарастающих проблем и противоречий с 1965 г. начала осуществляться социально-экономическая реформа. В ходе реформы заметно обострились межреспубликанские и межнациональные противоречия. В этих условиях была предпринята попытка решить проблему межнациональных отношений путем реформы политической системы. В 1967–1971 гг. были приняты поправки к Конституции СФРЮ, значительно расширившие права республик, которые получили бóльшую экономическую и политическую самостоятельность. Однако кризисные явления в стране продолжали нарастать, углубляя децентрализацию по мере перехода от централизованного федеративного государства к децентрализованному конфедеративному устройству (см. [Каменецкий 1985: 16–25]).

Тенденции к обособлению югославского народного хозяйства в границах республик и краев, переход от федеративного к конфедеративному устройству усиливали национальное и административно-территориальное обособление республик, вызывая межреспубликанские и межнациональные противоречия, а они, в свою очередь, придавали остроту языковому вопросу, способствовали лингворегионализму, дивергентному развитию языка. Всё это, естественно, не могло не сказаться на судьбе решений Новисадского совещания. Прагматическое осознание общности, полезности и целесообразности использования одного кодифицированного языка-макро­посредника в многонациональном сообществе, с одной стороны, и беспокойство за судьбу собственной этнолингвокультуры, с другой, не способствовали дальнейшему языковому единению на основе компромиссов. Попытки проведения совместной языковой политики, стандартизации и кодификации в условиях дезинтеграции социально-экономических и политических процессов в целом не увенчались успехом.

Отсутствие собственного этнолингвонима и ограничение языковых прав на использование родного языка вызвали волну протестов среди научных учреждений и культурных обществ Хорватии. В 1965–1966 гг. ряд научных учреждений и обществ Хорватии (Društvo književnika Hrvatske; Zagrebački lingvistički krug Hrvatskog filološkog društva; Znanstveni kolektiv Instituta za jezik JAZU) выступили в лингвистическом журнале «Язык» (издается с 1952 г.) против попрания конституционных прав хорватского народа на самостоятельное развитие и наименование своего языка, против неоправданного вмешательства средств массовой информации в тексты оригиналов и т. п. (см.: [Zaključci plenuma Društva književnika Hrvatske 1965 / 66]; [Rezolucija Zagrebačkog lingvističkog kruga 1965 / 66]; [Izjava o jedinstvu i varijantama hrvatskosrpskog književnog jezika 1965 / 66]).

В Загребе 9 марта 1967 г. правление Матицы хорватской избирает комиссию из 7 человек, которой поручалось составить и разработать текст декларации о праве хорватского языка на собственное наименование и равноправное функционирование среди других языков народов Югославии. В состав комиссии вошли известные хорватские языковеды и литературоведы: М. Брандт, Д. Брозович, Р. Катичич, Т. Ладан, С. Михалич, С. Павешич, В. Павлетич. Непосредственным поводом для составления декларации послужил призыв Союзной скупщины к гражданам страны всенародно обсудить и внести некоторые поправки в Конституцию СФРЮ 1963 г. После продолжительной дискуссии текст «Декларации о названии и положении хорватского литературного языка» был принят большинством голосов единогласно5. 17 марта 1967 г. «Декларация» была опубликована в загребской газете «Telegram». Текст «Декларации» подписали 18 научных, научно-педагогических учреждений и обществ (Matica hrvatska; Društvo književnika Hrvatske; Hrvatsko filološko društvo; Institut za jezik JAZU; Katedra za suvremeni hrvatskosrpski jezik Filozofskoga fakulteta u Zadru i Zagrebu; Institut za lingvistiku Filozofskoga fakulteta u Zagrebu; Društvo književnih prevodilaca Hrvatske и др.). В ней утверждалось, что резолюция Новисадского совещания о праве каждого народа на самостоятельное и равноправное развитие родного языка не выполняется. Проводится в жизнь концепция единого «государственного языка». Причем в роли «государственного языка» выступает «сербский литературный язык». Этот «государственный язык» при посредстве административно-управленческого аппарата и средств массовой информации в силу его использования в Югославской народной армии, в союзном законодательстве, дипломатии и политических организациях навязывается в качестве единого языка хорватов и сербов. Тем самым хорватский литературный язык, по мнению авторов «Декларации», вытеснялся и ставился в неравноправное положение «локального наречия», т. е. регионального диалекта сербского литературного языка. Хорватская интеллигенция требовала более четкой формулировки этнолингвонимов в статье конституции, а также предоставления правовых гарантий для сохранения равноправного развития этнолингвокультурного разнообразия югославянских народов и народностей. Авторы «Декларации» отмечали, что нынешняя формулировка основного закона страны о «сербскохорватском / хор­ватско­сербском языке» из-за своей неточности позволяет на практике вольно трактовать эти наименования как синонимы, а не как основу для равноправия хорватского и сербского литературных языков. Научные и общественные организации, подписавшие «Декларацию», требовали обеспечить последовательное использование хорватского литературного языка в просвещении, журналистике, общественной и политической жизни, средствах массовой информации Хорватии, т. е. там, где исторически обитает этноязыковая хорватская общность (см. подробнее: [Deklaracija o nazivu i položaju hrvatskog književnog jezika 1997]).

19 марта 1967 г. состоялся пленум Союза писателей Сербии, на котором в ответ на хорватскую «Декларацию» было принято решение опубликовать сербскую декларацию. 3 апреля 1967 г. в газете «Борба» была опубликована декларация под названием «Предложение для размышления» («Предлог за размишљање»). В этом документе, под которым стояли 42 подписи, призывалось аннулировать решения Венского литературного соглашения 1850 г. и Новисадского совещания 1954 г. Авторы «Предложения» декларировали право на самостоятельное и равноправное развитие хорватского и сербского языков.

Оба лингво-политических манифеста, по сути дела, лишь обострили межэтнический языковой конфликт, признав право на существование самостоятельных литературных языков. В многочисленных материалах, появившихся в средствах массовой информации, «Декларации» и «Предложение» квалифицировались как попытки подорвать «единство и братство югославских народов». Положения, выдвинутые в этих документах, встретили осуждение со стороны правящей коммунистической партии. Многие деятели культуры, члены СКЮ, подписавшие «Декларацию» или активно участвовавшие в ней, были исключены из партии или получили строгие партийные выговоры. Среди них: М. Брандт, Д. Брозович, Л. Йонке, З. Комарица, З. Кузманович, С. Михалич, Я. Равлич, И. Франгеш. Д. Цар, а вслед за этим М. Крлежа самостоятельно выходит из партии, подав письменное заявление в ЦК Союза коммунистов Хорватии (см. [Pavičić 1991: 23]). Центральные комитеты Союза коммунистов Сербии, Хорватии, Боснии и Герцеговины в 1967–1968 гг. издали специальные документы, в которых призвали устранить недостатки и упущения в языковой теории и практике. В этих постановлениях не ставились под сомнение решения Новисадского совещания. Речь шла прежде всего об их более последовательном претворении в жизнь, о том, что «открытые языковые вопросы необходимо решать спокойно и трезво, с полной научной и политической ответственностью» [Izvršni komitet CK SKH i CK SKS o suvremenoj jezičnoj problematici 1967/68: 65–67; Izvršni komitet CK Bosne i Hercegovine o suvremenoj jezičnoj problematici 1967/68: 129–130]. Однако эти призывы носили скорее декларативный и отчасти сдерживающий характер, нежели практическое законодательное осуществление действительного равноправия. Как отмечает Е. Ю. Гуськова, «авторитарный коммунистический режим и однопартийная система сдерживали центробежные тенденции, гасили многие проявления национального самосознания, насильственно заглушали, но не разрешали имевшие место межнациональные противоречия» [Гуськова 1992: 60].

Пристальное внимание и обостренную реакцию вызвало в Хорватии издание первых двух томов совместного «Словаря хорватскосербского / сербскохорватского литературного языка» («Rječnik hrvatskosrpskoga / srpskohrvatskoga književnog jezika»). Еще до Новисадского совещания Матица хорватская и Матица сербская начали работу по созданию общего толкового словаря. В 1967 г. были выпущены два тома (до буквы К), напечатанные латиницей и кириллицей в Загребе и Нови Саде. В Хорватии они подверглись резкой критике. Словарь, в частности, критиковался за отсутствие многих хорватских слов, за преимущественное использование в нем в качестве иллюстраций произведений сербских писателей (см.: [Brozović 1969: 19–88]; [Taj hrvatski 1992: 79–84]). В словаре прослеживается также стремление ослабить, затушевать, нивелировать этноязыковые и территориальные лексические расхождения. Например: ваздух м. = зрак 1. смеса плинова, гасова коjа чини атмосферу и коjу удишему, уздух [Речник српскохрватског књижевног jезика 1967: 320]. «Жаль, – пишет В. П. Гудков, – что в словаре, объявленном информационным, нет сведений о территориальной распространенности той части лексики, которой активно владеют носители одного варианта языка и пассивно – другого. Цитаты из произведений сербских и хорватских авторов, сообщаемые в словарных статьях, не дают ясного представления о взаимоотношениях лексем, входящих в дублетные пары (гас – плин, ваздух – зрак и т. п.) двух вариантов языка» [Гудков 1968: 115]. В 1969 г. Матица хорватская отказалась от издания последующих томов, мотивируя свой отказ необходимостью доработки словаря и недостатком финансирования. Следующие четыре тома были напечатаны Матицей сербской только кириллицей.

Отказ от совместного издания словаря послужил поводом к расторжению договоренностей, принятых на Новисадском совещании. В 1971 г. Матица хорватская, Институт языка Югославянской академии наук и искусств, Общество хорватских писателей и другие научные учреждения и культурные общества Хорватии в одностороннем порядке вышли из договора.

Следует отметить, что метод регулирования межъязыковых отношений с помощью заключения компромиссных общественных договоров и соглашений, при одобрении и под наблюдением республиканских и центральных органов партии, не привел к осуществлению принятых планов. Ни один из пунктов Новисадского договора не был полностью реализован на практике. К примеру, новые правила правописания 1960 г. не устранили имеющихся расхождений между хорватской и сербской нормой. Каждая этнолингвокультурная среда (языковой коллектив) придерживалась в правописании той традиции, которая была ей ближе и привычнее. В совместном своде правил правописания допускается свободное употребление таких фонематических вариантов слов, как: Cipar и Кипар, kaos и хаос, kemija и хемиja, ocean и океан, opći и општи и т. д. Однако в хорватской языковой среде, как правило, употребляются лишь Cipar, kaos, kemija, ocean, opći, а в сербской среде – Кипар, хаос, хемиja, океан, општи. Официальное название языка, принятое в совместном правописании и закрепленное в конституции, не в равной мере использовали четыре республики, официальным языком которых являлся «сербскохорватский / хорватскосербский». К выработке единой терминологии хорватские, сербские и сараевские лингвисты фактически не приступали ввиду выявившихся разногласий.

Процессы конвергенции и унификации языка и одновременно его дивергенции и дифференциации не привели югославянское языковое сообщество в лице ее национальной (хорватской, сербской) интеллигенции к созданию в стране языковой терпимости и лояльности. Совместные межнациональные мероприятия, проводимые в рамках кодификации норм литературного языка, как констатирует В. П. Гудков, и инициированные Новисадским соглашением и его решениями, прекращены и заменены акциями в границах отдельных республик [Гудков 1976: 102]. Неудачи совместного языкового планирования связаны во многом с тем, что недостаточно полно учитывались общие тенденции социально-экономического, политического и языкового развития, а также история межэтнических отношений двух народов. Попытки ускорить внутриязыковое единение не соответствовали процессам внутригосударственной дезинтеграции.

В 1974 г. в СФРЮ была принята новая конституция, которая оставляла решение языкового вопроса на усмотрение республик и краев. Федеральные законы и правовые акты публиковались на языках субъектов федерации. В Конституции Хорватии (ст. 138, п. 1) использовался «хорватский литературный язык – стандартная форма литературного языка хорватов и сербов в Хорватии, который именуется хорватский или сербский», в Сербии – сербскохорватский язык (лингвоним не меняется), в Боснии и Герцеговине – сербскохорватский / хорватскосербский в иекавской произносительной норме, в Черногории сербскохорватский (в иекавском произношении), в Словении и Македонии соответственно – словенский и македонский, в Косово – албанский, сербскохорватский и турецкий, в Воеводине – сербскохорватский / хорватскосербский, венгерский, словацкий, румынский, русинский.

Несмотря на общий демократизм в языковой политике, в стране продолжали нарастать явления напряженности в межнациональных и межъязыковых отношениях. Так, например, в Словении эти проблемы во многом были связаны с произошедшими здесь в послевоенные годы этнодемографическими изменениями – значительным притоком сюда населения из других регионов Югославии. Эти изменения во многом были обусловлены (благодаря наличию в республике сравнительно развитых инфраструктур и более высокой оплате труда) интенсивным строительством в ней промышленных предприятий. Различие культурного уровня, бытовых традиций, языковые барьеры, а отчасти и специфика социального статуса пришлого населения по сравнению с местным создавали у последнего почву для обострения этноязыковых чувств. Мигранты часто отказывались изучать словенский язык – официальный язык республики, во-первых, из-за схожести южнославянских языков, во-вторых, из-за того, что словенцы, как правило, знали язык мигрантов. В свою очередь македонцы всё чаще выражали беспокойство за судьбу своего языка, поскольку македонский язык, по их мнению, находился под сильным влиянием сербскохорватского языка.

В начале 1980-х гг. в СФРЮ усилились тенденции к децентрализации единого государства. Функции Федерации ставили центр в зависимость от республик и краев. Переход от централизованного федеративного государства к децентрализован­ному конфедеративному устройству вызвал рост национального самосознания всех наций. Процессы внутринациональной этнической консолидации стали преобладать над процессами межнациональной консолидации. Внутригосударственная дезинтеграция усугубляла межэтнический языковой конфликт.

Установление ограничений или привилегий при использовании на государственном уровне одного из языков преобладающего этноса, несмотря на его широкую распространенность и продолжительность употребления в межэтнической и межкультурной коммуникации, ставит его носителей в привилегированное положение. Иные языки оказываются в ущемленном положении, функционируя лишь в пределах административно-территориальных единиц, субъектов федерации (республик, автономных областей). Представители национальной интеллигенции заявляют, что обретение «так называемой независимости» (образование старой буржуазной и новой социалистической Югославии) означает всего лишь перемену имперских амбиций новых хозяев. Соответственно, периодически возникают попытки национального меньшинства выйти из состава полиэтнического государства и создать свое независимое государство с собственным этнолингвонимом. К примеру, в Словении по отношению к сербскохорватскому (сербскому) языку в ЮНА возникла оппозиция в среде словенской молодежи. Высказывались требования вывода югославских войск из республики, использования словенского языка в воинских частях и в наименованиях военных объектов, расположенных на территории Словении (см.: [Pavić 1986: 4]).

В ходе различных дискуссий одна из противоборствующих сторон нередко стремилась использовать в своих интересах недовольство части своего этноса в других субъектах федерации, вызванное несправедливым, с ее точки зрения, решением языкового вопроса. Так, еще на пятом съезде славистов, проходившем в 1965 г. в г. Сараево, хорватские лингвисты выступили с критикой устранения из языкового употребления в Боснии и Герцеговине хорватской лексики и введения в литературный язык сербской. Это квалифицировалось как ущемление языковых прав хорватов и муслиман, проживающих в этой полиэтнической республике (см.: [Hraste 1965 / 66: 112–113]; [Jonke 1971: 28]). В свою очередь, сербские лингвисты говорят о неравноправном языковом и социально-экономическом положении сербов, проживающих в Хорватии (см. [Ивић 1986: 17–51]).

Не прекращались взаимные упреки в неиспользовании тех или иных лексических единиц в различных национально-террито­риальных разновидностях языка. Примером могут служить публикации с анализом функционирования вариантно-поляризо­ван­ной лексики в школьных учебниках Хорватии и Сербии. Хорватские школьные учебники критиковались за отсутствие общеупотребительной сербскохорватской лексики, сербские – за отсутствие хорватской лексики. Так, в некоторых школьных учебниках, как отмечает Ф. Буторац в статье «Национализм и язык», вообще не употребляются такие общеупотребительные слова, как систем, метал, музика, композитор и др. Вместо этого последовательно вводятся и употребляются sustav, kovina, glazba, skladatelj и др. ([Butorac 1985: 19]). В свою очередь, в сербских школьных учебниках, как отмечает З. Диклич в статье «Языковые истины и неистины», отсутствует хорватская лексика. Так, в сербском букваре нет таких слов, употребляемых в Хорватии, как kruh, trokut, ravnalo, višekatnica, listonoša и т. д. В сербских хрестоматиях, пишет З. Диклич, употребляются лишь такие слова, как muzika, raspoloženje, а в хорватских – glazba и muzika, krajolik и pejzaž, ugođaj, atmosfera и raspoloženje и т.д. ) [Diklić 1989: 14–15]).

Статьи по вопросам этноязыковых отношений стали периодически появляться в хорватской и сербской печати, что свидетельствовало об актуализации и нерешенности этой важной социально-политической проблемы. В частности, отмечалось, что в хорватских средствах массовой информации и в издательской деятельности при опубликовании переводов иностранной литературы хорватские переводчики и редакторы зачастую проводят компанию «чистки» литературного языка от «сербизмов» или «иностранных заимствований», «неправомерного произвольного употребления архаичных и искусственно созданных слов» (см.: [Дмитриев 1981: 153–154]; [Malić 1988: 42–44]). Однако пуризм в СР Хорватии не приобретал столь массового характера, да и не мог обрести в период господства СКЮ, как это пытались иногда преподнести отдельные журналисты, партийные функционеры или лингвисты.

В 1985 г. ЦК Союза коммунистов Хорватии (ЦК СКХ) предпринял очередную попытку стабилизировать межэтнические языковые отношения, централизовать этноязыковую политику на территории Хорватии. 2 декабря 1985 г. состоялось заседание Президиума СКХ, на котором были утверждены основные положения языковой политики («Stavovi o aktualnim pitanjima jezične politike»). В постановлении Президиума ЦК СКХ подчеркивалась необходимость обеспечения равноправия и соблюдения толерантности в использовании хорватского или сербского языка, взаимного сближения народов и народностей, дальнейшего развития социалистической революции, укрепления рабочего класса в СР Хорватии. Президиум ЦК СКХ решительно осудил как проявления сепаратизма, так и унитаризма в области языка. В качестве ближайшей ставилась задача создать свод правил правописания и продолжить издание «Словаря хорватскосербского языка» (подробнее см. [Babić 1990: 177–185]).

В Загребе 4 февраля и 18 апреля 1986 г. состоялось рабочее совещание Президиумов Центральных комитетов Боснии и Герцеговины, Сербии, Хорватии, Черногории и автономных краев Косово и Воеводины, в котором приняли участие также специалисты в области языка (из Хорватии – В. Анич и Й. Силич, из Боснии и Герцеговины – М. Шипка), представители научных, культурных и образовательных учреждений. На совещании была принята «Резолюция Загребского соглашения» («Zaključci Zagrebačkog dogovora»), по сути, программа языковой политики СКЮ. В первой части резолюции дана краткая оценка межэтнических языковых отношений. Во второй части раскрыты как негативные, так и положительные тенденции в развитии языка; в третьей – намечены пути выхода из создавшейся языковой ситуации.

Цель языковой политики центральных и республиканских органов СКЮ состояла в том, чтобы, с одной стороны, усилить роль партийно-государственной власти во всех сферах общественной жизни, включая язык, а с другой – ослабить этноязыковую напряженность, унифицировать и кодифицировать полинациональный язык в его вариантных реализациях (подробнее см.: [Babić 1990: 165–185]; [Багдасаров 2001: 42–43]).

7 декабря 1988 г. Конституционный Суд СФРЮ принял решение о неконституционности п. 1 ст. 138 Конституции СР Хорватии, где говорится об использовании и наименовании хорватского литературного языка. Основанием для принятия данного решения явилось, по мнению судей Конституционного Суда СФРЮ, ущемление прав сербского населения Хорватии, так как в названии «хорватский литературный язык» отсутствует указание о его принадлежности и сербам.

Попытка хорватского парламента изменить с помощью поправки XLI формулировку ст. 138 Конституции СР Хорватии вызвало волну протестов со стороны общественных организаций, научных обществ и коллективов (Общество хорватских писателей, Институт языка Югославянской академии наук и искусств, Хорватское филологическое общество, Философский факультет Загребского университета и др.).

Хорватские общественные организации и научные общества вновь выступили против «попрания конституционных языковых прав хорватского народа на самобытное развитие, собственное наименование и использование хорватского языка». Схожие массовые движения в защиту родного языка наблюдались, как указывалось выше, в конце 1960-х – начале 1970-х гг. в период роста национального движения и публикации известной «Декларации о названии и положении хорватского литературного языка». Хорватский парламент после долгих дебатов отклонил конституционную поправку XLI, в которой говорилось об «официальном использовании хорватского или сербского языка».

«Лингвистическая специфика и уникальность языкового образования особо подчеркиваются в политически острых ситуациях и становятся тем основанием, на котором выдвигаются лозунги его защиты, предоставления ему прав», – писал Л. Б. Никольский [Никольский 1986: 100]. Лозунги утверждения и предоставления правовых и социально-экономических гарантий защиты собственно хорватского языка использовались общественными организациями, научными и культурными учреждениями Хорватии для внутриэтнической и внутриязыковой консолидации масс. Приверженность культуре и истории собственно хорватского языка настолько ощутима в хорватской этнолингвокультурной среде, что она не только определяла использование данного языкового образования в социокультурных и этнополитических целях, но и обусловливала его выдвижение из состава тождественного языка, стимулируя его дивергентное развитие и последующую кодификацию.

Уже в конце 1960-х – начале 1970-х гг. языковая политика на территории Хорватии и Сербии носила нецентрализованный характер. Она характеризовалась различными параметрами. Для Сербии в большей мере была характерна ретроспективность языковой политики. Ее меры были направлены главным образом на сохранение существовавшей языковой ситуации и языковой системы, выработанной решениями Новисадского совещания. Ретроспективность мотивировалась необходимостью сохранения преемственности языкового единства сербов, хорватов, черногорцев и муслиман. Для Хорватии же была характерна перспективность языковой политики. Ее меры были направлены на изменение языковой ситуации и языковой системы, на обособление хорватского языка и его нормы. Необходимо отметить, что при распаде единого федеративного государства Сербия и Черногория выступали за сохранение федерации, тогда как Хорватия и Словения – за конфедеративное устройство страны. Попытки усилить и укрепить роль центра с помощью принятия поправок к Конституции СФРЮ 1988 г. не дали должного результата.

В январе 1990 г. в Белграде состоялся последний XIV съезд СКЮ. Словенская, а затем и хорватская делегации покинули съезд из-за разногласий о путях дальнейшего развития партии и ее роли в жизни страны. СКЮ фактически прекратил свое существование. Страна резко перешла от однопартийной к многопартийной политической системе. Многие национальные политические партии и движения стали выдвигать лозунги переустройства и разъединения страны. Начавшаяся в различных регионах страны междоусобная война, имеющая трагические последствия для всех югославянских народов, окончательно похоронила надежды на какое-либо возможное сохранение единого государства. 25 июня 1991 г. Хорватия (Республика Хорватия) и Словения (Республика Словения) официально провозгласили свою независимость, а в 1992 г. была провозглашена Союзная Республика Югославия (СРЮ), состоящая из двух республик – Сербии и Черногории. 22 декабря 1990 г. Собор Республики Хорватии, а 17 апреля 1992 г. Скупщина СРЮ приняли новые Конституции своих стран. Согласно ст. 12 Конституции Хорватии: «В Республике Хорватии официальным является хорватский язык и латинский алфавит», а согласно ст. 15 Конституции СРЮ: «В Союзной Республике Югославии официальным является сербский язык и кириллический алфавит».

Итак, внутригосударственная дезинтеграция, распад СФРЮ и образование на постюгославском пространстве новых государств не могли не сказаться на языковой ситуации, дивергентном развитии и функционировании языка хорватов, сербов, черногорцев и босняков (муслиман). Поиски взаимоприемлемых решений по урегулированию этноязыковых разногласий, стандартизации и кодификации литературного языка названных этносов посредством подписания Новисадского 1954 г. и Загребского 1986 г. соглашений не привели стороны к общему языковому согласию. Литературный хорватский и сербский языки в сложившейся социолингвистической ситуации в Хорватии и Сербии приобрели собственный правовой статус и стали развиваться автономно.

Литература

Багдасаров 2002 – Багдасаров А. Р. О нормировании хорватского литературного языка и языковой политике в 80–90-х гг. XX в. // Славяноведение. 2002. № 3.

Бромлей 1981 – Бромлей Ю. В. Современные проблемы этнографии: Очерки теории и истории. М., 1981.

Бромлей 1983 – Бромлей Ю. В. Очерки теории этноса. М., 1983.

Гудков 1968 – Гудков В. П. [Рец.:] Новый толковый словарь сербскохорватского литературного языка // Советское славяноведение. 1968. № 6.

Гудков 1976 – Гудков В. П. [Рец.:] П. А. Дмитриев, Г. И. Сафронов. Из истории русско-югославянских литературных и научных связей. Л., 1975 // Советское славяноведение. 1976. № 3.

Гудков 1999 – Гудков В. П. Славистика. Сербистика: Сб. статей. М., 1999.

Гуськова 1992 – Гуськова Е. Ю. Кризис федерации и концепция его преодоления // Югославия в огне: Документы, факты, комментарии (1990–1992). Т. 1. М., 1992.

Дмитриев 1981 – Дмитриев П. А. Двуязычный словарь языка писателя и варианты литературного языка (на примере Словаря И. Андрича) // Очерки лексикографии языка писателя: Двуязычные словари. Л., 1981.

Йончич 1967 – Йончич К. О межнациональных отношениях в Югославии / Пер. с сербскохорв. Белград, 1967.

Каменецкий 1985 – Каменецкий В. М. Основные этапы строительства социалистического общества в СФРЮ // Социалистическая Федеративная Республика Югославия. М., 1985.

Караджа 1991 – Караджа М. Конституционные аспекты языковой проблематики в Югославии // Функционирование языков в многонациональном обществе. М., 1991.

Конституция СФРЮ 1966 – Конституция Социалистической Федеративной Республики Югославии 1963 г. / Пер. с сербскохорв. М., 1966.

Никольский 1986 – Никольский Л. Б. Язык в политике и идеологии стран зарубежного Востока. М., 1986.

Фрейдзон 2001 – Фрейдзон В. И. История Хорватии. СПб., 2001.

Чернышев 1978 – Чернышев В. А. Динамика языковой ситуации в Северной Индии. М., 1978.

Ивиħ 1986 – Ивиħ П. Развоj књижевног jезика на српскохрватском jезичком подручjу // Књижевност. 1986. № 10.

Лалевиħ 1963 – Лалевиħ М. С. Српскохрватски у мом џепу. Књ. 1–3. Београд, 1963.

Московљевиħ 1963 – Московљевиħ М. С. Речник руског и српскохрватског jезика. Београд, 1963.

Речник српскохрватског књижевног и народног jезика. Књ. 1. Београд, 1967.

Babić 1990 – Babić S. Hrvatski jezik u političkom vrtlogu. Zagreb, 1990.

Brozović 1969 – Brozović D. Rječnik jezika ili jezik rječnika?: Varijacije na temu varijanata. Zagreb, 1969.

Brozović 1978 – Brozović D. Hrvatski jezik, njegovo mjesto unutar južnoslavenskih i drugih slavenskih jezika, njegove povijesne mjene kao jezika hrvatske književnosti // Hrvatska književnost u evropskom kontekstu. Zagreb, 1978.

Butorac 1985 – Butorac F. Nacionalizam i jezik // Komunist. 1985. 5. jula.

Deklaracija o nazivu i položaju hrvatskog književnog jezika: Građa za povijest Deklaracije. 3. izm. i dop. izd. Zagreb, 1997.

Diklić 1989 – Diklić Z. Jezične istine i neistine // Vjesnik. Panorama subotom. 1989. 23 prosinca.

Dogovor o jeziku i pravopisu 8. XII. 1954 // Vjesnik. 1989. 8 prosinca.

Finka 1966 / 67 – Finka B. I jedinstvo jezika i književne varijante // Jezik. 1966 / 67. № 3.

Hraste 1965 / 66 – Hraste M. O trećoj varijanti hrvatskosrpskog književnog jezika // Jezik. 1965 / 66. № 4.

Izjava o jedinstvu i varijantama hrvatskosrpskog književnog jezika // Jezik. 1965 / 66. № 5.

Izvršni komitet CK SK Bosne i Hercegovine o suvremenoj jezičnoj problematici // Jezik. 1967 / 68. God. XV.

Izvršni komitet CK SKH i CK SKS o suvremenoj jezičnoj problematici // Jezik. 1967 / 68. God. XV.

Jonke 1971 – Jonke Lj. Hrvatski književni jezik 19. i 20. stoljeća. Zagreb, 1971.

Malić 1988 – Malić Z. Jezik pod osobitim nadzorom // Danas. 1988. № 338 (9 kolovoza).

Pavić 1986 – Pavić N. Htjeli li etnički čistu JNA // Vjesnik. 1986. 27 travnja.

Pavičić 1991 – Pavičić J. Dnevnik deklaracijskih zbivanja // Deklaracija o hrvatskome jeziku s prilozima i Deset teza. 2 izd. Zagreb, 1991.

Perić 1976 – Perić I. Suvremeni hrvatski nacionalizam. Zagreb, 1976.

Pranjković 1997 – Pranjković I. Hrvatski standardni jezik u staroj Jugoslaviji // Croatica: Prinosi proučavanju hrvatske književnosti. God. XXVII. Sv. 45–46. Zagreb, 1997.

Rezolucija Zagrebačkog lingvističkog kruga // Jezik. 1965 / 66. № 5.

Taj hrvatski 1992 – Taj hrvatski: Prired. A. Selak. Zagreb, 1992.

Ujčić 1966 / 67 – Ujčić T. Zapadna i istočna varijanta hrvatskosrpskog književnog jezika u školama // Jezik. 1966 / 67. № 5.

Vince 1959 / 60 – Vince Z. [Rec.:] M. S. Lalević: Naš pravopis. Beograd, 1958 // Jezik. 1959 / 60. № 2.

Vukomanović 1987 – Vukomanović S. Jezik, društvo, nacija. Beograd, 1987.

Zaključci plenuma Društva književnika Hrvatske o problemima suvremenog jezika hrvatske književnosti, znanosti, školstva i sredstva masovne komunika­cije // Jezik. 1965 / 66. № 5.

Ж. Ж. Варбот

О двух сербо-русских лексических соответствиях

Происхождение из одного общего корня – праславянского языка – выражено в дочерних славянских языках не только общим лексическим праславянским наследием, но и общими мотивационными и словообразовательными моделями, тенденциями изменений лексики и их направлениями. Унаследованные от праславянского словообразовательно-этимологические гнезда порождают в разных славянских языках новообразования, которые связаны между собой лишь опосредованно, через праславянские производящие основы, но свойственная этимологическим гнездам тенденция к устойчивости (и потому воспроизведению) семантических доминант определяет близость значений, а иногда и форм новообразований разных языков, что представляет интерес и для этимологизации самих лексем, и для определения потенций гнезд.

Ниже рассматриваются два случая подобного семантического и словообразовательного соответствия лексем сербского и русского языков.

* * *

В группе славянских языков представлены образованные от глаголов с корнем ščep- / *ščьp- / *ščip- ‘резать, отщипывать’ имена существительные, обозначающие ущербную или полную луну: серб. уштан ‘полнолуние’; хорв. ùštap ‘полная луна’; хорв. диал. ušćмap то же; словен. úščip, ščмep ‘полная луна’, диал. ščдip ‘луна в фазе ¾’; др.-рус. щьпъ и ущипъ ‘ущерб луны’. Мотивация названия лунного ущерба как ‘урезанного, общипанного’ вполне соответствует его зрительному восприятию, смещение же названия с ущербной на полную луну – довольно обычное явление, если учесть вероятность забвения словообразовательных связей слов. Аналогичное совмещение значений – в словен. mláj ‘полностью затененная луна’ и сербо-хорв. mläad ‘луна в фазе первой четверти’ [Snoj 1997: 347]. На основе южно-вост.-слав. соответствия реконструируется праслав. *ščьpъ [Snoj 1997: 629].

Наряду с приведенными выше, в сербских диалектах (район Лесковца, на Южной Мораве) отмечено еще одно название новолуния – ушна [Ђopђевић 1958: 24]. Это явно производное от глагола того же гнезда *ščep- с -nío-основой – серб. ушнути се, в котором при обратном образовании имени произошло переразложение, так что -н- отошло к корню. Аналогичное, но только суффиксальное образование есть в древнерусском языке: щьнуние, щнение ‘ущерб (о луне)’ («Написание на Латыну ко Ярославу…» Никифора, митроп. Киевского, до 1121 г. [Срезневский III: 1616]), при производящем глаголе щьнутися ‘ущербляться (о луне)’ ([Срезневский III: 1616]); есть и др.-рус. ущьнути ‘ущипнуть, откусить’ [Срезневский III: 1346]. Упрощение группы *pn > n в глаголах, разумеется, праславянское, но отглагольные сербское и древнерусские существительные скорее являются более поздними образованиями и интересны как воспроизведение тождественной мотивации и близких словообразовательных моделей на базе того же гнезда *ščep-, что и праслав. *(u)ščьpъ.

* * *

В южнорусских, воронежских, говорах диалектологи записали редкое слово привá в значении ‘невестка’: [Мэладýю привядýть, энá стисьняицэ, сóωисьтицэ… Семья кэкáэ. Ну кáк ты привыкниш-тэ. Дэ я уж былá, ωот сюдá миня прияли привý» [Касаткина 1999: 156]. Сочетание прияли привý побуждает видеть в имени производное от глагола. Вопрос в том, что это за глагол. По значению контекста его можно счесть за архаичную форму глагола с корнем *jęti, *jьmío. Распространенная по говорам форма принять известна в значении ‘вводить (мужа, зятя) в дом’ (арханг., курск., яросл., КАССР – [СРНГ 31, 313]). От него образовано принёмник ‘муж, принятый в дом жены’ (ленингр. [СРНГ 31, 311]). Форма приять для этого корня в говорах до сих пор не фиксировалась, хотя и было др.-русск. приTти ‘взять, получить, овладеть, достигнуть’ [Срезневский II: 1503–1504]. Но образование от приять имени привá очень сомнительно, учитывая наиболее вероятную форму настоящего времени приму.

Другое толкование русских диалектизмов подсказывается сербским приjа ‘подруга, сватья’, известным и литературному языку, и диалектам ([Вук 1898: 607]; [RJA 50, 904]; [Peić, Bačlija 1990: 226]: ‘сватья’). Это слово связано по происхождению с глаголом приjàти ‘нравиться, быть полезным’, восходящим к праслав. *prijati, *prijaje, хотя обычно приjа толкуется как уменьшительное сокращение от приjатељица, производного от приjати ([Вук 1898: 607]; [RJA 50, 904]). Родственный глагол приять в русских говорах употребляется в значении ‘приласкать’ (вят., перм., орл., тул. [СРНГ 32: 76]), а производное имя приятель – о любимом человеке (женихе, муже) (арханг., волог.: [СРНГ 32 75]). Очевидно, реально формирование на базе гнезда *prijati терминов родства. На этом фоне представляется возможным образование рус. диал. прива ‘невестка’ от приять ‘приласкать’ (→ ‘принять в качестве родственницы’), возможно – через какую-то промежуточную ступень типа глагол на -ва- *приявать (ср. сербохорв. prijavati [RJA 50: 912]) или с вмешательством модели вариантности j / в в глаголах и отглагольных именах типа сеять – севать, стая ­– става, диал. повийка / повивка, лобогрей / обогрев.

Литература

Вук 1898 – Вук С. Караџић. Српски рjечник. 3-е изд. Београд, 1898.

Ђорђевић 1958 – Ђорђевић Д. Живот и обичаjи у Лесковачкоj Морави // Српски етнографски зборник LXX. Одељењ друштвених наука. Живот и обичаjи народни. 31. Београд, 1958.

Касаткина 1999 – Русские народные говоры: Звучащая хрестоматия. Южнорусское наречие / Под ред. Р. Ф. Касаткиной. М., 1999.

Срезневский – Срезневский И. И. Материалы для словаря древнерусского языка. Т. Ι–ΙΙΙ. СПб., 1893–1903.

СРНГ – Словарь русских народных говоров / Отв. ред. Ф. П. Филин, Ф. П. Со­роколе­тов. Вып. 1–37. Л. (=СПб.), 1966–2003.

Peić, Bačlija 1990 – Pieć M., Bačlija G. Rečnik Bačkih Bunjevaca. Novi Sad; Subotica, 1990.

РЈА – Рјечник хрватскога или српскога jeзика. Југославенска академија знаности и умјетности. Т. I–XIII. Зaгреб, 1880–1976.

Snoj 1997 – Snoj M. Slovenski etimološki slovar. Ljubljana, 1997.

В. Ф. Васильева

ЯВЛЕНИЕ МЕЖЪЯЗЫКОВОЙ ФУНКЦИОНАЛЬНОЙ АСИММЕТРИИ В СВЕТЕ НАЦИОНАЛЬНОЙ СПЕЦИФИКИ РОДСТВЕННЫХ ЯЗЫКОВ
(на материале русского и чешского языков)

0. Под понятием «языковая асимметрия» понимаются возможные случаи межъязыковых функциональных диспропорций системно соотносительных языковых средств. Как известно, даже в родственных языках функциональный объем системно соотносительных средств выражения полностью не перекрывается ([Широкова 1998]; [Chlupáčová 1974]; [Isačenko 1957]; [Mathesius 1961] и др.). До сих пор, однако, отсутствует целостное представление об импликативном воздействии межъязыковых асимметричных явлений на языковую систему в целом и ее отдельные звенья в частности. Исследование обозначенной проблемы не может, разумеется, ограничиваться лишь эмпирическим восприятием языковых фактов. Решение этого вопроса требует правильного методического подхода к изучаемым реалиям и исключения априорных предпосылок из окончательных обобщающих выводов.

1. Исследование проблемы межъязыковой асимметрии требует решения ряда принципиальных вопросов, а именно:

а) выявление причин, обусловливающих явления асимметрии в сопоставляемых языках;

б) определение функционального объема системно соотносительных языковых феноменов и установление их системной значимости;

в) уяснение возможностей импликативного потенциала асимметричных явлений;

г) отбор результатов исследования межъязыковой функциональной асимметрии для контенсивной (семантической) функциональной типологии.

Анализ межъязыковых асимметричных явлений предоставляет также важную информацию о соотношении в сопоставляемых языках отдельных типов средств выражения. Конкретно имеется в виду частотность специализированных / неспециализированных средств, случаи транспозиции грамматических категорий, функционирование десемантизированных грамматических форм, особенности использования сопоставляемыми языками плеоназма, т. е. по сути дела избыточных средств выражения, и т. п. ([Гак 1983: 89]).

Остановимся несколько подробнее на некоторых обозначенных вопросах.

2. Синхронное изучение языков, позволяющее оставить в стороне вопросы возникновения языковой системы и ее составляющих, дает возможность функциональную межъязыковую асимметрию генетически родственных языков, согласно данной выше трактовке, определить как явление узуальное, считать ее результатом «языковых привычек». В этой связи уместно еще раз вспомнить меткое высказывание известного чешского литератора и переводчика П. Айзнера относительно узуса категории числа существительных в чешском языке на фоне общеславянского континуума: «…чешский язык изобилует фактами, свидетельствующими об особой любви чешского человека к плюралистическому называнию и выражению мыслей» [Eisner 1946: 94]. Следует сказать, что эта «любовь», как уже неоднократно нами отмечалось ([Васильева 1998: 135; 2003: 15–16]), проявляется в разных плоскостях: в топонимии, в различного рода назывных конструкциях, в способах объективации реальных числовых значений. Что касается русского языка, то он, по сравнению с чешским, использует потенциал формы множественного числа в меньшей мере. Подтвердим наше предположение лишь несколькими примерами (хотя их число можно свободно увеличить) из области повседневной коммуникации: Lidi, neblázněte, vždyť jsou tady ryby! – Люди, не сходите с ума, ведь здесь водится рыба! To slyším poprvé, že Moravské vinařské závody povolávají na cvičení – Первый раз слышу, что Моравский винодельческий комбинат объявляет переподготовку кадров; Hlavy vzhůru, pamatujte, že vám patří budoucnost! – Выше голову, помните, вам принадлежит будущее!;Kam jste říkal, abych si strčil své bohaté životní zkušenosti? – Куда, вы сказали, мне нужно деть свой богатый жизненный опыт?

Результатом склонности чешского языка к плюрализации является то, что нейтрализация числовой оппозиции существительных встречается реже, чем в русском языке. В то время как чешский язык старается реальную множественность объективировать в большинстве случаев формой множественного числа, русский язык в тех же самых условиях чаще использует форму единственного числа ([Васильева 2003: 15–16]). Это дает право заключить, что способы объективации числовых отношений в русском и чешском языках соотносятся между собой с проявлением асимметричного использования маркированной (чаще в чешском) и немаркированной (чаще в русском) грамматических форм числа существительных. Иными словами, если для чешского языка показательно стремление передать значение множественности эксплицитно, сохранить количественную конкретизацию, то для русского, в свою очередь, очевидно желание использовать немаркированную форму и тем самым выразить то же самое значение недифференцированно. Такое межъязыковое своеобразие можно, на наш взгляд, квалифицировать как типологически значимое.

Склонность языка к узуальной плюрализации порождает, в частности, десемантизированные формы множественного числа, выполняющие чисто номинативную функцию, т. е. использующиеся в качестве словообразовательных аффиксов. Различия в этом отношении между русским и чешским языками наиболее ярко проявляются при сравнении заимствованных топонимов:

чешский язык

русский язык

Sopoty

Сопот

Tyroly

Тироль

Antverpy

Антверпен

Špicberky

Шпицберген

Benátky

Венеция

Bavory

Бавария

Lurdy

Лурд

Flandry

Фландрия и многие другие.

3. Примечательно, что соотносительность маркированной грамматической формы в чешском языке с немаркированной в русском прослеживается не только в предметной номинации, но и в глагольной. Показательны в этом отношении результаты сопоставления областей функционирования категории вида в обоих языках. Если чешский язык стремится последовательно выражать направленность действия на достижение определенного результата эксплицитно, используя, таким образом, формы совершенного вида, то русский язык часто репрезентирует результативность действия имплицитно, используя формы несовершенного вида. Корреляция маркированных видовых форм в чешском, как, впрочем, и в других западнославянских языках [Широкова 1992: 30], и немаркированных в русском со всей очевидностью прослеживается в прошедшем времени при наличии квантификаторов кратности действия. Случаи межъязыковой видовой асимметрии довольно широко описаны в лингвистической литературе. Для иллюстрации ограничимся лишь несколькими примерами:

чешский язык

русский язык

Málokdy se usmál.

Он редко когда улыбался.

Vždycky si dal dvě piva.

Он всегда выпивал по две кружки пива.

Každoročně si vyjeli do ciziny.

Они каждый год выезжали за границу.

Občas se ozval výstřel.

Иногда раздавался выстрел.

Таким образом, в указанных и подобных ситуациях очевидны различия между двумя родственными языками в направлении конкретности / обобщенности представления действия.

4. Узуальный характер межъязыковой функциональной асимметрии очевиден, хотя и не всегда столь прозрачен, и в случаях транспозиции грамматических категорий, в их вторичных функциях. Так, например, функционально-семантическими эквивалентами чешских инфинитивных конструкций со значением желательности, выполняющих по сути функцию кондиционала, в русском являются императивные конструкции:

чешский язык

русский язык

Vědět to dříve, všechno bych zařídil jinak.

Знай я это раньше, все устроил бы иначе.

Mít peníze, jel bych k moři.

Имей я деньги, поехал бы на море.

Nebýt vás, byli bychom v úzkých.

Не будь вас, мы бы были в затруднительном положении.

В указанных и подобных случаях русский язык не использует инфинитивные конструкции, в отличие от чешского языка, хотя функциональный объем русского инфинитива не препятствует их употреблению для выражения желательности. Ср.: Пить! Прибавить шагу! Как бы не опоздать! и т. п.

5. Языковой узус не является, однако, категорией чисто лингвистической. Он отражает факты социальные и культурологические, требует знания экстралингвистических факторов, так же как и знания исторического развития языка. Подтверждением сказанного является, кроме прочего, процесс развития деривационной системы в сопоставляемых языках. В ней нашли отражение отличительные особенности развития двух родственных языков ([Копецкий 1972: 152]). Результаты дивергентных тенденций в развитии чешского и русского языков, обусловленные, в частности, и социальными факторами, явились причиной межъязыковой функциональной деривационной асимметрии, которая на сегодняшний день оказывает существенное импликативное влияние на всю систему двух генетически родственных языков ([Vasiljevová 2002: 85–89]).

6. Наименее разработанной и изученной проблемой продолжает оставаться синтаксическая асимметрия, несмотря на высокий уровень развития чешской и русской синтаксической науки.

На фоне общей системной соотносительности синтаксических конструкций частотность структур, тождественных в смысловом и структурном отношении, далеко не одинакова. Подтверждением этого могут служить, наряду с другими, конструкции, обозначающие природные явления, типа: svítá – светает, mží – моросит, přituhuje – подмораживает, krápe – накрапывает, lije jako z konve – льет как из ведра, mrzne – морозит и т. д. Языковые факты, однако, свидетельствуют о том, что чешский язык чаще, чем русский, в указанных и подобных случаях использует возвратные конструкции. Ср.: stmívá se – темнеет, oteplilo se – потеплело, ochladilo se – похолодало, vyjasňuje se – светлеет / проясняется, rozednívá se – рассветает и т. д. Русский язык, в свою очередь, использует личные конструкции там, где чешский язык отдает предпочтение безличным конструкциям: гром гремит – hřmí, молния сверкает – blýská se, на улице ветер – venku fouká, надвигалась буря – schylovalo se k bouři, в поле хлебá побило градом – v poli potlouklo, прошел маленький дождь – trochu sprchlo и т. д. Соотносительность личных и безличных конструкций означает, что тождественное мыслительное содержание объективируется или расчлененно – в данном случае в русском языке, или нерасчлененно – в чешском.

7. Анализ различий в способах объективации тождественного мыслительного содержания, существующих в чешском и русском языках, позволяет воссоздать более или менее целостный семантический и структурный образ отдельных звеньев понятийного континуума. Для чешского языка, например, характерна, бóльшая лексическая «насыщенность» понятийных пространств, что имплициро­вано прежде всего значительно большей, чем в русском языке, деривационной активностью. С другой стороны, и бóльшая полисемия, которая является одним из результатов этой деривационной активности, имплицирует менее дифференцированную по сравнению с аналитическими номинациями сегментацию внеязыковой действительности.

На грамматическом уровне межъязыковые диспропорции при сегментации внеязыковой материи обнаруживаются, в частности, в процессе языковой объективации разного рода прагматических установок, таких как желание, просьба, предупреждение, совет и др. Одной из причин межъязыковой асимметрии в данном случае являются существующие различия в функциональных объемах чешского и русского кондиционала. Область функционирования чешского кондиционала покрывает собой те смысловые сегменты, которые в русском языке могут выражаться императивными, индикативными и инфинитивными структурами. Ср.:

чешский язык

русский язык

Abyste nezmeškali vlak!

Смотрите, не опоздайте на поезд!

Abyste nenastydli!

Смотрите, не простудитесь!

Neměli bychom tam jet?

Не поехать ли нам туда?

Přeji, abyste se uzdravil.

Я желаю вам поправиться.

Nepůjčil bys mi tu knihu?

Ты не одолжишь мне эту книгу?

Очевидно, что те смыслы, которые в русском языке имеют дифференцированное выражение, в чешском языке выражаются недифференцированно.

8. Изложенные факты, несмотря на их фрагментарность, могут послужить импульсом к комплексному рассмотрению явлений межъязыковой функциональной асимметрии. Его результаты будут полезны для достижения методологической завершенности сопоставительных исследований. Это значит, что выявление и осмысление асимметричных фактов на фоне общей соотносительности языковых систем позволят сформировать целостное представление о специфике взаимодействия объективных и субъективных факторов в каждом языке. Направленность исследования на установление и изучение качественно-количественных различий в функциональных объемах отдельных звеньев генетически родственных языковых систем может дать ценные сведения для функциональной типологии. Так, отмеченные выше более широкие функциональные границы немаркированных форм числа существительных и глагольного вида в русском языке свидетельствуют о склонности к более обобщенной репрезентации смыслов по сравнению с формами маркированными. Высокий деривационный потенциал языка с неизбежностью имплицирует означивание объектов реальной действительности с меньшей степенью конкретизации по сравнению с номинациями аналитическими. Грамматический плеоназм в одном языке (и его отсутствие в другом) может использоваться как особое средство маркированности высказывания. Ср. чеш.: Věděl jsem to – Я знал это; Já jsem to věděl – Я знал (что так случится).

В заключение следует добавить, что многоаспектное изучение проблем межъязыковой функциональной асимметрии, безусловно, поможет высветить черты политипологичности родственных языков в тесной связи с их национальной спецификой.

Литература

Васильева 1998 – Васильева В. Ф. Предметная номинация в русском и чешском языках. Сопоставительный аспект // Сопоставительные исследования грамматики и лексики русского и западнославянских языков / Под ред. А. Г. Ши­роковой. М., 1998.

Васильева 2003 – Васильева В. Ф. Семантическая характерология в контексте сопоставительного изучения языков (на материале чешского и русского языков) // Вестник Моск. ун-та. Серия 9. Филология. 2003. № 2.

Гак 1983 – Гак В. Г. Сравнительная типология французского и русского языков. М., 1983.

Копецкий 1972 – Kopecký LV., Bezděk J., Forman M., Kout J. Пособие по лексикологии русского языка. Praha, 1972.

Широкова 1992 – Широкова А. Г. Системно-функциональная и узуальная эквивалентность при сопоставительном изучении славянских языков // Вестник Моск. ун-та. Серия 9. Филология. 1992. № 4.

Широкова 1998 – Широкова А. Г. Методы, принципы и условия сопоставительного изучения грамматического строя генетически родственных славянских языков // Сопоставительные исследования грамматики и лексики русского и западнославянских языков / Под ред. А. Г. Широковой. М., 1998.

Eisner 1946 – Eisner P. Chrám a tvrz. Praha, 1946.

Chlupáčová 1974 – Chlupáčová K. Některé otázky konfrontační charakteristiky pojmenování // Bulletin ruského jazyka a literatury. Praha, 1974. Sv. XVIII.

Isačenko 1957 – Isačenko A. Obecné zákonitosti a národní specifičnost ve vývoji slovní zásoby slovanských jazyků // K historickosrovnávacímu studiu slovanských jazyků. Praha, 1957.

Mathesius 1961 – Mathesius V. Obsahový rozbor současné angličtiny na základě obecně lingvistickém. Praha, 1961.

Vasiljevová 2002 – Vasiljevová V. Substantivní derivace v češtině a v ruštině z hlediska konfrontační lingvistiky // Čeština: univerzália a specifika. Praha, 2002.

Г. К. Венедиктов

К ОЦЕНКЕ СЛОВОТВОРЧЕСКИХ ЗАСЛУГ СОЗДАТЕЛЯ НОВЫХ БОЛГАРСКИХ СЛОВ (2)

В опубликованной несколько лет назад статье под таким же названием мы обратили внимание на то, что словотоворческие заслуги выдающегося болгарского филолога акад. А. Теодорова-Балана, более известного в настоящее время под второй частью его фамилии как А. Балан (в печати иногда также и как А. Т.-Балан), нуждаются в уточнении ([Венедиктов 1997]). Мы старались доказать, что, вопреки мнению самого А. Балана и авторов многих статей и других трудов после него, заслуга создания слова усет ‘чутье’ и его введения в болгарский литературный язык не принадлежит А. Балану. В другой ранее опубликованной работе мы показали, что и слово почивало ‘могила’, которое А. Балан также считал собственным словесным творением (в отличие от упомянутого выше усет оно не закрепилось в литературном языке), таковым не является, поскольку оно в таком же значении известно некоторым болгарским говорам, а кроме того, как и усет, встречается в болгарских печатных текстах еще до начала книжной деятельности А. Балана ([Венедиктов 1987: 298–299]). В настоящей статье на другом примере мы постараемся доказать, что словотворческие заслуги А. Балана нуждаются в дальнейшем уточнении.

Известно, что в широких кругах болгарской общественности А. Балан завоевал известность прежде всего как неутомимый борец за чистоту родного языка, на протяжении многих десятилетий выступавший решительно против засорения его иностранными словами, и как создатель большого числа новых слов, которыми он обогатил родной язык.

Как и другие пуристы – радетели чистоты родного языка – А. Балан в своей пуристической и словотворческой деятельности не избежал крайностей, за что нередко подвергался острой и часто необоснованной критике и осмеянию. Несмотря на это, А. Балан остался доволен конечными результатами своей деятельности, испытывал большое удовлетворение от того, что немалое число слов, им лично созданных или почерпнутых из других источников (прежде всего из народной речи) и введенных в литературный язык, вошло во всеобщее употребление. А. Балан высоко ценил собственный вклад в обогащение лексики болгарского литературного языка и придавал этому большое значение. Одним из его сокровенных желаний, которым он поделился в самом конце 1940-х гг., за десять лет до смерти, с молодым тогда доцентом П. Динековым, было издание списка его слов и выражений как воспринятых литературным языком, так и тех, которые в нем приняты не были (подробнее см. [Венедиктов 1997: 34]). Через несколько лет в предисловии к книге «Български залиси с език, книжнина и общество», написанном в июне 1954 г., А. Балан привел в качестве иллюстрации собственного вклада в лексику болгарского языка небольшой список таких слов. В этом предисловии он писал: «И все же болгарский литературный язык в настоящее время использует несколько десятков слов и выражений, моими руками созданных и запущенных в обращение («от моя ръка изкарани и пуснати на пазар». – Г. В.), например верски, въз основа на…, влияние върху…, възглед, гледище, дейност, заплаха, излет, излетник, изтъкна, летовище, общувам, предимство, предходни, поява, становище, cъгласно със…, cъответни, cъвпадеж, творба, тъй че…, украса, усет, хижа и др.» [Теодоров-Балан 1956: 4].

Приведенный список лексических новообразований А. Балана, который, надо полагать, был составлен самим их автором, cтал одним из опорных источников при характеристике и иллюстрации его вклада в лексику современного болгарского литературного языка. Другим таким источником оказался список, который представил С. Стойков в докладе «Академик А. Теодоров-Балан и болгарский язык» на состоявшемся в октябре 1954 г. торжественном собрании Болгарской академии наук по случаю 95-летия старейшего члена Академии. «Немногие знают, – сказал тогда С. Стойков, – что благодаря неустанной и настойчивой работе акад. Балана на протяжении 70 лет мы пользуемся теперь множеством введенных им слов и выражений. Таковы, например, его слова заплаха, усет, възглед, предимство, поява, проява, украса, творба, дейност, гледище, становище, гласеж, cъвпадеж, излет, излетник, летовище, кланица, хижа, cъответен, преходен, верски, общувам, изтъкна, влияние върху, съгласно със, въз основа на, тъй че и др.» [Стойков 1955: 17]. Cписок С. Стойкова, как видим, cодержит те же слова, которые указал сам А. Балан, c дополнением трех других – проява, гласеж и кланица, а вместо предходни (так у А. Балана – с -ни, как он писал такого типа прилагательные) здесь находим преходен (без д перед х) – явная описка автора или невыправленная типографская опечатка. Очевидно, что, работая над докладом, C. Стойков приведенный список слов составил при консультации с А. Баланом. В посмертно изданной статье С. Стойкова об А. Балане приводится тот же список слов, за исключением възглед и измененного выражения влияние върху на влияе върху ([Стойков 1982: 268]).

Здесь важно обратить внимание на два момента. Во-первых, и А. Балан, и С. Стойков приводят слова без указания их лексических значений, что в принципе в случае с мнозначными словами или омонимами (cр., напр., гласеж ‘артикуляция’ и гласеж ‘подготовка’) заставляет думать, что многозначность или омонимия соответствующих слов уже изначально исходят от их создателя А. Балана. Во-вторых, А. Балан и С. Стойков, связывая появление перечисленных выше слов в болгарском литературном языке с именем А. Балана, по-разному определяют саму его роль в начальной истории указанных слов и выражений в этом языке. А. Балан, как видно из приведенной выше цитаты, считал их собственными творениями, им самим созданными («от моя ръка изкарани и пуснати на пазар»). С. Стойков же говорит о словах и выражениях, введенных А. Баланом («въведени от него думи и изрази»). Очевидно, что не все введенные А. Баланом в литературный язык слова должны быть непременно его собственными новообразованиями, поскольку ввести, т. е. впервые употребить в литературном языке, можно и иноязычные заимствования, и слова народной или диалектной речи. Можно вновь ввести и активизировать употребление слов, уже встречавшихся в литературном языке нового времени или в древне- и среднеболгарском языке. Понятно, что заслуга обогащения современного литературного языка словами такого происхождения принадлежит тому, кто эти слова в него вовлек. С. Стойков это хорошо понимал, и потому введенные А. Баланом слова и выражения он подразделяет на три группы: а) слова, «заимствованные из народных говоров» (летовище, хижа), б) слова, заимствованные из «западных славянских языков» (творба), и в) слова, «cозданные лично им на основе наличного болгарского языкового материала» (усет, заплаха, кланица, възглед, дейност, общувам и др.) [Стойков 1955: 17]. В многочисленных работах, опубликованных после приведенных высказываний А. Балана и С. Стойкова, результаты словотворческой деятельности маститого филолога, как правило, характеризуются согласно определению самого А. Балана (созданные им слова) или С. Стойкова (слова, введенные в литературный язык А. Баланом, – c возможным указанием их источника).

Обратимся теперь непосредственно к теме настоящей статьи – о месте слова възглед ‘мнение, точка зрения’ в словотворческой деятельности А. Балана. Это слово часто приводится в списке лексических новообразований, которым авторы многих работ иллюстрируют заслуги А. Балана в обогащении лексики современного болгарского литературного языка. Однако относительно словообразовательных истоков данного слова мнения их расходятся.

Большинство авторов уверенно относит възглед к словам, cозданным А. Баланом, при этом одни ограничиваются только общей констатацией ([Москов 1976: 32]; [Попов 1982: 25]; [Бояджиев 1985: 122]; [Викторова 1985: 428] и др.), другие несколько конкретизируют или уточняют данное положение, характеризуя възглед как «плод словотворческой деятельности» А. Балана ([Русинов 1980: 99]), как слово, cозданное А.Баланом «из болгарского языкового материала» ([Попов 1982: 26]), «на основе наличного болгарского языкового словника» ([Марков 1979: 3]), «по образцам, продуктивным в народном языке» ([История 1989: 459]). Относят възглед и к «удачно составленным и широко употребительным» в литературном языке словам, обязанным своим происхождением «языковому творчеству» А. Балана ([Андрейчин 1959: 457]) или его «языковому чутью и мастерству» ([Георгиева 1984: 59]). Cлово възглед встречается и в списке слов, характеризуемых как «языковые открытия» ([Вълчев 1988: 148]), а также слов, демонстрирующих «беспримерное в истории новоболгарского литературного языка словотворчество» А. Балана ([Георгиева 1983: 49]).

Реже встречается възглед в приводимых разными авторами списках слов, введенных А. Баланом в литературный язык ([Динеков 1981: 70]; [Македонска 1988: 204]; [Жерев, Станков, Цойнска 1989: 172] и др.)]. Иногда утверждают также, что появление этого слова, как и многих других в литературном языке, просто связывается с именем А. Балана ([Виденов 1986: 65]). При этом характер участия А. Балана в образовании указанных слов в обоих случаях не определяется, хотя из общего смысла оценки его вклада в лексику болгарского языка следует, что соответствующие слова здесь принимаются как лексические творения самого А. Балана. В ряде работ възглед находим в числе слов, о которых сказано так, что одни из них (неясно, какие именно) действительно созданы А. Баланом, а другие (также неясно, какие именно) вошли в литературный язык при том или ином его участии. Например, словом възглед открывается список лексем, иллюстрирующий «значительное словесное богатство, которое он (А. Балан. – Г. В.) поддержал или создал» [Попова 1987: 25]. Приводится възглед также и в списке «новых слов», которые А. Балан «взял готовыми из народной речи или создал сам» ([Пашов 1988: 31]), в списке слов, «введенных в употребление или же созданных («изковани») А. Баланом ([Брезински 1978: 5]), «созданных или приспособленных и популяризированных» им ([Георгиева 1989: 82]).

Другая, гораздо менее популярная в существующей литературе, точка зрения сводится к тому, что възглед не является собственно лексическим новообразованием А. Балана, а представляет собой болгаризованную им форму русского взгляд. Как и рассмотренная выше, эта точка зрения также исходит от самого А. Балана. В опубликованной в 1942 г. статье «Езикова просвета» он писал: «Русское слово взгляд по-болгарски значит поглед, но оно означает и нечто другое, отвлеченное, философское, которое наши книжники не знали, как выразить по-болгарски, и для этого они прямо взяли русское слово. Но пришли их преемники и недавно («в недавно време». – Г. В.) переделали русскую форму слова взгляд, так мы и получили болгарское слово възглед, старой нашей литературе неизвестное» (цит. по: [Теодоров-Балан 1956: 249]). Эту же точку зрения на происхождение болгарского възглед находим в ряде трудов Л. Адрейчина, который писал, что в случае с этим словом А. Балан осуществил «умелую болгаризацию формы (възглед вместо русск. взгляд)» [Андрейчин 1959: 7; Андрейчин 1961: 133; Андрейчин 1977: 145]. Вслед за Л. Андрейчиным такого же мнения придерживаются и некоторые его ученики: «…cлово възглед есть болгаризованная форма русского взгляд» [Русинов 1980а: 295; Русинов 1984: 303], А. Балан «умело болгаризует и заменяет болгарскими некоторые русские формы», в том числе «възглед вместо русск. взгляд» [Викторова 1985: 427]. Очевидно, что создание нового слова и болгаризация уже употребляемого в языке иноязычного слова в деривационном отношении явления разного порядка, хотя оба они имеют своим результатом обогащение лексики языка.

Из сказанного выше следует, что, по общему мнению современных исследователей новой болгарской лексики, появлением слова възглед болгарский язык обязан А. Балану: это его собственное лексическое новообразование или результат болгаризации им русского взгляд.

Следует, впрочем, отметить, что в одной из известных нам работ слово възглед отнесено не к «словам А. Балана», а к авторским новообразованиям И. Богорова. Таково мнение Э. Пернишкой, которая со ссылкой на изданный в 1955 г. учебник болгарского языка ([Андрейчин, Костов 1955: 404]) приводит это слово вместе с вестник и бележка как иллюстрацию словотворческих заслуг И. Богорова ([Пернишка 1985: 74]). Действительно ли в указанном учебнике възглед приведено в числе слов, созданных И. Богоровым, мы сказать не можем, так как ознакомиться с этим учебником сейчас не имеем возможности. В любом случае, однако, считать възглед одним из лексических творений И. Богорова оснований нет. Отнесение же его к таковым – случайная описка или авторов учебника, или Э. Пернишкой, которая, вероятно, по недосмотру поменяла местами възглед и развръзка в иллюстративных перечнях слов, созданных И. Богоровым и А. Баланом.

Мнение о том, что слово възглед создано или болгаризовано А. Баланом, – бесспорное заблуждение. К его возникновению в болгарском литературном языке А. Балан не имеет никакого отношения по той простой причине, что оно употреблялось в языке еще до первых выступлений А. Балана в печати. Об этом свидетельствуют приводимые ниже примеры из болгарских печатных текстов середины XIX в.

А. Балан родился в 1859 г. Первый же известный нам случай употребления слова възглед датируется 1863 г. Совершенно очевидно, что четырехлетний А. Балан к нему непричастен. Вот этот пример из статьи «Бессарабские болгары», опубликованной в газете «Българска пчела»: «На 1852 г. за голёмо щастie на попечителскiя-тъ комитетъ, за нещастie на български-тё колонiи назначи ся за управляющiй въ Бассарабiя Ив. Арендаренко, по происхожденie-то си глупавъ и воененъ; человёкъ безъ сёкое образованie и вдаденъ въ пiянство, cо cтрашни и даже чудни възгл¸ди вьрху образованiе-то, отъ кое-то происхожда богатство-то и щастiе-то на сичкiя-тъ миръ» (Българска пчела. 1863. Бр. 18. С. 71). Cлово възглед, вполне «болгаризованное» в префиксальной части и с ятем на месте я в русск. взгляд, имеет здесь то же значение – ‘точка зрения, мнение’, какое оно имеет и в настоящее время. Следующие четыре случая употребления данного слова, известные нам по картотеке словаря болгарского языка эпохи Национального возрождения (Институт болгарского языка БАН), относятся к 1870-м гг.: «Cъ единъ кратакъ възгл¸дъ ще ся потрудя да вы разкажа по кой начинъ ся постигна настоящето» (Читалище. 1871. Кн. 13. С. 392); «Министрите на правителството, казва Лонд. „Таймсъ”, тр¸ба да са насърдчатъ отъ разискванията въ парламентътъ эа да зематъ единъ по-см¸лъ и по-широкъ вUзгл¸дъ вUрху сUбитията, които ставатъ на исток» (Нова България. 1876. С. 87). В одном примере употреблено възгляд – с «неболгаризованным» я русского слова взгляд: «Ние не вярваме, щото маджарските полицеи да достигатъ въ криминалните си възгляди до забравяние на безпристрастенъ единъ испитъ по подобни случаи» (Нова България. Год. I. Бр. 53. 11. ХII .1876. С. 4). А. Балан окончил Болградскую гимназию в Бессарабии в 1878 г., а свою первую научную работу опубликовал в 1881 г., и нет никаких данных, которые бы свидетельствовали об употреблении им слова възглед в 1870-е гг., когда оно, как показывают только что приведенные примеры, уже используется авторами статей в разных периодических изданиях.

Любопытно, что слово възглед, употребленное в 1863 г. в газете «Българска пчела» (cм. выше), А. Балану было известно в начале 1880-х гг. В заметке «По открит повод», опубликованной в 1883 г. в газете «Балкан», он писал: «А тъкмо според това наше българско наречие взгляд е противно на български дух вместо възглед» (Българска пчела. 1863 г. Бр. 18. С. 70)6. На это же употребление слова възглед вместо русского взгляд А. Балан обращает внимание несколькими годами позднее и в другой статье ([Теодоров 1885: 259]). Вряд ли поэтому будет большой натяжкой предположение, что А. Балан «позаимствовал» възглед у автора статьи в цитируемой газете как слово, в такой форме отвечающее звуковому строю родного языка и потому импонирующее его стремлению к очищению языка от излишних русизмов. Понравившееся А. Балану слово часто встречается уже в языке его сочинений, изданных в 1880-е гг., например: «Отъ слов¸нскит¸ гласни нему най-тъкмо отговаря старобългарското ь, което споредъ възгледа на Миклошича е звучало „wie ver = klingendes i”» (Периодическо списание. 1883. Кн. 4. С. 121); «затрупванъ съ теоретически продукти на авторски възгледи» (Периодическо списание. 1883. Кн. 6. С. 156); «какви собствени възгледи прокарва» (там же); в заглавии статьи «Към възгледа за нашите филолози» (Периодическо cписание. 1888. Кн. 23–24. С. 907); «Обаче понататъкъ той (Ю. Венелин. – Г. В.) развива другояче своя възгледъ за българския езикъ и правописъ» (Периодическо списание. 1890. Кн. 512) и др.

Слово възглед в конце XIX в. в болгарском литературном языке употреблялось уже довольно широко, но параллельно с русизмом взгляд, который, по наблюдениям Э. Пернишкой, оставался в употреблении до начала ХХ в. ([Пернишка 1970: 623]). Недовольство сохранявшимися в языке этим и множеством других русизмов А. Балан выразил в статье «На моите критикари» (1904 г.). В написанной на языке, представляющем «буквально верное отражение того, который нам ежедневно вдалбливает печать и против которого не слышно ни малейшего протеста со стороны критиков вроде моих», А. Балан намеренно употребил в ней и русизм взгляд: «Cъвершено естествено беше, да ми направят силно впечатление тези попитки (оставленное без перевода русское слово попытки. – Г. В.), като ги срещах в онова време, когато административният език на руската окупация беше се наложил като абсолютен господарь и в умовете и взглядовете на българската интелигенция, и в българските книги» (цит. по: [Теодоров-Балан 1956: 297]. А чуть ниже А. Балан с удовлетворением отметил, что благодаря его усилиям в последнее время, т. е. на рубеже XIX–XX вв., в числе прочих получило широкое употребление и слово възглед. Оно постепенно вытесняло тогда из употребления давший ему жизнь русизм. Подтверждением этому служат, в частности, и наблюдения М. Янакиева над языковыми особенностями публицистики Гаврила Георгиева, который очень внимательно относился к русизмам – «cознательно их избегал, заменяя их болгаризованными формами или болгарскими словами» [Янакиев 1962: 506]. В качестве иллюстрации к сказанному М. Янакиев приводит замену Г. Георгиевым русизма вглядове (1893 г.) на болгаризованное възгледи (1902 г.).

Из сказанного выше следует, что к возникновению слова възглед в болгарском литературном языке А. Балан отношения не имеет: он не был его создателем, и не он болгаризовал русское взгляд. Что касается убеждения А. Балана в его особой роли в утверждении възглед в литературном языке, то установить меру его заслуг в этом без специального исследования не представляется пока возможным. Ясно, однако, что своими выступлениями в поддержку этого слова он, как ярый радетель чистоты родного языка, не мог не внушать своим современникам необходимость отказа от русизма взгляд в пользу възглед. Это во-первых. Приведенный выше материал, во-вторых, еще раз показывает, что в оценке подлинных словотворческих заслуг того или иного деятеля национальной культуры надо быть более внимательными и не всегда следует полностью полагаться на мнение тех, кто считает себя создателем определенных слов.

Литература

Андрейчин 1954 – Андрейчин Л. Академик Александър Теодоров-Балан // Език и литература. 1954. № 4.

Андрейчин 1959 – Андрейчин Л. Поклон пред делото и паметта на А. Теодоров-Балан! // Български език. 1959. Кн. 1.

Андрейчин 1961 – Андрейчин Л. На езиков пост. София, 1961.

Андрейчин 1977 – Андрейчин Л. Из историята на нашето езиково строителство. София, 1977.

Андрейчин, Костов 1955 – Андрейчин Л., Костов Н. и др. Български език: Учебник за педагогическите училища за начални учители. София, 1955.

Бояджиев 1985 – Бояджиев Т. Българска лексикология. София, 1985.

Брезински 1978 – Брезински С. Академик А. Т.-Балан – изтъкнат български филолог // Език и литература. 1978. № 5.

Венедиктов 1987 – Венедиктов Г. За истинските и мнимите авторски новообразувания в историята на лексиката на съвременния български книжовен език // Втори международен конгрес по българистика. Доклади. 2. История на българския език. София, 1987.

Венедиктов 1997 – Венедиктов Г. К. К оценке словотворческих заслуг создателя новых болгарских слов // Славяноведение. 1997. № 4.

Виденов 1986 – Виденов М. Норма и език. София, 1986.

Викторова 1985 – Викторова К. Александър Теодоров-Балан и езиковата култура // Български език. 1985. Кн. 5.

Вълчев 1988 – Вълчев В. Бележки // Теодоров-Балан А. За мене си: Автобиографични спомени. София, 1988.

Георгиева 1983 – Георгиева Е. Източници за обогатяване на българския книжовен език // Съвременният български книжовен език. София, 1983.

Георгиева 1984 – Георгиева Е. Акад. Александър Теодоров-Балан, българската езиковедска наука и обучението по роден език // Български език и литература. 1984. № 5.

Георгиева 1989 – Георгиева Е. Създаване на новобългарския книжовен език като национален език // Българската нация през Възраждането. Т.2. София, 1989.

Динеков 1981 – Динеков П. Александър Теодоров-Балан – първият ректор на Софийския университет // Съпоставително езикознание. 1981. № 1.

Жерев, Станков, Цойнска 1989 – Жерев С., Станков В., Цойнска Р. История на българския книжовен език: Учебник за 11. и 12. клас в националното средно училище за култура. София, 1989.

История 1989 – История на новобългарския книжовен език. Отговорни редактори Е. Георгиева, С. Жерев, В. Станков. София, 1989.

Македонска 1988 – Македонска Ц. 11… века: Разказ за книжовния ни език. София, 1988.

Марков 1979 – Марков Г. Защитник на българския език // Литературен фронт. Бр. 42. 18. Х. 1979.

Москов 1976 – Москов М. За чист български език. София, 1976.

Пашов 1988 – Пашов П. Филологът Александър Теодоров-Балан – първият ректор на Софийския университет «Климент Охридски» // Език и литература. 1988. № 5.

Пернишка 1970 – Пернишка Е. По някои въпроси на нормализацията в българската книжовна лексика след Освобождението // Известия на Института за български език. 1970. Кн. ХIХ.

Пернишка 1985 – Пернишка Е. Иван Вазов – строител на българската лексика. София, 1985.

Попов 1982 – Попов К. Научното дело на видни български езиковеди. София, 1982.

Попова 1987 – Попова В. Александър Теодоров-Балан // Теодоров-Балан А. Избрани произведения. София, 1987.

Русинов 1980 – Русинов Р. Речниковото богатство на българския език. София, 1980.

Русинов 1980а – Русинов Р. Учебник по история на новобългарския книжовен език. София, 1980.

Русинов 1984 – Русинов Р. История на новобългарския книжовен език. София, 1984.

Стойков 1955 – Стойков С. Академик Александър Теодоров-Балан и българският език // Сборник в чест на академик Александър Теодоров-Балан по случай деветдесет и петата му годишнина. София, 1955.

Стойков 1982 – Стойков С. Александър Теодоров-Балан (1859–1958) // Строители и ревнители на родния език. София, 1982.

Теодоров 1885 – Теодоров А. Старият български език и новобългарските наречия // Периодическо списание. 1885. Кн. 14.

Теодоров-Балан 1955 – Теодоров-Балан А. Отговор на приветствията // Сборник в чест на академик Александър Теодоров-Балан по случай деветдесет и петата му годишнина. София, 1955.

Теодоров-Балан 1956 – Теодоров-Балан А. Български залиси с език, книжнина и общество. София, 1956.

Янакиев 1962 – Янакиев М. Наблюдения над езиковите особености в публицистиката на Гаврил Георгиев // Език и стил на българските писатели. София, 1962. Кн. 1.

K. Gadányi, Ž. Meršić

Gradišće i jezik gradišćanskih Hrvata

1.1. Uvod

Naziv Gradišće nastao je na prijedlog Mate Meršića Miloradića (1850–1928) kao hrvatski prijevod imenice Burgenland. Otada u literaturi, a potom i u svakidašnji govor, ulazi etnonim gradišćanski Hrvati, koji se odnosi na pripadnike ove narodne zajednice.

Pripadnici hrvatske narodne manjine koji danas žive na prostoru Gradišća potomci su znatno veće skupine Hrvata koja je u svoju današnju postojbinu doselila diljem kao svojevrsna gospodarska emigracija, a diljem sklanjajući se pred osmanskih osvajanja hrvatskih krajeva. Oni danas čine ogledan primjer etničke enklave u dijaspori i ostatak su hrvatske dijaspore nastale tijekom 16. stoljeća.

Od trenutka doseljenja u novu domovinu pojavljuje se i ono što prepoznajemo kao kulturni identitet gradišćanskohrvatske zajednice. Njegovi su korjeni usko povezani sa pojmom etničkoga identiteta. Živeći u jednom višenacionalnom i višejezičnom društvu, na području gdje se prožimaju slavenska, germanska i ugrofinska kultura, gradišćanski su Hrvati s vremenom uspjeli razviti vlastite društvene obrasce.

1.2. Prostorno određenje

Etnička i kulturna šarolikost koja postoji na tlu današnjeg Gradišća (Austrija, Mađarska, Slovačka) mnogo je veća negoli u drugim dijelovima ove podunavske zemlje. U tom dijelu Srednje Europe već stoljećima žive ljudi koji govore mađarski, njemački i hrvatski. Zbir lokalnih identiteta stvara jezični i kulturni pluralitet tradicija koje se međusobono ukrštaju. Gradišćanski su Hrvati, sa svojim grupnim identitetom i vlastitom samosviješću, sustavni dio tog živahnog narodnosnog, jezičkog i kulturnog mozaika.

Današnji je prostor Gradišća smješten na uskom graničnom pojasu u zoni alpskoga i panonskoga kultunoga kruga, između europskoga Zapada i Istoka. Na ovom su prostoru dominantnu ulogu imali pripadnici mađarskoga plemstva (Nádasdy, Erdődy, Batthyány, Esteházy i dr.), čija se gospodarska moć temeljila na razvijenoj latifundiji panonskoga tipa. Upravo su oni, želeći potaknuti daljni napredak svojih opustošenih gospoštija, tijekom šesnaestoga stoljeća pokrenuli naseljavanje gradišćanskih Hrvata na velikom području tadašnje Zapadne Ugarske. Najveći dio iseljenika činilo je stanovništvo opustošenih i zauzetih područja Like, Krbave, zapadne Bosne, donjeg toka Une i Kupe, Gorskog kotara i Slavonije. U zapadnoj Ugarskoj najgušće naseljavaju krajeve oko središta Güssing, Rechnitz i Schleining, na sjeverozapadu Šopronjsku županiju, u srednjem Gradišću vlastelinstvo Željezno, zatim prostor Šopronske gore do Dunava i Bratislave, u Donjoj Austriji, nastaju skupine hrvatskih sela na istočnom rubu Beča i između rijeke Leithe i Dunava. Prostor Moravske i Slovačke naseljavaju hrvatski plemići kojima time kralj nadoknađuje izgubljene posjede i utvrde. Prognanici su ubrzo gotovo u potpunosti organizirali uvjete za nov život. Tome je pridonijela činjenica što su u izbjeglištvo odlazile cijele seoske, pa i regionalne zajednice, a to znači seljaci, sitno i srednje plemstvo, svećenici, trgovci, obrtnici i dr. Ovako strukturirane zajednice mogle su nastaviti život u novoj sredini oslanjajući se na materinski govor, tradiciju i vjeru.

Prema procjenama, gradišćanskih Hrvata ima oko 60.000. Tijekom pet stoljeća svoje povijesti stvorili su vlastitu kulturnu baštinu, pismenost, književnost, školstvo, znanost, vlastiti književni jezik i osjećaj etničkog samoprepoznavanja.

2.1. Jezik gradišćanskih Hrvata

Jezični je kriterij izuzetno važan čimbenik u određivanju lokalnog identiteta među gradišćanskim Hrvatima. Najprošireniji dijalekt među hrvatskim doseljenicima bio je čakavski. Njime su govorili svi Hrvati nastanjeni u Donjoj Austriji, Moravskoj i Slovačkoj, Hrvati na Hati, Poljanci i Dolinji ili Prekoni, te stanovnici sela na austrijsko – mađarskoj granici sve do Kisega (Kőszeg), tj. najviše je čakavaca, ali ima i štokavaca i nešto kajkavaca. Opozicija između gradišćanskog sjevera i juga, odnosno, čakavske većine i štokavsko – kajkavske manjine naročito je jasno izražena od sredine 19. stoljeća, kada započinje polemika oko stvaranja jedinstvenoga gradišćanskohrvatskog književnojezičkog standarda. Krajnji rezultat ove polarizacije je postupno prevladavanje većinske, sjeveročakavske opcije koja postaje temeljem buduće norme. Da je upravo sjeveročakavski postao nadmoćnim mora se pripisati prije svega baroknoj obnovi vjerskoga života nakon pobjede protureformacije i kasnijim izdanjima objavljivanim s malim ili nikakvim izmjenama.

Tako je bilo prirodno da su se i svećenici i školski učitelji nehotice prilagodili toj tradiciji. Pisana djelatnost gradišćanskih Hrvata započinje u 18. stoljeću. Uobičajeno se razlikuju dvije vrste djela: vjerska (molitvenici, pjesmarice, katekizmi, životi svetaca) i svjetovna (čitanke, kalendari, slovnice, književna djela). Književnu pisanu djelatnost gradišćanskih Hrvata u 18. i 19. stoljeća vrlo je iscrpno opisao mađarski slavist László Hadrovics u dijelu «Schrifttum und Sprache der burgenländischen Kroaten im 18. und 19. Jahrundert» (Budimpešta, 1974), dok je leksik te starije književnosti obrađen u djelu «Sprachhistorisches Wörterbuch des Burgenlandkroatischen» (Budimpešta; Eisenstadt, 1996) također mađarskog slavista Istvána Nyomárkaya.

Krajem 19. stoljeća gradišćanskohrvatski književni jezik bio je toliko formiran da je do određene razine mogao zadovoljiti potrebe društva. No činjenica je da je manjkalo jezičko blago visoke duhovne kulture i specijaliziranih znanosti što je bilo potpuno razumljivo. Veze s Hrvatskom bile su sporadične i nisu bile dostatne za preuzimanje novoformiranog hrvatskog književnog jezika. Sve su te društvene, političke i kulturne činjenice određivale daljnji razvojni put gradišćanskohrvatskog književnog jezika.

Hrvatski jezik kao medij svakodnevne komunikacije i etničke identifikacije bijaše ujedno jezikom pisane riječi, crkve i obitelji. Prema tome glavni posrednik hrvatske kulture sve do današnjih dana bila je obitelj u kojoj dominiraju konzervativni odgoj i svjetonazor. Duboka pobožnost i vjerska privrženost katoličkom sjetonazoru kao osnovnom pokretaču narodnoga života gradišćanskih Hrvata upućuje na kolektivne sklonosti zajednice koja nosi sve odlike religijskog društva. Oni su izgrađivali svoju pobožnost tijekom dugih i mučnih stoljeća, ispunjenih neizrecivim patnjama i oskudicama, prepoznajući u vjeri svoju drugu, duhovnu domovinu. Brojni zavjetni križevi i kapelice podignute na svakom seoskom križanju, na početku i na kraju naselja, na brežuljcima, u polju ili osami ispod kakva visoka stabla znamenja su duboke i čiste vjere, jednostavni su simboli pučke pobožnosti. Natpisi na njima su na različitim jezicima. Hrvatski se pojavljuje tek od baroknoga vremena, kada među klesarskim majstorima pronalazimo prve Hrvate koji su članovi ceha u Sv. Margareti (St. Margariten) u sjevernom Gradišću. Najveći broj posvetnih natpisa potječe iz devetnaestoga i početka dvadesetoga stoljeća i potvrđuju činjenicu o postojanju jednog čvrstog i usklađenog religioznog jezika na tom području.

2.2. Zajednički književni jezik gradišćanskih Hrvata

Jezik kao i kultura gradišćanskih Hrvata je podložna neprestanim promjenama i postupnim preoblikama. Sudbinski je uvjetovana pograničnim prostorom gdje opstanak hrvatske narodne grupe neprestano dolazi u pitanje. U okruženju dvaju velikih naroda kao što su Mađari i Nijemci bilo je gotovo nemoguće održati izvorni jezik i kulturnu tradiciju.

Utapanje u većinskome moru teklo je stotinama godina, postojano i tiho, asimilirajući prvo pojedince i obitelji, a zatim čitava sela. Napuštajući svoj jezik i kulturu Hrvati su se u velikom broju pretapali u mađarski, njemački ili slovački etnikum. Nekadašnja hrvatska sela su pomalo, korak za korak, nestajala i gubila obilježja stare narodne kulture.

Odnarođivanje bi katkad poprimilo takve razmjere da više nije bilo sporno hoće li ono potpuno izumrijeti u dva ili tri decenija.

Premda je izumiranje hrvatstva ona bolna tema o kojoj se možda najviše govorilo i pisalo među gradišćanskim Hrvatima, posmrtno zvono ni do danas nije utihnulo. Paradoks leži u tome što se gradišćanskohrvatska kultura i jezik, unatoč svim nepovoljnim okolnostima, uspijevala održati i prilagođavati promjenama. Poznato je da se ni jedna kultura, pa prema tome ni gradišćanskohrvatska, nije mogla niti se može razvijati odvojeno od šire društvene zajednice. Od vremena svog doseljenja Hrvati postaju dijelom zapadnougarskog jezičnog, narodnog i društvenog konglomerata. Stalni je dodir među različitim etničkim skupinama stvorio zanimljivu simbiozu u kojoj se miješaju tradicije starog svijeta Panonije i modernog zapadnoeuropskog.

Nakon I svjetskog rata, odvajanjem zapadnih dijelova Mađarske, dolazi pod Austriju veći dio gradišćanskih Hrvata. Nastala je nova situacija koja je stvarala nove poteškoće u jezičnom razvoju. Veći je dio Hrvata doduše došao pod Austriju, ali njihovi kulturni centri ostali su na području Mađarske: obje biskupije Đura (Győr) i Sambotel (Szombathely) sa svojim sjemeništima, poznata izdavačka mjesta kao Šopron, Kiseg (Kőszeg), Đura, Ugarski Stari Grad (Mosonmagyaróvár). Poslije nazadovanja zbog novog političkog uređenja, obnova je od tada imala svoj novi poticaj u Beču, a to je značilo i potpunu novu orijentaciju u pitanju gradišćanskohrvatskoga književnog jezika. To razdoblje seže sve do naših dana. Oko pitanja zajedničkoga hrvatskoga gradišćanskoga jezika su se iskristalizirala dva stajališta: dok su jedni zagovarali preuzimanje hrvatskoga standardnoga jezika, drugi su zagovarali oblikovanje posebnoga, gradišćanskohrvatskoga jezika. To je pitanje u dva navrata dospjelo u poseban sociolingvistički kontekst. Prvi put nakon 1918–1925. kad su gradišćanski Hrvati podijeljeni u tri države Austriju, Mađarsku i Čehoslovačku i praktički se otada zovu danas uobičajenim imenom jer je tada osnovana savezna zemlja Burgenland. Drugi put nakon 1945. kad je znatan dio gradišćanskih Hrvata ostao iza «željeznoga zastora», zbog čega je bila vrlo otežana, pa i posve onemogućena komunikacija između dvaju dijelova tako raspolućene zajednice. Otkako je prevladalo stajalište da treba oblikovati poseban gradišćanskohrvatski književni jezik, tim se jezikom služe gradišćanski Hrvati u književnosti i novinstvu, a od šezdesetih godina dvadesetog stoljeća i u svome manjinskome školstvu u Austriji, a od 1990. uveden je i na području mađarskoga Gradišća.

Suvremeni književni jezik gradišćanskih Hrvata ima polazište i uporište u čakavskoj govornoj osnovici, ali sa znatnim inojezičkim utjecajima, posebice s njemačkim i mađarskim (ponešto i slovačkim), i to ne samo u rječniku nego i u sintaksi, morfologiji i fonetici. Sve je zapaženije nastojanje da se u pojedinim osobinama prilagođuje hrvatskom književnom jeziku, pogotovu s gledišta svoje raznolike funkcionalnosti. Na taj način gradišćanskohrvatski književnojezički izraz istodobno funkcionira i kao samostalan hrvatski mikrojezik (za gradišćanske Hrvate) i kao svojevrstan varijetet (pretežno čakavski) hrvatskog književnog jezika u Hrvatskoj. Postupno približavanje hrvatskom književnom jeziku, i crpljenje iz njega uz zadržavanje tipičnih gradišćanskohrvatskih jezičkih posebenosti, postaje sve više zajedničko sredstvo javne usmene komunikacije tj. ustaljuje se kao standardni jezik i u pismenom i u usmenom priopćavanju.

Hrvati Gradišćanci upravo u svojoj jezičkoj i kulturnoj posebenosti, nastaloj na opisani način, gledaju svoj zalog i svoje današnje i svoje sutrašnje opstojnosti kao nacionalne manjine u germanskom, mađarskom i donekle slovačkom moru.

Postojanje gradišćanskohrvatskoga jezika nije dakle samo u funkciji golog vegetiranja narodne manjine nego jednako u funkciji njezinog duhovnog i kulturnog rasta.

Literatura

Hadrovics L. Schrifttum und Sprache der burgenländischen Kroaten im 18. und 19. Jahrundert. Budimpešta, 1974.

Nyomárkaya I. Sprachhistorisches Wörterbuch des Burgenlandkroatischen. Budimpešta; Eisenstadt, 1996.

МЮ. Досталь

И. И. Срезневский и его роль в истории отечественного славяноведения

И. И. Срезневский является одним из крупнейших российских славистов ХIХ в. Он стоял у колыбели университетской славистики в России, в его деятельности нашли отражение многие характерные черты ее становления.

На формирование научного мировоззрения Срезневского, как и других российских славистов, оказали влияние теории немецких философов-идеалистов, а также тенденции романтизма в науке и искусстве, распространенные в первой половине ХIХ в. Он, в частности, горячо отстаивал прогрессивную мысль о вкладе как больших, так и малых народов в сокровищницу мировой цивилизации, в 1840–1850-е гг. выступал за признание самобытности языка и литературы всех славянских народов, однако никогда не связывая решение национального вопроса у малых народов с революционной борьбой за их национальное освобождение. С годами Срезневский приобрел репутацию сторонника научного критицизма и скептицизма, но некоторым идеалам романтизма в науке остался верен до конца жизни (это касается, в частности, причин, по которым он остался в ряду защитников подлинности «древнечешских рукописей»). Направление эволюции научных взглядов ученого – от широкого понимания предмета славистики, включавшего в себя филологические и исторические дисциплины, к ограничению его понятием «славянская филология», – также отражало общую тенденцию развития отечественной славистики к обособлению отдельных дисциплин обширного славистического комплекса.

На каждом этапе научной деятельности И. И. Срезневский вносил свой вклад в развитие отечественного славяноведения. Главной задачей российской славистики в 1830–1840-е годы была постановка преподавания этого предмета в университетах. Получив возможность во время заграничной командировки в славянские земли (1839–1842) ознакомиться с состоянием славистических исследований, а также с практикой преподавания этого предмета за рубежом, Срезневский стал одним из первых отечественных славистов, который успешно справился с данной задачей, заложив прочные традиции преподавания этой дисциплины сначала в Харьковском, затем в Петербургском университетах. В Харьковском университете Срезневский, в частности, читал курсы «Энциклопедическое введение в изучение славянства», «Западные славяне южной отрасли», «Западные славяне северной отрасли». Лекции ученого имели небывалый успех. Их посещали студенты других факультетов. Срезневский патриотически призывал своих слушателей: «Мы должны любить и уважать славянство во всем его объеме, потому что мы славяне; без этого мы не можем иметь истинной любви к самим себе: это долг нравственности, прямой наш человеческий долг, долг любви родного к родному, брата к брату». Но «без познания нет любви», а значит, необходимо «изучать славянство ученым образом как один из предметов науки» ([Срезневский 1893]).

Творчески восприняв опыт выдающихся зарубежных славистов, в частности П. Й. Шафарика, Ф. Л. Челаковского и др., ученый вырабатывает свой собственный подход к предмету, придав ему филолого-этнографическое направление. Тем не менее его преподаванию были присущи общие черты, свойственные тогдашней университетской славистике: вынужденный энциклопедизм как отражение нерасчлененности славянских дисциплин, когда во главу угла ставились отдельные славянские народы, а не дисциплины; филологический подход к предмету, не исключавший, однако, внимания к историческим дисциплинам.

В 1840-е гг. ученому удалось частично обработать огромный объем диалектологических, фольклорных, этнографических, лексикологических и прочих материалов, собранных в путешествии. Он опубликовал статьи, в которых заявил о себе как об основоположнике ряда славистических дисциплин в России, в частности, славянской диалектологии, этнолингвистики, мифологии, этнографии и др. А за работу «Святилища и обряды языческого богослужения древних славян по свидетельствам современным и преданиям» (1846) Срезневский первым в России был удостоен степени доктора славяно-русской филологии.

Нет, пожалуй, ни одной «страноведческой» отрасли славяноведения, в которую бы Срезневский не внес заметный вклад именно в 1840-е гг., везде выступая первопроходцем и зачинателем. Болгаристы благодарны ему за содержательный «Очерк книгопечатания в Болгарии» (1846), в котором он впервые охарактеризовал современное состояние и наметил пути развития болгарской литературы. То же самое он сделал в отношении чешской, отчасти словацкой и сербской литератур и особенно сербо-лужицкой словесности. Таковы статьи: «Исторический очерк сербо-лужицкой литературы» (1844), «Литературное оживление западных славян» (1846), «Взгляд на современное состояние литературы у западных славян» (1847) и др. Для сербистов большое значение имеет осуществленная Срезневским публикация первого биографического очерка о кодификаторе сербско-хорватского языка Вуке Караджиче и оценка проведенной Караджичем реформы, данная им в статье «Вук Стефанович Караджич. Очерк биографический и библиографический» (1846). Словенцы обязаны ему выработкой, по существу, первой научной классификации словенских говоров, положенной в основу современных концепций. Свои взгляды на этот предмет Срезневский изложил в статьях: «О славянских наречиях» (1841), «Обозрение главных черт сродства в наречиях славянских» (1845) и др. Срезневский открыл для науки небольшие славянские народности – фриульских резиан и словинов (1843, 1844), жумборских ускоков (1844), дав их диалектологическое и этнографическое описание в работах 1843, 1844 и 1878 гг. и др. ([Досталь 2003: 109–116]). Срезневский выступил также одним из первых классификаторов силезских наречий. Эта работа ученого до сих пор не потеряла своего научного значения и была опубликована польскими учеными в 1973 г. ([Kucharska, Nasz, Rospond 1973]). В архиве Срезневского хранится бесценное собрание образцов словацких диалектов и фольклора, блестящее знание которых он проявил в своей капитальной рецензии на «Славянскую этнографию» маститого пражского ученого П. Й. Шафарика. Срезневский подготовил также ряд не потерявших и сейчас значения для науки словарей славянских языков: горных словаков, верхних лужичан, болгар и др., которые, к сожалению, до сих пор не опубликованы полностью. О вкладе Срезневского в серболужицкую культуру свидетельствуют, кроме всего прочего, такие слова из письма Я. А. Смолера: «Русский путешественник… Срезневский… нам много пособил и советом и собственным трудом… под его руководством составили мы… нашу первую – аналогичную с чешской и словацкой – азбуку» (цит. по: [Богатова 1985: 31]).

В конце 1840-х гг. в связи с внутренней эволюцией своих научных и общественно-политических взглядов, в определенной мере обусловленной революционной ситуацией в Европе и охранительными мерами по недопущению ее в России, Срезневский от этнографических и фольклорных изысканий постепенно переходит к глубокому изучению древней славянской и русской письменности как базы для осуществления широкой программы изучения истории русского языка, намеченной им в блестящих по форме и содержанию «Мыслях об истории русского языка» (1849). Славистика потеряла для него самодовлеющее значение, оставаясь, однако, существенной частью научного творчества. В то же время представляется спорным мнение тех исследователей творчества Срезневского, которые полагали, что с 1850-х гг. он отказался от славистических исследований, став чистым русистом. Против этого свидетельствуют прежде всего содержательные курсы по славяноведению, которые ученый читал в Петербургском университете и Главном педагогическом институте. В 1850-е и до середины 1860-х гг. он читал в университете три основных курса: «Введение в славянскую филологию», «Славянские древности», «История и литература западнославянских наречий», кроме того вел практические занятия по изучению основных славянских языков. Курсы в ГПИ несколько отличались от университетских в сторону более углубленного изучения новейших славянских литератур. Филологические дисциплины в курсах Срезневского стояли на первом месте по объему и значению, которое им придавалось, по тем задачам, которые ставились ученым. Содержательный исторический обзор только предварял изложение истории литературы, тем не менее все лекции Срезневского были проникнуты духом историзма и носили историко-филологический характер. Можно отметить, что в целом курсы Срезневского включали в себя три основные славистические дисциплины: историю языка, историю литературы и историю славянских народов. (Теперь эти предметы изучаются отдельно.) Курсы базировались на новейшей славистической литературе и представляли собой также плод собственных размышлений профессора, внося определенный вклад в разработку славянской филологии и истории. Важно, что в 1850-е гг., в период утверждения славянофильских тенденций в российском славяноведении, он занял независимую позицию, явившись, в частности, предшественником позднейших критиков славянофильской концепции в русской гуситологии.

Существенным вкладом в славяноведение была и широкая организационная деятельность Срезневского в Отделении русского языка и словесности имп. Академии наук. Ему удалось значительно оживить и разнообразить научную жизнь Отделения, вовлечь русских ученых в совместную со славянскими коллегами работу в архивах и библиотеках по решению проблемы происхождения глаголицы и соотносительной древности глаголицы и кириллицы (работа оживилась в связи с открытием Шафариком знаменитых «Пражских глаголических отрывков»). Все это нашло отражение в редактировавшихся Срезневским «Известиях ОРЯС», ставших важным и единственным в 1850-е гг. научным журналом, который разносторонне освещал успехи развития славистики в России и за рубежом. Направление журнала было строго научное, историко-филологи­ческое. И хотя широкие планы сотрудничества в «Известиях ОРЯС» зарубежных славянских ученых не осуществились в полной мере, в нем приняли участие видные славянские ученые – П. Й. Шафарик, Ф. Цейнова, С. И. Веркович, а также жившие в России болгары: С. Н. Палаузов, Н. Геров, К. Д. Дмитриев-Петкович и др. Благодаря усилиям Срезневского в журнале были широко представлены исследования и публикации памятников старославянского и церковнославянского языка, исследования по отдельным славянским языкам, сравнительному славянскому языкознанию, публикации памятников славянского народного творчества, славянской мифологии и пр.

В большей степени, чем статьи, славистическое лицо журнала определял библиографический отдел «Известий ОРЯС», подавляющее большинство заметок и рецензий в котором принадлежало перу Срезневского. Этот отдел характеризует полнота охвата рецензируемых книг, содержательность заметок, объективность и весомость критики. Благодаря этому библиографический отдел «Известий» быстро завоевал популярность у русских и славянских ученых, помогая лучше ориентироваться в современной славистической литературе. Анализ содержания заметок и других материалов показал, что Срезневский ставил перед собой следующие задачи: во-первых, старался обратить внимание русских читателей на книги наиболее известных и авторитетных ученых (П. Й. Шафарика, Ф. Палацкого, Ф. Миклошича, В. Мацеёвского и др.), во-вторых, познакомить своих коллег с работами по актуальным тогда вопросам славистики (проблема происхождения глаголицы и соотносительной древности двух славянских алфавитов) и, наконец, обратить внимание на те книги, которые могли дать что-то полезное и поучительное для русской науки ([Досталь 1975]).

В 1860–1870-е гг. славяноведение по-прежнему было одной из областей научных занятий Срезневского. Главный упор он делал теперь на славяно-русскую палеографию и археографию, интерес к которым в связи с преобразованиями в России диктовался прежде всего насущными потребностями развития этих наук, обособлявшихся в самостоятельные научные дисциплины. Труды Срезневского – «Древние памятники письма и языка юго-западных славян» (1865), «Древние глаголические памятники сравнительно с памятниками кириллицы» (1866), «Древние памятники юсового письма» (1868), «Сведения и заметки о малоизвестных и неизвестных памятниках» (1867–1879) и др. – открыли новый этап в их развитии, а некоторые его наблюдения над древними рукописями принимаются во внимание и современными специалистами. Публикациями большого числа древних рукописей Срезневский внес немалый вклад в создание научно организованной базы для изучения старославянского и древних славянских языков, о необходимости которой заявлял в своих знаменитых «Мыслях об истории русского языка». Неизмеримым вкладом ученого в славистическую науку является создание им первого в России словаря древнерусского языка, в котором нашла широкое отражение лексика старославянского языка. Трехтомный словарь, вышедший после смерти ученого под названием «Материалы для словаря древнерусского языка по письменным памятникам» (1893–1912), был делом почти всей творческой жизни ученого ([Досталь 1980]).

В 1870-е гг. Срезневский обратился к изучению старославянской тематики преимущественно с «чешским уклоном». В 1874 г. на выставке древних рукописей, приуроченной к открытию Киевского археологического съезда, Срезневский обнаружил так называемые «Киевские глаголические листки» – древнейший памятник старославянской письменности Х в. Он впервые опубликовал и исследовал этот памятник, указав на его чехоморавское происхождение. Это мнение разделяет большинство современных исследователей.

Главным содержанием контактов Срезневского с видными чешскими учеными (А. Патерой, А. В. Шемберой, Й. Иречком и др.) в 1870-е гг. становится параллельное исследование Краледворской, Зеленогорской рукописей, чешских глосс в латинском словаре «Mater verborum», обмен мнениями по вопросу о подлинности этих рукописей, споры о которых не утихали на протяжении десятилетий со времени их «открытия» и имели актуальное общественно-научное значение. Самостоятельное исследование рукописей поколебало веру Срезневского в их древность. Однако сформировавшееся еще в 1840-е гг. представление о рукописях как о национальной святыне чешского народа, убежденность в невозможности для уровня науки начала ХIХ в. столь искусной подделки, многолетняя дружба с B. Ганкой, главным подозреваемым в фальсификации и другие причины способствовали тому, что Срезневский не смог сделать последнего шага к признанию рукописей поддельными. Все же работа, проделанная ученым, не пропала даром, тем более, что некоторые его аргументы против большой древности рукописей вошли впоследствии в арсенал доказательств подделки ([Досталь 2002]).

После прихода в 1865 г. на кафедру В. И. Ламанского, взявшего на себя чтение курсов по истории славянских литератур и истории славян, Срезневский сосредоточил свое внимание на истории славянских языков, литератур и «древностях». Эти дисциплины ученый считал основой славянской филологии, которой он в основном ограничивал свое представление о предмете славистики. В 1860–1870-е гг. Срезневский читал курсы «Энциклопедическое введение в славянскую филологию», «Славянские древности», «История славянского языка по наречиям», «Древности славянской словесности» и др. Много внимания Срезневский уделял семинарским занятиям по славяно-русской палеографии, вылившимся в курс «Славяно-русской палеографии», изданный после смерти ученого в 1885 г. и долгие годы служивший ценным учебным пособием для студентов русских университетов.

Важной заслугой Срезневского было воспитание кадров молодых отечественных славистов. И хотя Срезневскому, как и другим зачинателям университетского славяноведения в России, не удалось создать цельной славистической школы, представителей которой отличало бы единство теоретических взглядов, общность методов исследования определенного тематического направления в науке (это выразилось, в частности, и в том, что на склоне жизни некоторые из его учеников, например И. А. Бодуэн де Куртенэ и др., выступили против учителя), тем не менее наиболее одаренные из его учеников (В. И. Ламанский, П. А. Лавровский, А. Н. Пыпин, В. В. Ма­кушев, И. А. Бодуэн де Куртенэ и др.) определили развитие следующего этапа отечественного славяноведения.

В свое время так называемые представители «передовой» русской интеллигенции обвиняли Срезневского в консерватизме общественно-политических воззрений и отказе от широких теоретических обобщений. Нам эти суждения представляются поверхностными ([Досталь 1992]). Консерватизм как результат эволюции его общественно-политических взглядов никак не сказался на качестве научных исследований ученого. Что касается склонности к теоретическим обобщениям, то всему свое время. Срезневский как никто другой понимал, что широкие теоретические обобщения должны базироваться на всей громаде исследованных фактов. Программу широких исследований в области русско-славянской филологии он начертал в своих «Мыслях об истории русского языка» и ревностно начал ее выполнение. Ее реализация не завершена до сих пор. Академик О. Н. Трубачев по этому поводу мудро сказал: «Имя большого ученого обычно стремятся связать с большой теорией, полагая тем прочнее укрепить его славу. Век славянского национально-культурного возрождения, как и всякого возрождения, был материально-романтичен. И именно на этом пути создаются исторические ценности. К такому признанию приходит и наука нашего времени, казалось бы, перенасыщенная творческой мыслью. Поэтому уместно вспомнить слова французского филолога Антуана Мейе о том, что хотя обычно думают, что науку двигают вперед новые теории, в действительности же ее успех обеспечивает точное описание фактов. Этим одухотворенным научным фактом жива и филология Срезневского, оставленная в наследство нам и нашей науке XX в.» (цит. по: [Смирнов 2001: 85].

Литература

Богатова 1985 – Богатова Г. А. И. И. Срезневский. М., 1985. С. 31.

Досталь 1975 – Досталь М. Ю. Библиографические заметки И. И. Срезневского о книгах чешских и словацких ученых в «Известиях» Отделения русского языка и словесности Академии наук // Советское славяноведение. 1975. № 2. С. 82–88.

Досталь 1980 – Досталь М. Ю. И. И. Срезневский как славист (1812–1880) // Советское славяноведение. 1980. № 3. С. 90–105.

Досталь 1992 – Досталь М. Ю. О некоторых спорных моментах в биографии И. И. Срезневского // Славяноведение. 1992. № 2. С. 92–101.

Досталь 2002 – Досталь М. Ю. Чешские связи И. И. Срезневского в 70-е гг. ХIХ в. (К 190-летию со дня рождения ученого) // Славяноведение. 2002. № 5. С. 3–14.

Досталь 2003 – Досталь М. Ю. И. И. Срезневский и его связи с чехами и словаками. М., 2003. C. 109–116.

Смирнов 2001 – Смирнов С. В. Отечественные филологи-слависты середины ХVIII – начала ХХ в. М., 2001. С. 85.

Срезневский 1893 – Вступительная лекция И. И. Срезневского в Харьковском университете 16 октября 1842 г. / Публикация В. И. Срезневского // Журнал Министерства народного просвещения. СПб., 1893. Ч. 287. № 5. С. 127.

Kucharska, Nasz, Rospond 1973 – Kucharska E., Nasz A., Rospond S. Wieś śląska w 1840 r. Relacje z podróży I. I. Sriezniewskiego po Śląsku. Wrocław, 1973.

Â. À. Äûáî

в защиту некоторых забытых или отвергнутых положений сравнительно-исторической фонетики славянских языков

1. Позиции запрета III палатализации

III ïàëàòàëèçàöèåé, êàê èçâåñòíî, íàçûâàåòñÿ ïðîöåññ èçìåíåíèÿ k c, g > », x > s â þæíîñëàâÿíñêèõ è â âîñòî÷íîñëàâÿíñêèõ ÿçûêàõ è k > c, g > », x > š â çàïàäíîñëàâÿíñêèõ, êîòîðûé ïðîõîäèë â ïîëîæåíèè ïîñëå ãëàñíûõ ïåðåäíåãî ðÿäà: ü, i, ê è ür.

Ïîñëå ü

Ðóññê. îâö, óêð. âiâö, äð.-ðóññê. îâüöà, ñò.-ñëàâ. îâüöà, áîëã. îâö, ñõðâ. âöà, ñëîâåí. óvca, ÷åø. ovce, ñëâö. ovca, ïîëüñê. owca, â.-ëóæ. wowca, í.-ëóæ. wejca û < *ovüca < *ovüka (äèìèíóòèâ íà *-k îò i‑îñíîâû *ovi- qîâöàG), ñð. äð.-èíä. avik.

Ðóññê. äâåðö, óêð. pl. äâðöè, gen. pl. äâðåöü, áëð. pl. äçâðöû, gen. pl. äçâðöà, äð.-ðóññê. äâüðüöà (îáû÷íî â pl.), ñò.-ñëàâ. äâüðüö» acc. pl., äâüðüöàìè instr. pl. (Ñóïð.), ö.-ñëàâ. ñåðá. (XIIIXIV â.) äâüðüöà, îáû÷íî pl. äâüðüöš, ñõðâ. dvárca, dvérca (dvèrca) (RJAZ, RSAN), ñëîâåí. dávrce, dúrce, dvrce f. pl., äð.-÷åø. dvercze (Gebauer II), ÷åø. dverce, dvérce, -cí, äèàë. dvírce, -cí, dvérca, dvérec pl. (Bartoš), ñëâö. dvercia (íî òàêæå ðóññê. äâðêà, gen. pl. äâðîê, áëð. äèàë. äçâðêè, -ðåê (Íîñîâè÷), ñò.-÷åø. (ñ XV â.) dvérky, dveøky, -øek, ÷åø. dvírka, dvíøka, ñò.-ïîëüñê. (ñ XVI â.) dŸwierki, dŸwierzki, dŸwirki, ïîëüñê. dŸwirki, dŸwierki, dŸwierka, êàøóá. dçrka, òàêæå pl. dçrk'i, í.-ëóæ. Ÿuka) û *dvürüca < *dvürüka.

Äð.-ðóññê. âüðâüöà (íî ñîâð. ðóññê. âåð¸âêà), ö.-ñëàâ. âðúâüöà, áîëã. âðúâöà (íî è âðúâêà), ñõðâ. ââöà, ñëîâåí. vvca è vrvcà û *vürvüca < *vürvüka.

Ðóññê. îòö, gen. sg. îòö, óêð. îòåöü, áëð. îöåö, äð.-ðóññê. îòüöü, ñò.-ñëàâ. îòüöü, áîëã. îòåö, ñõðâ. òàö, ñëîâåí. óèe, ÷åø. otec, ñëâö. otec, ïîëüñê. ojciec, â.-ëóæ. wótc, í.-ëóæ. wóœc û *otüc- < *otük-.

Ðóññê. ñòðåö, gen. sg. ñòðöà, óêð. ñòðåöü, gen. sg. ñòðöÿ, áëð. ñòðàö, gen. sg. ñòðöà, äð.-ðóññê. pl. ñòðöè (×óä.), ñò.-ñëàâ. ñòàðüöü, áîëã. ñòðåö, ñõðâ. ñòðàö, gen. sg. ñòðöà, ñëîâåí. strÖc, gen. sg. strca, ÷åø. staøec, ñëâö. starec, ïîëüñê. starzec, â.-ëóæ. starc, í.ëóæ. starc û *starüc- < *starük-.

Ðóññê. ñðäöå, gen. sg. ñðäöà, óêð. ñðöå, gen. sg. ñðöÿ, áëð. ñåðöå, äð.-ðóññê. ñüðäüöå, ñò.-ñëàâ. ñðúäüöå, áîëã. ñúðäö, ñõðâ. ñöå, ñëîâåí. src, ÷åø. srdce, ñëâö. srdce, ïîëüñê. serce, ñòàð. í.-ëóæ. serce û < *sürdüce < *sürdüko.

Ðóññê. ñëíöå, gen. sg. ñëíöà, óêð. ñíöå, gen. sg. ñíöÿ, áëð. ñîíöà, äð.-ðóññê. ñúëíüöå, ñò.-ñëàâ. ñëúíüöå, áîëã. ñëíöå, ñõðâ. ñíöå, ñëîâåí. s³nce, ÷åø. slunce, ñëâö. slnce (òàêæå slnko), ïîëüñê. s³oce, â.-ëóæ. s³ónco, í.-ëóæ. s³yco û *súlnüce < *súlnüko.

Ðóññê. ÿéö, gen. sg. ÿéö, óêð. ÿéö, gen. sg. ÿéöÿ, áëð. ÿéöî, äð.ðóññê. èöå, ñò.-ñëàâ. àèöå (Ñóïð.), áîëã. ÿéö, ñõðâ. jjöå, ñëîâåí. jájce, äð.-÷åø. vajce, ÷åø. vejce, ñëâö. vajce, ïîëüñê. ñòàð. è äèàë. jajce, jajco, jejce qÿéöîG, ñëîâèíö. jcä qtesticulusG (ñð. ðóññê. äèàë. ïñêîâ.
éêî, óêð. éêî, áëð. éêà, ÷åø. äèàë. ìîðàâñê. vajko, jajko, ñëâö. vajko, ïîëüñê. jajko, â.-ëóæ. jejko, í.-ëóæ. jajko) û *ajüce < *ajüko.

Ðóññê. êîëüö, gen. sg. êîëüö, óêð. êiëüö, gen. sg. êiëüö, áëð. êàëüö, äð.-ðóññê. êîëüöå, ö.-ñëàâ. êîëüöå, áîëã. êîëö, ñõðâ. kólce, ñò.-õîðâ. Êîëö (Крижанич), ñëîâåí. klce, ÷åø. äèàë. ìîðàâ. kolco (ëÿø.7), âàë. pl. kol'ca, ñò.-ïîëüñê. kolce qkó³ko metalowe; ogniwoG; ïîëüñê. äèàë. pl. kolca qko³a u p³ugaG û *kolüce < *kolüko.

Ðóññê. ñöàòü, óêð. ñöòè, áëð. ñöàö, äð.-ðóññê. ñüöàíiƒ (?, Àââàêóì, äåâåðáàòèâ îò *ñüöàòè); ñåðáñê. ö.-ñëàâ. ñüöàòè, ñõðâ. äèàë. (êàéê.) scat, ñëîâåí. scáti; ÷åø. scáti, ïîëüñê. szczaæ (âëèÿíèå ïðåçåíñà), â.-ëóæ. šæeæ, í.-ëóæ. šæaœ û *sücati < *sükati.

Ðóññê. ñòåç, gen. sg. ñòåç, äèàë. ñòåãà, äð.-ðóññê. ñòüzà, ñòüzš; ñò.-ñëàâ. ñòüzà, ñõðâ. ñòçà qïåøåõîäíàÿ äîðîãàG, ñëîâåí. stÖzà; ñò.-÷åø. stzì, ÷åø. stezka qòðîïèíêàG, äð.-ïîëüñê. œædza, ïîëàá. stadza û
*stüa < *stüga.

Ðóññê. ïëüçà, gen. sg. ïëüçû (íî ðóññê. äèàë. ïîëüãà, óêð. ïíëüãà, gen. sg. ïíëüãè), äð.-ðóññê. ïîëüzà; ñò.-ñëàâ. ïîëü¾à (íî ïîëüñê. ulga, ïîëàá. pü'ölga) û *po-lüa < *po-lüga.

Ðóññê. íåëüç, óêð. íåëüç (ðóññê. äèàë. ëüãà qîáëåã÷åíèåG, óêð. íéëüãà, íiëüã, áëð. íéëüãà, íiëüã), äð.-ðóññê. ëüzà qïîëüçàG, ëüz˜ qìîæíî, ñëåäóåòG; ñò.-ñëàâ. ëüz˜, ö.-ñëàâ. ëü¾à, -š qâîçìîæíîñòüG, äð.-ñåðá. ƒ ëüzà, ñõðâ. lazje adv. qìîæíîG; ñò.-÷åø. lzì adv. qìîæíîG, nelzì qíåëüçÿG, ÷åø. lze, nelze, ñëâö. l'za, l'zä adv. ïîýò. è óñòàð. qìîæíîG, ñò.-ïîëüñê. ldza, lza qìîæíîG, nielza, ïîëüñê. l¿a, ldza, lza qìîæíîG, òîëüêî ñ îòðèöàíèåì: nie l¿a û *-lüa < *-lüga.

Ðóññê. âåñü, âñÿ, âñ¸, óêð. óâíñü, óñ, áëð. óâåñü, äð.-ðóññê. âüñü, âüñ, âüñå (îäèí ðàç acc. sg. f. âüõîó); ñò.-ñëàâ. âüñü, âüñà, âüñå, áîëã. ñå qâñ¸ (âðåìÿ)G, ñõðâ. sv, sv, sv, ñëîâåí. vs; äð.-÷åø. veš, f. všì, n. vše, ñëâö. vše qòî è äåëîG, äð.-ïîëüñê. wszy, wsza, wsze û < *vüxú, *vüxa, *vüxo < è.-å. *sos, *s, *som (s > x ïîñëå i, à çàòåì èçìåíÿåòñÿ â ïî òðåòüåé ïàëàòàëèçàöèè.

Ïîñëå -i-

Ðóññê. ëèö, gen. sg. ëèö, óêð. ëèö, äð.-ðóññê. ëèöå; ñò.-ñëàâ. ëèöå, ñõðâ. ëöå, ñëîâåí. líce; ÷åø. líce q÷åëþñòü, ùåêàG, ñëâö. líce q÷åëþñòü, ùåêàG, ïîëüñê. lice qùåêà, ëèöîG, â.-ëóæ. lico qùåêàG, í.-ëóæ. lico qùåêàG û < *lice < *liko; è.-å. *leikom, ñð. èðë. lecco qùåêèG, íîâî-èðë. leaca qù¸êèG, äð.-ïðóññê. laygnan qù¸êèG (< *laiknan).

Ðóññê. äåâöà, ñåñòðöà, ñòðèöà, óêð. äiâöÿ, ñåñòðöÿ, ñòàðöÿ, áëð. ñÿñòðöà, ñòáðûöà, äð.-ðóññê. ä˜âèöà, ñåñòðèöà, ñòàðèöà; ñò.-ñëàâ. ä˜âèöà, ñòàðèöà, áîëã. (Ãåðîâ) äáâöà, ñåñòðöà, ñòàðöà, ñõðâ. äjâèöà, ññòðèöà, ñòðèöà, ñëîâåí. dvíca, séstrica è sestríca, staríca; ñò.-÷åø. dìvice, ñëâö. devica, ïîëüñê. dziewica, ñëîâèíö.
»ìvjic û *dìv±c, *sestr±c, *str±c < *dìv±k, *sestr±k, *str±k.

Ðóññê. íèö qâíèç ëèöîìG, óêð. íèöü, áëð. íiö qîáðàòíàÿ ñòîðîíàG, äð.-ðóññê. íèöü; ñò.-ñëàâ. íèöü, ñëîâåí. vníc qíàâçíè÷üG, äð.-÷åø. níc, nicí qñêëîíèâøèéñÿ, íàêëîí¸ííûéG, ïîëüñê. nic m., nica f. qîáðàòíàÿ ñòîðîíà ïëàòêàG û < *nicü, *nica, *nice < *n±kú, *n±k, *n±ko; ñð. ëòø. n±ca qìåñòî âíèç ïî òå÷åíèþG (< *n±k), äð.-èíä. n±cas qíèçêèéG
(< *n±kes), âåäèéñê. n±ct, n±cis qâíèçóG (< *n±k¤t, *n±k¤is) è äð. (ëàáèàëèçîâàííûé õàðàêòåð ãóòòóðàëüíîãî óñòàíàâëèâàåòñÿ, õîòÿ è íå î÷åíü íàä¸æíî ïî ãåðìàíñêèì ñîîòâåòñòâèÿì: äð.-àíãë. niowol qñêëîí¸ííîG, ãäå -w- < *-hw- < *-hw < *-k-. Ñð. â êà÷åñòâå òàêîãî æå îáðàçîâàíèÿ ëàò antiquus < *antiquos qòî, ÷òî áûëî ïðåäG).

Ñò.-ðóññê. ñèöå qòàê, òàêèì îáðàçîìG, äð.-ðóññê. ñèöå qòàêG, ñèöü qòàêîéG; ñò.-ñëàâ. ñèöü qòàêîéG, ñèöå qòàêG; äð.-ñåðá. ñèöå, ñò.-ñõðâ. sicev, siceže (äî XVI â.); íî ñõðâ. äèàë. ÷àê. sik, sikov qtakavG, sikoi (Dubrovnik), sikozi (14 v.), sikoæ (Istra); ñëîâåí. sicè, sicèr qâïðî÷åì, èíà÷å, â ïðîòèâíîì ñëó÷àå; ïðàâäàG, äð.-÷åø. sicí qýòîòG, sice qòàêG, ÷åø. sice, sic qïðàâäà, âïðî÷åìG, ÷åø. äèàë. sica (Kott), ñëâö. síce qïðàâäà, êîíå÷íîG, a síce qà èìåííîG û *s±c-, *s±c, *s±ce < *s±k-, *s±k, *s±ko - îáðàçîâàíî ïðè ïîìîùè ñóôôèêñà -k- îò ìåñòîèìåíèÿ (ñåé).

Ïîñëå -ê-

Ðóññê. çÿö, gen. sg. çéöà, óêð. çÿöü, áëð. çÿç, äð.-ðóññê. zàöü; ñò.-ñëàâ. zàœöü, áîëã. çåö, çåê, ñõðâ. çö, ñëîâåí. zjec, zc; ÷åø. zajíc, ñëâö. zajac, ïîëüñê. zaj¹c, â.-ëóæ. zajac û ëèò. zu¦kis < *zuojekas <
*Ÿekos < *hekos.  ëèòîâñêîì ïåðåñòðîéêà îñíîâû íà -as â îñíîâó íà ‑is, ïî-âèäèìîìó, ïîä âëèÿíèåì ñèíîíèìà kìškis, z-, âìåñòî çàêîíîìåðíîãî ž-, ñâèäåòåëüñòâóåò î çàèìñòâîâàíèè ñëîâà èç êóðøñêîãî, ÷òî ñîãëàñóåòñÿ ñ èñêëþ÷èòåëüíî çàïàäíîëèòîâñêèì ðàñïðîñòðàíåíèåì ýòîãî ñëîâà. Ñëàâ. -ê-, âîçìîæíî, óêàçûâàåò íà -n-îñíîâó, ê êîòîðîé áûë ïðèáàâëåí óìåíüøèòåëüíûé ñóôôèêñ -k- èëè èç êîòîðîé -n- áûë âíåñ¸í â óæå ñóùåñòâîâàâøåå îáðàçîâàíèå ñ ñóôô. -k-, ñð. ëèòîâñêîå ñëîâî. Ñâÿçûâàåòñÿ ñ ãëàãîëüíûì êîðíåì ñî çíà÷åíèåì qïðûãàòüG: äð.-èíä. jih±te qïðûãàåò, ëåòèòG, ëèò. žáisti, praes. 1.sg. žáidžiu qèãðàòü, ðåçâèòüñÿ, çàáàâëÿòüñÿG, ñþäà æå îòíîñÿò äð.-èíä. háyas qêîíüG, àðìÿí. ji qêîíüG, ëàò. haedus qêîç¸ëG, ãîò. gaits qêîç¸ëG.

Ðóññê. ÿã, gen. sg. ÿã, acc.sg. ÿã; óêð. ÿã qÿãà, çëàÿ áàáàG, çÿ qçëàÿ áàáà; ãàäþêàG, ÿçiááà qâåäüìà; íàçâàíèå ãóñåíèöûG, áëð. ÿã qÿãàG; ñò.-ñëàâ. œ¾à qáîëåçíüG, áîëã. äèàë. åç qìêà, ïûòêàG, ñõðâ. jçà qäðîæü, îçíîáG, ñëîâåí. jéza qãíåâG; äð.-÷åø. jìzì qâåäüìàG, qlamiaG, jìzinka, jìzìnka qâåäüìàG, ÷åø. jezinka qçëàÿ ëåñíàÿ ôåÿG, ñëâö. äèàë. jedžibaba, jenzibaba, jendžibaba, jendŸibaba, ïîëüñê. jêdza qôóðèÿ, âåäüìà, çëàÿ æåíùèíàG û < *jêg < *êg < *ing, = ëèò. ingà, f. îò ìngas qëåíèâûéG, ñð. ëèò. ìngis qëåíòÿéG, ìngç qëåíòÿéêàG, ëòø. îgt, praes. 1. sg. îgstu qõìóðèòüñÿ; áûòü çëûì, âîð÷ëèâûìG, îgns qçëîé, óãðþìûéG.

Ñþäà æå âõîäèò ãðóïïà ãåðìàíñêèõ çàèìñòâîâàíèé:

Ñëàâ. *kúnê»ü < *kuningaz;

Ñëàâ. *penê»ü < *penningaz < *pandingaz;

Ñëàâ. *userê»ü qñåðüãèG èç ãîò. *ausihriggs < *ausi-hringaz, ò.å. qóøíîå êîëüöîG;

Ñëàâ. *vitê»ü < *vikingaz;

Ñëàâ. *skülê»ü < *skillingaz íàçâàíèå ìîíåòû.

Çíà÷èòåëüíî ìåíüøå ïðèìåðîâ íà ïàëàòàëèçàöèþ ïîñëå -ür-.  ðóññêîì ÿçûêå îíà âñòðå÷àåòñÿ â íåêîòîðûõ ãëàãîëàõ: ìåðöòü, ñîçåðöòü, ñâåðçàòüñÿ (ñð. ñìåðêàòüñÿ, ñâåðãàòüñÿ), – à òàêæå â îòãëàãîëüíûõ èìåíàõ: çåðöëî (ñð. çðêàëî). Íåêîòîðûå ëèíãâèñòû (íàïðèìåð, Ñåëèùåâ) âûñêàçûâàëè ìûñëü, ÷òî ïàëàòàëèçàöèÿ ïîñëå ‑ür‑ ïðîèñõîäèëà ëèøü â þæíîñëàâÿíñêèõ äèàëåêòàõ.  ðóññêîì æå âñå ýòè ñëîâà áûëè çàèìñòâîâàíû èç ñòàðîñëàâÿíñêîãî.

Áûëà âûäâèíóòà èäåÿ îá îñîáîì õàðàêòåðå ñâèñòÿùèõ çâóêîâ, ïîëó÷èâøèõñÿ â ðåçóëüòàòå III ïàëàòàëèçàöèè, îòëè÷íûõ îò òåõ ñâèñòÿùèõ, êîòîðûå âîçíèêàëè â ðåçóëüòàòå II ïàëàòàëèçàöèè (Ëåñêèí, Âàí-Âåéê, Áåðíøòåéí). Îñíîâíûì àðãóìåíòîì â ïîääåðæêó ýòîãî ïðåäïîëîæåíèÿ áûëî òî, ÷òî ñëîâà ñ îêîí÷àíèåì îñíîâû íà ýòè çâóêè ïåðåõîäèëè â ìÿãêèé âàðèàíò ñêëîíåíèÿ. È òàì ñòàðûé -ì > -i.

Ñëåäóåò, îäíàêî çàìåòèòü, ÷òî ýòîò ïåðåõîä (ì > i) ìîã îñóùåñòâèòüñÿ è ÷èñòî ìîðôîëîãè÷åñêèì ïóòåì, ò. å. ïåðåõîä â ìÿãêèé âàðèàíò ïðèâîäèë ê çàìåíå îêîí÷àíèé òâåðäîãî âàðèàíòà ñêëîíåíèÿ îêîí÷àíèÿìè ìÿãêîãî âàðèàíòà ñêëîíåíèÿ. Ìåñòíûé ïàäåæ áûë *otücì, òîãäà êàê èìåíèòåëüíûé ïàäåæ áûë *otükú, ðîäèòåëüíûé – *otüka. Êîãäà ðîäèòåëüíûé ïàäåæ ñòàë *otüca è äðóãèå ñîîòâåòñòâóþùèå ôîðìû ïîëó÷èëè -c- ïî III ïàëàòàëèçàöèè, òî ýòî ñëîâî (è ïîäîáíûå) ïåðåшло â ìÿãêèé âàðèàíò ñêëîíåíèÿ, åñòåñòâåííî, ÷òî -ì ìåñòíîãî ïàäåæà çàìåíÿåòñÿ íà -i: *otüci. ×òî êàñàåòñÿ II ïàëàòàëèçàöèè, òî îíà è íå ìîãëà ïåðåâåñòè êàêèå-òî ñëîâà èç òâåðäîãî âàðèàíòà â ìÿãêèé, òàê êàê îíà ïðîèñõîäèëà â î÷åíü íåáîëüøîì êîëè÷åñòâå ôîðì. Òàê ÷òî ýòà èäåÿ òðåáóåò äîïîëíèòåëüíîé àðãóìåíòàöèè.

Îñîáåííîñòüþ III ïàëàòàëèçàöèè ÿâëÿåòñÿ åå êàê áû ñïîðàäè÷åñêèé õàðàêòåð. Íàðÿäó ñ çàêîíîìåðíûìè ôîðìàìè âûñòóïàåò ìàññà èñêëþ÷åíèé. Ñîçäàåòñÿ âïå÷àòëåíèå, ÷òî îíà äåéñòâîâàëà ëèøü â íåêîòîðûõ ñëîâàõ, ñîâåðøåííî ñëó÷àéíî è ïî-ðàçíîìó â ðàçíûõ ñëàâÿíñêèõ ÿçûêàõ. Ýòè ñòðàííîñòè âûçûâàëè ìíîãî÷èñëåííûå ïîïûòêè óòî÷íèòü ïîçèöèè ýòîé ïàëàòàëèçàöèè. Íåêîòîðûå èç íèõ, âèäèìî, íåóäà÷íû. Áîäóýí äå Êóðòåíý çàìåòèë, ÷òî â ðÿäå ñëó÷àåâ â îäèíàêîâûõ êîðíÿõ ïàëàòàëèçàöèÿ åñòü, åñëè óäàðåíèå ñòîèò ïîñëå ãóòòóðàëüíîãî, è îòñóòñòâóåò, åñëè óäàðåíèå ñòîèò ïåðåä íèì:

ëèê áëèê û ëèö

êëêàòü û âîñêëèöòü

äâãàòü û ïîäâèçòüñÿ

Íî ýòî íàáëþäåíèå áûëî ñäåëàíî íà íåäîñòàòî÷íîì ìàòåðèàëå è áåç ó÷åòà òîãî, ÷òî óäàðåíèå âî ìíîãèõ èç ýòèõ ñëîâ ðàíüøå ñòîÿëî â äðóãîì ìåñòå, à òàêæå áåç ó÷åòà òîãî, ÷òî íåêîòîðûå èç ýòèõ ñëîâ ÿâëÿþòñÿ öåðêîâíîñëàâÿíèçìàìè.

Áåññïîðíî äîêàçàííûì ÿâëÿåòñÿ íàáëþäåíèå ßãè÷à, ÷òî III ïàëàòàëèçàöèÿ íå ïðîèñõîäèëà â òîì ñëó÷àå, êîãäà ãóòòóðàëüíûé ñòîÿë ïåðåä ñîãëàñíûì:

*mügl: ðóññê. ìãëà, acc.sg. ìãëó, óêð. ìãëà, äð.-ðóññê. ìüãëà, ö.-ñëàâ. ìüãëà, áîëã. ìúãë, ñõðâ. ìãëà, ñëîâåí. mÖglà, ÷åø. mhla, mlha, ñëâö. hmla, ïîëüñê. mg³a, â.-ëóæ. mh³a, í.-ëóæ. m³a û ëèò. miglà, ëòø. migla, ãðå÷. ìß÷ëç qòóìàíG, íèäåðë. miggelen qìåëêî äîæäèòüG (< è.-å. *mghl).

*püklo: ðóññê. ïêëî, gen. sg. ïêëà, óêð. ïêëî, ðóññê. ö.-ñëàâ. ïüêúëú qñìîëà, âàð, ä¸ãîòüG, ñò.-ñëàâ. ïüêüëú qñìîëà, âàðG, áîëã. ïêúë, ïåêë, ïåêë, ñõðâ. ïêàî, ñëîâåí. pÖk³, ÷åø. peklo, ñëâö. peklo, äð.-ïîëüñê. pkie³, ïîëüñê. piek³o û ëàò. pix, picis qñìîëà, âàðG, ãðå÷. ðßóóá qñìîëà, âàðG (< *pikÖ) (è.-å. *pik-).

*stüklo: ðóññê. ñòåêë, gen. sg. ñòåêë, äèàë. ñêë, óêð. ñêëî, áëð. øêëî, äð.-ðóññê. ñòüêëî, ñò.-ñëàâ. ñòüêë˜íèöà ‘àëåáàñòðîâûé ñîñóäG, áîëã. ñòúêë, ñêë, ñåðá. ö.-ñëàâ. ñòüêëî që¸ä, õðóñòàëü, ñòåêëÿííûé ñîñóäG, ñõðâ. ñòêëî, ñêë, öêë, ñëîâåí. stÖkl, äð.-÷åø. stklo, ÷åø. sklo, ñëâö. sklo, ïîëüñê. szk³o, â.-ëóæ. škla, í.-ëóæ. škla qáëþäî, ìèñêàG û çàèìñòâîâàíèå èç ãîò. stikls qêóáîêG, äð.-â.-íåì. stechal qïîñóäèíàG.

*jügr: ðóññê. èãð, gen. sg. èãð, acc. sg. èãð, ðóññê. äèàë. ãðàòü qèãðàòüG, óêð. ãðà, iãð, ãðòè, áëð. ãðàöü, äð.-ðóññê., ñò.-ñëàâ. èãðü qèãðóøêà, èãðà, çàáàâàG, èãðàòè qèãðàòü, çàáàâëÿòüñÿG, áîëã. èãð, ñõðâ. ãðà qòàíåö, èãðàG, ñëîâåí. ígra, äð.-÷åø. jhra, ÷åø. hra, ñëâö. ihra, hrat', ïîëüñê. gra, â.-ëóæ. jhra, hra, í.-ëóæ. gra, ïîëàá. jagréiæa qèãðàG û êîðåíü â ëèò. áikštytis qêàïðèçíè÷àòüG – äåíîìèíàòèâ îò ñóù. áikštis qïðèõîòü, êàïðèç, ñòðàñòüG, – ëòø. aîkstîtiês qêðè÷àòü, øóìåòüG.

*jükr qèêðà (ðûáüÿ)G: ðóññê. èêð, gen. sg. èêð, acc.sg. èêð, óêð. ¿êð, áëð., äð.-ðóññê. èêðà qèêðà ðûáûG, ö.-ñëàâ. èêðà f. qova pisciumG (Miklosich), áîëã. êða f. qèêðà (ðûáüÿ), äèàë. êða f. qðûáüÿ èêðàG, qáëåñêè æèðà íà âîäå, êîãäà âàðèòñÿ ìÿñîG, èêðî Gðûáüÿ èêðàG, ìàêåä. èêðà f. qèêðà (ðûáû)G (Èллич-Ñвитыч), ñõðâ. êðà qðûáüÿ èêðàG, krica f. qèêðèíêàG, ñëîâåí. íkra f. qèêðà (ðûáüÿ, ëÿãóøà÷üÿ)G, q÷åøóÿG [Pleteršnik I: 292], íkrica f. qáë¸ñòêàG [Pleteršnik I: 292], ÷åø. jikra f., îáû÷íî jikry pl.f. qðûáüÿ èêðàG, äèàë. jikra žabí, ñëâö. ikra f., ikry pl. qèêðà ðûáûG, ñò.-ïîëüñê. ikro qèêðà ðûáüÿG, ikry pl. qèêðà ðûáüÿG, ïîëüñê. ikra f., äèàë. ikro, kro n. qèêðà (ðûáû è ò.ï.)G, ñëîâèíö. ±kra f. qèêðà (ðûáüÿ)G [PW I: 322], jikro n. qðûáüÿ èêðàG [Sychta II: 105], â.-ëóæ. jikra f. qèêðà ðûáûG, jerk m., jikno, í.-ëóæ. jark m. qèêðà, â îñîá. êëåêG, ïîëàá. jkra q(ðûáüÿ) èêðàG û ëèò. ìkrai pl. qèêðà (ðûáüÿ)G, ëòø. ikri pl., ikra f. qèêðà (ðûáüÿ)G, èðë. iuchair, gen. sg. iuchrach qèêðàG (< *ikr).

*jükr qèêðà (íîãè)G: ðóññê. èêð, gen. sg. èêð, acc.sg. èêð qèêðà (íîãè)G, óêð. ¿êð qâûìÿ êîðîâûG, áëð. äèàë. íêðû pl. qãîëåíèG, áîëã. èêð qèêðà íîãèG, ìàêåä. äèàë. èêðà qèêðà íîãèG, ñõðâ., ñëîâåí., ÷åø. äèàë. ikra, ikro qèêðà íîãèG, ñëâö. ikra, ikro qèêðà íîãèG, ïîëüñê. äèàë. ikra f., ikro, kro n. qèêðà íîãèG, ikra f. qâûìÿ îâöû, êîçûG, ñëîâèíö. ikro, jikro n. qèêðà íîãèG, û äð.-ëèò. ikru gen. pl., âîñò.-ëèò. ìkrai pl., ëòø. ikri pl. qèêðûG.

*jükr qëüäèíàG: ðóññê. äèàë. êðà qëüäèíàG, èêð f. qëüäèíàG, qïëûâóùèå âî âðåìÿ ëåäîõîäà ìåëêî èñêðîøåííûå ëüäèíûG, êðãà qëüäèíàG, óêð., äð.-ðóññê. èêðà qëüäèíàG (Âîñêð. ë., ïîä 1207 ã.), êðà qëüäèíà, òîíêèé ë¸ä, ïëûâóùèé ïî ðåêåG (Èï. ë., ïîä 1135 ã.), ñò.-÷åø. kra f. qãëûáà, êîìG, ÷åø. äèàë. jikro (Kott. Dod. k Bart. 37), kra f. qëüäèíàG, ïîëüñê. äèàë. kra f. qëüäèíàG

*mügn®ti: ðóññê. ìèãíòü, ìãíîâåíèå, óêð. äèàë. ïðèìãíóòü qñêëåïèòè î÷i, çàäðiìàòèG, ö.-ñëàâ. ìüãíòè, ñõðâ. ìãíóòè, ìãíì, ñëîâåí. mÖgníti.

*strükn®ti qóæàëèòüG, qïðûãíóòüG: ðóññê. ñòðåêíòü, ö.-ñëàâ. ñòðúêíòè, (â èòåðàòèâå íà -a III ïàëàòàëèçàöèÿ çàñâèäåòåëüñòâîâàíà â ñõðâ. ñòöàòè qáðûçãàòüG).

*vú-n±kn®ti: ðóññê. âíèêíóòü, ïðîíèêíóòü, óêð. âíèêíóòè, áëð. óííêíóöü, äð.-ðóññê. ö.‑ñëàâ. íèêíîóòè qâîçíèêàòü, ïîÿâëÿòüñÿ, ïðîèçðàñòàòüG, ñò.-ñëàâ. âúzíèêíòè qâîçðàñòè, âîçíèêíóòüG, áîëã.
íêíà qïóñêàòü ðîñòêè; ïðîðåçûâàòüñÿ (î çóáàõ)G, ñõðâ. í˜è, íêíóòè qâçîéòè, ïðîðàñòè, âûðàñòè (ïåðåíîñíî âîçíèêíóòü)G, ñëîâåí. níkniti,
nknem qïðîÿâëÿòüñÿ, âûñòóïàòü íàðóæóG, vzníkniti qâñõîäèòü, ïðîðàñòàòü, ïóñêàòü ðîñòêèG, ÷åø. vzniknouti qâñõîäèòü, ïðîðàñòàòü, ïóñêàòü ðîñòêèG, ñëâö. vzniknút' qâîçíèêíóòüG, ïîëüñê. wnikn¹æ qïðîíèêíóòü âíóòðüG, przenikn¹æ qïðîíèêíóòü ÷åðåç, ïðîáðàòüñÿG (â èòåðàòèâå íà -a III ïàëàòàëèçàöèÿ çàñâèäåòåëüñòâîâàíà â ñò.-ñëàâ. íèöàòè qïóñêàòü ðîñòêè, ïðîèçðàñòàòüG, ñõðâ. íöàòè qâñõîäèòü, ïðîðàñòàòü, âûðàñòàòüG, ñð. ðóññê. öåðêîâíîñëàâÿíèçì ïðîíèöàòåëüíûé) û êîðåíü *neik- : ëèò. nìkti, praes. 1.sg. ninkù, praet. 1.sg. nika¹ qãîðÿ÷î íà÷èíàòü (áðàòüñÿ çà äåëî)G, ºnìkti º dárb¹ qáðîñàòüñÿ íà ðàáîòó, íàêèíóòüñÿ íà ðàáîòóG è äð.; äð.-ïðóñ. neikaut qïðåâðàùàòüG; ëòø. niktiês qíàâÿçûâàòüñÿ, äîêó÷àòü ïðîñüáàìèG, nikns qÿðîñòíûé, çëîé, ãîðÿ÷èéG. Ñòóïåíü o â ëòø. nàiks qãîðÿ÷èé, ãíåâíûé, çëîé, áûñòðûéG; ãðå÷. íåsêïò qññîðà, áðàíü, ñïîð, ðàñïðÿG, íåéêÝù qññîðèòüñÿ, áðàíèòüñÿG, íêÜù qïîáåæäàþG, íêç qïîáåäàG.

*n±kn®ti: ðóññê. ïîíêíóòü, óêð. ïîíêíóòè, áëð. ïàííêíóöü, ñò.-ñëàâ. ïîíèêíòè, áîëã. ïîíêíà qïîíèêíóòüG, ñõðâ. ïíèêíóòè qïîòóïèòüñÿ, ïîíèêíóòü ãîëîâîéG, ñëîâåí. poníkniti, ÷åø. poniknouti qãíóòüñÿ ïåðåä êåì-í.G, ïîëüñê. nikn¹æ qèñ÷åçàòü, ñòàíîâèòüñÿ íåçàìåòíûìG (ñð. ðóññê. ö.-ñëàâ. ïîíèöàòè, ñõðâ. ïíèöàòè, ïíè÷ì).

*st±gn®t : ðóññê. äîñòãíóòü, äîñò÷ü, óêð. íàñòãíóòè, áëð. íàñöíãíóöü, äð.-ðóññê. äîñòèãíuòè, ñò.-ñëàâ. ïîñòèãíòè, áîëã. ñòãíà, ñõðâ. ñòãíóòè, ñò˜è, ñòãíì, ñëîâåí. stígniti, stgnem, ÷åø. stihnouti, ñëâö. stihnút', ïîëüñê. œcign¹æ (ñð. ö.-ñëàâ. äîñòè¾àòè, ñõðâ. ñòçàòè, ñòæì) û ëèò. ste¦gtis, praes. 1.sg. steigiúos qòîðîïèòüñÿ, ñòàðàòüñÿG, ëòø. stèigt, -dzu qñïåøèòüG, äð.-èíä. stighnoti qïîäíèìàåòñÿG, ãðå÷. óôåß÷ù qèäó, ïîäíèìàþñüG, ãîò. steigan qïîäíèìàòüñÿG, èðë. tíagaim qøàãàþ, èäóG.*sêkn®ti : ðóññê. èññêíóòü, óêð. ñÿêíòè, äð.-ðóññê. ö.-ñëàâ. ïð˜ñšêíuòú praes. 3.pl. qèññÿêíóòG, ñò.-ñëàâ. èñšêíòè, áîëã. ñêíà qèññÿêíóòüG, ÷åø. sáknouti qñî÷èòüñÿ, ìî÷èòüG, ñëâö. siaknut' qôûðêàòü, ñìîðêàòüñÿG, ïîëüñê. si¹kn¹æ, siêkn¹æ qèññÿêàòü; ñìîðêàòüñÿG, â.-ëóæ. saknyæ qèññÿêàòü, âûñûõàòüG û ëèò. sèkti, praes. 1.sg. senkù qîïóñêàòüñÿG, ëòø. sîkt, s±kstu, sîku qçàñûõàòüG (íîñòð. êîðåíü, âàðèàíò ñ -u-).

*sêgn®ti: ðóññê. ñÿãíòü, óêð. ñÿãíòè, ñò.-ñëàâ. ïðèñšãíòè, äîñšãíòè, áîëã. ñãíà qâûòÿãèâàþ ðóêóG, ñõðâ. ñãíóòè ñå, ñãíì, ñëîâåí. sgniti, sgnem qâûòÿãèâàòü ðóêó, òÿíóòüñÿ çà ÷åì-ëèáîG, ÷åø. sáhnouti qäîñòàâàòü, äîòÿãèâàòüñÿG, ñëâö. siahnut' qäîñòàòü; ñõâàòèüñÿ çà ÷òî-ëèáîG, ïîëüñê. siêgn¹æ qäîñòàâàòü, äîòÿãèâàòüñÿG, â.-ëóæ. dosahnyæ, í.-ëóæ. segnuœ û ëèò. sègti, segù, segia¹ qçàñò¸ãèâàòüG, ëòø. segt, sêdzu qïîêðûâàòüG, äð.-èíä. sájati qïðèëåãàåò, ïðèìûêàåòG, êàóçàòèâ sañjayati, àâåñò. frahanati qâåøàåòG.

*têgn®ti: ðóññê. òÿíòü, óêð. òÿãò, òÿãí, áëð. öÿãíöü, áîëã. òãíà qÿ òÿãîòåþ, âåøóG, ñõðâ. íàòãíóòè, íòãíì qíàòÿãèâàòüG, ñëîâåí. tgniti se, tgnem se qðàñòÿãèâàòüñÿG, ÷åø. táhnouti qòÿíóòü, òàùèòüG, ñëâö. tiahnut' qòÿíóòü, òàùèòüG, ïîëüñê. ci¹gn¹æ, â.-ëóæ. æahnyæ, í.-ëóæ. sìgnuœ û àâåñò. anayeiti qòÿíåò (ïîâîçêó); íàòÿãèâàåò (ëóê)G, îñåò. tFynjyn qâûòÿãèâàòüG.

*mêkn®ti: ðóññê. ìêíóòü qñòàíîâèòüñÿ ìÿãêèìG, óêð. ì'êíóòè qñòàíîâèòüñÿ ìÿãêèìG, áëð. ìêíóöü, äð.-ðóññê. ìšêíuòè, ö.-ñëàâ. ìšêíòè, áîëã. (Ãåðîâ) ìêíä, ñõðâ. ìêíóòè, ñëîâåí. mkniti,
mknem qäåëàòüñÿ ìÿãêèìG, ÷åø. mìknouti qñòàíîâèòüñÿ ìÿãêèìG, ñëâö. mäknút', ïîëüñê. miêkn¹æ, â.-ëóæ. mjaknyæ, mjeknyæ, í.-ëóæ. mìknuœ.

*mürkn®ti: ðóññê. ìðêíóòü, óêð. ìðêíóòè, áëð. ìðêíóöü, äð.-ðóññê. ìüðêíuòè, ñò.-ñëàâ. ìðüêíòè, áîëã. ìðêíà qñìåðêàòüñÿG, ñõðâ.
ìêíóòè, ìêíì, ñëîâåí. màkniti, mknem qòåìíåòü, ìèãàòüG, äð.-÷åø. mrknúti, ÷åø. smrknouti, ñëâö. mrknút' qìèãíóòüG û ëèò. mérkti, mérkiu qìèãàòüG, ñð. òàêæå äð.-èíä. marká qçàòìåíèå ñîëíöàG.

 ïîçèöèÿõ ïåðåä ñîãëàñíûìè, êàê ìû âèäèì, III ïàëàòàëèçàöèÿ íå ïðîèñõîäèëà. Ýòî äîêàçûâàåòñÿ òåì, ÷òî ïîâñåìåñòíî â ñëàâÿíñêèõ ÿçûêàõ â äàííûõ ãðóïïàõ ñëîâ ñîõðàíÿþòñÿ çàäíåÿçû÷íûå è íå âñòðå÷àåòñÿ âîîáùå ïàëàòàëèçîâàííîãî âàðèàíòà. Äëÿ èòåðàòèâîâ æå îò ýòèõ ãëàãîëîâ ïî÷òè âñåãäà óäàåòñÿ îáíàðóæèòü â òîì èëè èíîì ÿçûêå èëè â äèàëåêòàõ ôîðìó ñ ïàëàòàëèçàöèåé. Ëó÷øå âñåãî ýòè ôîðìû ïðåäñòàвëåíû â þæíîñëàâÿíñêèõ ÿçûêàõ, îñîáåííî â ñòàðîñëàâÿíñêîì. Îíè øèðîêî ïðåäñòàâëåíû â äðåâíåðóññêèõ ïàìÿòíèêàõ, íî òðóäíî óñòàíîâèòü, ÿâëÿþòñÿ ëè ýòè ôîðìû äðåâíåðóññêèìè èëè ñòàðîñëàâÿíñêèìè (ïîýòîìó îíè îáîçíà÷àþòñÿ çäåñü êàê ö.-ñëàâ.). Îäíàêî â ñîâðåìåííûõ âîñòî÷íîñëàâÿíñêèõ è çàïàäíîñëàâÿíñêèõ ÿçûêàõ ôîðì èòåðàòèâîâ ñ III ïàëàòàëèçàöèåé êðàéíå ìàëî, îíè ïî÷òè ïîëíîñòüþ îòñóòñòâóþò è ñîõðàíÿþòñÿ, ïî-âèäèìîìó, ëèøü â òîì ñëó÷àå, êîãäà îòðûâàþòñÿ îò ïðîèçâîäÿùåãî ãëàãîëà ïî çíà÷åíèþ, íàïðèìåð: ìåðêíóòü è ìåðöàòü.

Íåêîòîðûå èññëåäîâàòåëè, íàïðèìåð, Ñ. Á. Áåðíøòåéí, ñ÷èòàþò, ÷òî â äàííîì ñëó÷àå ìû âñòðå÷àåìñÿ ñ äðåâíåéøåé äèàëåêòíîé îñîáåííîñòüþ ïðàñëàâÿíñêîãî: áîëåå ïîñëåäîâàòåëüíîå ïðîâåäåíèå III ïàëàòàëèçàöèè â þæíîñëàâÿíñêîé îáëàñòè è ìåíåå ïîñëåäîâàòåëüíîå â âîñòî÷íî- è çàïàäíîñëàâÿíñêîé îáëàñòÿõ. Ïðåäñòàâëÿåòñÿ, îäíàêî, ÷òî äîñòàòî÷íûõ îñíîâàíèé äëÿ êàòåãîðè÷åñêîãî çàêëþ÷åíèÿ î ðàçíèöå îáúåìîâ äåéñòâèÿ III ïàëàòàëèçàöèè (ò. å. ôîíåòè÷åñêîãî ïðîöåññà) â ðàçíûõ ëèíãâî­ãåîãðàôè÷åñêèõ îáëàñòÿõ ïðàñëàâÿíñêîãî íåò. Çäåñü ñëåäóåò ó÷èòûâàòü â ïåðâóþ î÷åðåäü ðàçëè÷èå â íàïðàâëåííîñòè è â èíòåíñèâíîñòè äðóãèõ, à èìåííî ìîðôîíîëîãè÷åñêèõ ïðîöåññîâ. Òàê â ïîäàâëÿþùåì áîëüøèíñòâå ñëó÷àåâ èòåðàòèâû, â êîòîðûõ ìîæíî îæèäàòü äåéñòâèÿ III ïàëàòàëèçàöèè, îáðàçîâûâàëèñü îò ãëàãîëîâ íà -n®-, â êîòîðûõ ýòîãî äåéñòâèÿ íå áûëî. È ïîñëå îêîí÷àíèÿ äåéñòâèÿ ýòîãî ôîíåòè÷åñêîãî çàêîíà îíè áûëè âûòåñíåíû ôîðìàìè, îáðàçîâàííûìè ïî íîðìàëüíîé ìîäåëè îáðàçîâàíèÿ èòåðàòèâîâ (áåç ÷åðåäîâàíèÿ).

Ñëåäóåò ïðè ýòîì âñïîìíèòü, ÷òî â ñîâðåìåííîì ðóññêîì ÿçûêå âûòåñíåíî áîëüøèíñòâî ôîðì ñêëîíåíèÿ è ñïðÿæåíèÿ, îáðà­çîâàâøèõñÿ ïî II ïàëàòàëèçàöèè çàäíåÿçû÷íûõ:

ñîâð. ðóññê.

äð.-ðóññê.

dat. sg. f.

ê ðóêå

êú ðîóö˜

loc. sg. f.

â ðóêå

âú ðîóö˜

loc. sg. m.

î âîëêå

î âúëö˜

nom. pl. m.

âîëêè

âúëöè

imper. 2.sg.

ïåêè

ïåöè

imper. 2.pl.

ïåêèòå

ïåö˜òå

 þæíîñëàâÿíñêèõ ÿçûêàõ, ãäå ïðîöåññ óñòðàíåíèÿ ÷åðåäîâàíèé çàäíåÿçû÷íûõ è ñâèñòÿùèõ øåë ìåíåå àêòèâíî è ýòè ÷åðåäîâàíèÿ áûëè ÷àñòè÷íî âêëþ÷åíû â ñèñòåìó ìîðôîëîãè÷åñêèõ ÷åðåäîâàíèé, ñóùåñòâîâàëè, òàêèì îáðàçîì, óñëîâèÿ äëÿ ñîõðàíåíèÿ èòåðàòèâîâ ñî ñâèñòÿùèìè, âîçíèêøèìè èç ãóòòóðàëüíûõ â ðåçóëüòàòå III ïàëàòàëèçàöèè.  äàííîì ñëó÷àå äåëî, ïî-âèäèìîìó, íå â äðåâíåì ëèíãâîãåîãðàôè÷åñêîì ÷ëåíåíèè, à â ðàçíîì õàðàêòåðå è ðàçíîé èíòåíñèâíîñòè èëè äàæå â ðàçíîì íàïðàâëåíèè ìîðôîíîëîãè÷åñêîé ÿçûêîâîé ýâîëþöèè ðàçíûõ ñëàâÿíñêèõ ÿçûêîâ â ïåðèîäû, ïîñëåäîâàâøèå çà III ïàëàòàëèçàöèåé.

Îäíàêî ïîçèöèÿ ïåðåä ñîãëàñíûìè áûëà, ïî-âèäèìîìó, íå åäèíñòâåííîé, ãäå íå ïðîèñõîäèëî èçìåíåíèé ïî III ïàëàòàëèçàöèè. Îáðàùàåò íà ñåáÿ âíèìàíèå òîò ôàêò, ÷òî íàðÿäó ñ ôîíåòè÷åñêè çàêîíîìåðíûìè ôîðìàìè òèïà ïîëüçà, íåëüçÿ, âåñü â ðàçëè÷íûõ ñëàâÿíñêèõ ÿçûêàõ âñòðå÷àþòñÿ ýòè æå ñëîâà ñ íåèçìåíèâøèìèñÿ ãóòòóðàëüíûìè ïîëüãà, íåëüãà è ò. ï., ñð.:

ñòåçÿ ðóññê. äèàë. ñòåãà (ïñêîâ.!, íî è êóðñê.);

ïîëüçà (íåëüçÿ) ðóññê. äèàë. ëüãà, áëð. ëüãà, ïîëüñê. ulga; óêð. ïiëüãà, ïîëàá. pölga;

âåñü, âñ¸, âñÿ äð.-ðóññê. acc. sg. f. âüõîó;

ëèöî ëèêú (êàê âàðèàíò â þæíîñëàâÿíñêèõ è â âîñòî÷íî­ñëàâÿíñêèõ ÿçûêàõ);

çàÿö áîëã. çàåê (ìîæåò áûòü, è ðóññê. çàéêà);

ÿçÿ ðóññê. ÿãà, óêð. ÿãà, áëð. ÿãà.

Íàëè÷èå òàêèõ âàðèàíòîâ îáû÷íî ãîâîðèò î òîì, ÷òî â ïàðàäèãìå ñîñóùåñòâîâàëè ïîçèöèè, â êîòîðûõ ôîíåòè÷åñêèé çàêîí äåéñòâîâàë, ñ ïîçèöèÿìè, çàïðåùàâøèìè åãî äåéñòâèå.  äàëü­íåéøåì æå ïðîèçîøëî âûðàâíèâàíèå, è â òîì èëè èíîì äèàëåêòå âîçîáëàäàëè ôîðìû ñ ïàëàòàëèçàöèåé èëè áåç íåå.

Ïðîöåññ òàêîãî âûðàâíèâàíèÿ òåì áîëåå ïîíÿòåí, îñîáåííî åñëè ó÷èòûâàòü òó ïåðåãðóçêó ñëîâà ðàçëè÷íûìè ÷åðåäîâàíèÿìè, óñòàíîâèâøèìèñÿ â ðåçóëüòàòå öåëîãî ðÿäà ïàëàòàëèçàöèé. Îòíîñèòåëüíî íåìíîãî÷èñëåííûå ñëîâà ñ òðåìÿ ïàëàòàëèçàöèÿìè èìåëè íàèáîëüøåå êîëè÷åñòâî ïàëàòàëèçîâàííûõ ôîðì ñðåäè ñëîâ òâåðäîãî âàðèàíòà: âåäü ê ôîðìàì ñ I è II ïàëàòàëèçàöèÿìè ïðèáàâëÿëèñü åùå êàêèå-òî ôîðìû ñ III ïàëàòàëèçàöèåé. Ïîýòîìó ýòè ñëîâà ñ áîëüøåé âåðîÿòíîñòüþ äîëæíû áûëè ðàñïðîñòðàíÿòü ñìÿã÷åííûå ôîðìû íà âñþ ïàðàäèãìó è ïåðåõîäèòü â ìÿãêèé âàðèàíò. Îäíàêî â îòäåëüíûõ ñëó÷àÿõ îíè ìîãëè óñòðàíÿòü ôîðìû ñ III ïàëàòàëèçàöèåé è îñòàâàòüñÿ â òâåðäîì âàðèàíòå.

Êàê æå îïðåäåëèòü ïîçèöèè, â êîòîðûõ III ïàëàòàëèçàöèÿ íå äåéñòâîâàëà — â òàêèõ ñëîâàõ êàê ñòåçÿ è ïîä.? Èç ðàçîáðàííûõ ïðèìåðîâ ÿñíî òîëüêî, ÷òî ýòè ïîçèöèè áûëè âîêàëè÷åñêèìè, òàê êàê â äàííûõ ñëîâàõ ãóòòóðàëüíûé ñòîÿë íà ñòûêå îñíîâû è îêîí÷àíèÿ, à âñå îêîí÷àíèÿ íà÷èíàëèñü ñ ãëàñíîãî. Îïðåäåëèòü õàðàêòåð ãëàñíûõ, çàïðåùàâøèõ äåéñòâèå III ïàëàòàëèçàöèè, èñõîäÿ èç äàííûõ ñëîâ, èíà÷å ãîâîðÿ, èç äàííûõ ìîðôîëîãè÷åñêèõ ïîçèöèé — ñòûê îñíîâû è îêîí÷àíèÿ — íåâîçìîæíî, ïîòîìó ÷òî, êàê ìû óæå çàìåòèëè, çäåñü, ïî-âèäèìîìó, ïðîèñõîäèë ïðîöåññ âûðàâíèâàíèÿ. Äëÿ òîãî, ÷òîáû âñå-òàêè óñòàíîâèòü ôîíåòè÷åñêèå ïîçèöèè ïðîöåññà, â ñðàâíèòåëüíî-èñòîðè÷åñêîì ÿçûêîçíàíèè ïîñòóïàþò ñëåäóþùèì îáðàçîì. Óñòàíîâèâ, ÷òî â êàêèõ-òî ìîðôîëîãè÷åñêèõ ïîçèöèÿõ ïðîèñõîäèëî – èëè, âîçìîæíî, ïðîèñõîäèëî âûðàâíèâàíèå, – èõ â äàëüíåéøåì èñêëþ÷àþò èç ðàññìîòðåíèÿ, à ðàññìàòðèâàþò ëèøü òå ìîðôîëîãè÷åñêèå è ñëîâîîáðàçîâàòåëüíûå ïîçèöèè, â êîòîðûõ âûðàâíèâàíèå íå ìîãëî ïðîèçîéòè.  äàííîì ñëó÷àå òàêèìè ïîçèöèÿìè ÿâëÿþòñÿ ôîðìû (ñëîâà), â êîòîðûõ ãóòòóðàëüíûé íàõîäèëñÿ â ïîçèöèè ïåðåä íåèçìåíÿåìûì (íå÷åðåäóþùèìñÿ) ãëàñíûì. Ðàññìîòðåíèå ïîäîáíîãî ðîäà îáðàçîâàíèé ïîêàçûâàåò, ÷òî III ïàëàòàëèçàöèÿ íå ïðîèñõîäèëà â ñëåäóþùèõ ïîçèöèÿõ.

1. Ïîçèöèÿ ïåðåä ú

*lügúkú: ðóññê. ë¸ãêèé, êð. ô. ë¸ãîê, ëåãê, ëåãê, óêð. ëåãêé, áëð. [l'óhkyj], äð.-ðóññê. ëüãúêú, ñò.-ñëàâ. ëüãúêú, áîëã. ëåê, ëêà, ñõðâ. ëê, ñëîâåí. láhÖk, ÷åø. lehký, ñëâö. l'ahký, ïîëüñê. lekki, â.-ëóæ. lohki, í.-ëóæ. lekki, letki û ëàò. levis, äð.-èíä. laghú, raghú qëåãêèé, íåçíà÷èòåëüíûé; øåðîõîâàòûé, íåðîâíûé, íåîáðàáîòàííûéG; àâåñò. raãú-, f. rÖv± (< *ragv±) "ïðîâîðíûéG, äð.-èðë. laigiu qìàëåíüêèé, ïëîõîéG, êîðí. le qìàëåíüêèé, ïëîõîéG (ïðàêåëüò. *lagis), ãðå÷. dëá÷ýò qíåçíà÷èòåëüíûé, íè÷òîæíûéG, dëáñüò që¸ãêèéG. Íàçàëèðîâàííûå ôîðìû: â àâåñò. rÖnjy që¸ãêèé, ïðîâîðíûéG, äð.-â.-íåì. lungar, ëòø. liegs, ãîò. leihts.

*mêkúkú: ðóññê. ìÿãêèé, óêð. ì'ÿêé, áëð. ìêêi, äð.-ðóññê. ìšêúêkbè, ñò.-ñëàâ. ìšêúêú, áîëã. ìåê, ñõðâ. ìê, f. ìêà, ñëîâåí. ñòàð. mehk, f. mehkà; ñîâð. méhÖk, f. méhka, ÷åø. mìkký, ñëâö. mäkký, ïîëüñê. miêkki, â.-ëóæ. mjehki, í.-ëóæ. mìki, ïîëàá. mkç, mtk¸ û ëèò. mìnkyti, mìnkau qìÿòü, ìåñèòüG, mìnkštas qìÿãêèéG, ëòø. mîksts qìÿãêèéG, m±kns qìÿãêèéG, mîkt qñòàíîâèòüñÿ ìÿãêèìG; äð.-èíä. mácate qäðîáèòG, ãðå÷. ìÜóóù qìÿòü, ìåñèòü, ïîãëàæèâàòü, îùóïûâàòüG.

*sürxúkú: äð.-ðóññê. ñüðõúêú (âàð. ñåðåõúêú ñ âòîðûì ïîëíîãëàñèåì?), ö.-ñëàâ. ñðüõúêú qøåðîõîâàòûéG, ñëîâåí. shÖk ‘ðàñòð¸ïàííûé, âçúåðîøåííûéG, ÷åø. srchký qøåðøàâûé, ãðóáûéG û ëèò. šiurkštùs, šiurgždùs qøåðîõîâàòûé, æåñòêèé, ãðóáûéG, ëèò. äèàë.
šešas qdrebulys, šiurpasG, íîâî-â.-íåì. harsch, èðë. carrach qïàðøèâûé, øåëóäèâûéG (< *karsko-s).

*jügúl: ðóññê. èãë, gen. sg. èãë, èãëêà, óêð. èãë, áëð. ãëêà, äð.-ðóññê. èãúëèíú, ñò.-ñëàâ. èãúëèíú, áîëã. èãë, ñõðâ. ãëà, ÷àê. iglà, jàgla, ìgla, ñëîâåí. ígla, iglà, ÷åø. jehla, ñëâö. ihla, ïîëüñê. ig³a, äèàë. jeg³a, êàøóá. jeg³a, â.-ëóæ. jeg³a, í.-ëóæ. g³a, jeg³a, ïîëàá. jágla û Äàëüíåéøåå ðîäñòâî íåíàä¸æíî.

*v±xúrü: ðóññê. âõîðü, gen. sg. âõðÿ, óêð. âõîð, áëð. âiõð, âíõàð, äð.-ðóññê. âèõúðü; áîëã. âõúð, ñõðâ. âõð, ñëîâåí. víhÖr, ÷åø. vich(e)r, ñëâö. víchor, ïîëüñê. wicher, â.‑ëóæ. wichor, í.-ëóæ. wichor û âîñò.-ëèò. víesulas, ëòø. ve¦suôls qâèõðüG.

2. Ïîçèöèÿ ïåðåä û

1) kúnêgyni: ðóññê. êíÿãíÿ, gen. sg. êíÿãíè qæåíà êíÿçÿG, äèàë. êíÿãíÿ qíåâåñòà, íîâîáðà÷íàÿG, êíÿãíà qêíÿãèíÿ; íåâåñòà, íîâîáðà÷íàÿG, óêð. êíÿãíÿ qêíÿãèíÿ, íîâîáðà÷íàÿG, äèàë. êíÿãíÿ, êíèãíº qíåâåñòàG, êí'àãí'à qíåâåñòà; æåíà ñòàðîñòûG, áëð. äèàë. êíÿãííÿ, äð.-ðóññê. êúíšãûíè, êíšãèí, êíšãèíš qçíàòíàÿ æåíùèíà; êíÿãèíÿ; î íåâåñòå (â ðóññêîì ñâàäåáíîì îáðÿäå)G, ö.-ñëàâ. êíšãûíè, áîëã. êíÿãíÿ qêíÿãèíÿ, êíÿæíàG, ìàêåä. êíåãèœà, ñõðâ. knègia, kegia qêíÿãèíÿG, ñëîâåí. knegínja qêíÿãèíÿ; âàñèë¸êG, ÷åø. ñòàð. knìhynì qêíÿãèíÿG, ñëâö. ñòàð. kahya qêíÿãèíÿG, äèàë. keha qãðèá Agaricus arvensisG, kehe qîñïàG, ïîëüñê. ksieni qíàñòîÿòåëüíèöà ìîíàñòûðÿG, â.-ëóæ. knjeni qãîñïîæà, õîçÿéêàG, í.-ëóæ. knìni qãîñïîæà, áàðûíÿ; çíàòíàÿ äàìàG, ïîëàá. t'çn¹d'ai qäâîðÿíêà, çíàòíàÿ ãîñïîæàG.

2) mêkyna: ðóññê. ìÿêíà, gen. sg. ìÿêíû, äèàë. qáîòâàG, óêð.
ì'ÿêíà, áëð. ìÿêííà, äð.-ðóññê. ìšêèíà qìÿêèíàG, qáîòâàG, áîëã. ìåêíà, ñõðâ. ìêèœå pl. qîòðóáèG, ñëîâåí. mekína qìÿêèíà, îòðóáèG, ÷åø. mìkyna qîòðóáèG, ñò.-ñëâö. mäkya, äèàë. mekine pl. qîòðóáèG, ñò.-ïîëüñê. miêkyny pl. tantum qîòðóáè íåêîòîðûõ çåðíîâûõ, â îñîáåííîñòè ïðîñà, îòëåòàþùèå ïðè îáðàáîòêå çåðíà íà êðóïóG, ïîëüñê. miêkiny pl. qïîëîâàG, â.-ëóæ. mjehkina qïðîñÿíûå îòðóáèG, í.-ëóæ. mìkiny pl. qïðîñÿíûå îòðóáèG.

3) mêkyšü: ðóññê. ìêèø, gen. sg. ìêèøà, óêð. äèàë. ìí'êèø,
ì'àêø, ì'àêø, ìjàêø, ìåêø qìÿêèø (õëåáíûé)G, ìéàê'iø qìåçãàG, áëð. ìêiø qìÿêèøG, äèàë. ìêiø qìÿêîòü õëåáàG, qìÿãêèé êîí÷èê ïàëüöàG, ìåêíø qìûøöàG, ìÿêíø qìÿêèø (â õëåáå); ìÿãêàÿ âëàæíàÿ òðàâàG, ìêiø, ìiêiø m., ìÿêiø, ìÿêiø, ìiêiø pl. qìûøöà; èêðà íîãè; áåäðî; êîí÷èê ïàëüöàG, äð.-ðóññê. ìšêèøú qìÿêèøG (Íàçèðàòåëü, XVI â.), ìåêèø qìÿêîòü õëåáàG (Äæåìñ), áîëã. ìêèø qãðóøàG, ìàêåä. ìåêèø qìÿêèø, ìÿêîòü; ìÿãêèé ïëîäG, ñõðâ. mekiš qíàèìåíîâàíèå ðàçëè÷íûõ ìÿãêèõ ïðåäìåòîâ: î ñëàáîì ÷åëîâåêå; ìÿãêîòåëîå æèâîòíîå, ìîëëþñê; î íåêîòîðûõ ïëîäàõ (îðåõàõ, âèíîãðàäå è äð.); ìÿãêèé êàìåíüG, äèàë. ìåêèø qîñòàòêè ãëèíû â ãîí÷àðñòâåG, ÷åø. mìkkýš qìîëëþñêG, äèàë. mìkýš qèçâåñòíÿê; ðàê âî âðåìÿ ëèíüêè; ñîðò ìÿãêèõ ÿáëîê; îðåõ ñ ìÿãêîé ñêîðëóïîé; âèä ìåëêîé òðàâû, ðàñòóùåé íà âëàæíûõ ìåñòàõG, ñëâö. mäkkýš qíå÷òî ìÿãêîå (ðàê áåç ïàíöèðÿ, îðåõ ñ òîíêîé ñêîðëóïîé)G, äèàë. mäkiš qãðèá ïîäáåð¸çîâèêG, miakíš qñîðò îðåõîâ ñ ìÿãêîé ñêîðëóïîéG, mäkiš, mekiš, mäkoš qãðèá ïîäáåð¸çîâèêG, ïîëüñê. miêkisz qìÿêèø (õëåáíûé); ìî÷êà óõàG, q÷àñòü ÷åãî-ëèáî ìÿãêîãî; ìÿãêàÿ ãóùà, îñòàþùàÿñÿ îò ïðèãîòîâëåíèÿ è ïðîöåæèâàíèÿ îâîùåé, òðàâ è ïð.G, äèàë. miêkisz qìÿãêàÿ ÷àñòü ÷åãî-ëèáî (õëåáà, ìÿñà); ñåðåäèíà õëåáà; ñîðò ÿáëîêG, í.-ëóæ. mì­kuš qìÿãêèé òðîñòíèê êàê êîðìG.

3. Ïîçèöèÿ ïåðåä ä

Ïî-âèäèìîìó, III ïàëàòàëèçàöèÿ íå ïðîèñõîäèëà è ïåðåä ä, òàê êàê äàæå ÿçûêè ñ íàèáîëåå ïîëíî ïðåäñòàâëåííûìè ðåçóëüòàòàìè III ïàëàòàëèçàöèè íå îáíàðóæèâàþò íèêàêèõ åå ñëåäîâ â äàííîé ïîçèöèè:

strig®, prêg®, lêg®; strig®tü, prêg®tü, lêg®

4. Ïîçèöèÿ ïåðåä ó

Åñòü îñíîâàíèÿ äóìàòü òàêæå, ÷òî III ïàëàòàëèçàöèÿ íå ïðîèñõîäèëà ïåðåä -u. Äëÿ äîêàçàòåëüñòâà ýòîãî ïîëîæåíèÿ íåîáõîäèìî ïîäîáðàòü äîñòàòî÷íî íàäåæíûå ñòàðûå ïðèìåðû òèïà êðèêóí, ñòðèãóí, ìèãóí. Ïî-âèäèìîìó, íè â îäíîì èç ñëîâ òàêîãî òèïà â ñëàâÿíñêèõ ÿçûêàõ íåò ñëåäîâ III ïàëàòàëèçàöèè.

Èç ðàññìîòðåííîãî ñëåäóåò, ÷òî III ïàëàòàëèçàöèÿ íå ïðîèñõîäèëà íå òîëüêî ïåðåä ñîãëàñíûìè, íî è ïåðåä ãëàñíûìè çàäíåãî ðÿäà: ú, û, ä, ó. Òàê êàê ýòà ïàëàòàëèçàöèÿ òàêæå íå ïðîèñõîäèëà è ïåðåä ãëàñíûìè ïåðåäíåãî ðÿäà (çäåñü ïðîèñõîäèëè I è II ïàëàòàëèçàöèè), òî îòñþäà ñëåäóåò, ÷òî îáëàñòü III ïàëàòàëèçàöèè áûëà î÷åíü óçêîé. Îíà ïðîèñõîäèëà ïîñëå ü, i, ê, ür, åñëè ãóòòóðàëüíûé ñòîÿë ïåðåä ãëàñíûìè ñðåäíåãî ðÿäà a è o. Ýòîò âûâîä áûë â ñâîå âðåìÿ ñäåëàí Øàõìàòîâûì, è íåò îñíîâàíèé îò íåãî îòêàçûâàòüñÿ (ñð. òî÷êó çðåíèÿ Ñ. Á. Áåðíøòåéíà).

Áûëà è åùå îäíà ïîçèöèÿ çàïðåòà III ïàëàòàëèçàöèè, êîòîðàÿ è îáåñïå÷èëà âîçíèêíîâåíèå è ñîõðàíåíèå ñóôôèêñàëüíûõ âàðèàíòîâ ‑ük- / -üc- è -ik- / -ic-. III ïàëàòàëèçàöèÿ íå ïðîèñõîäèëà, åñëè ïåðåä ñëîãîì, âûçûâàâøèì åå, íàõîäèëñÿ øèïÿùèé, âîçíèêøèé â ðåçóëüòàòå I ïàëàòàëèçàöèè. Ýòî ïîëîæåíèå âûäâèíóëà È. Ãðèöêàò-Âèðê â îñíîâíîì íà ìàòåðèàëå þæíîñëàâÿíñêèõ ÿçûêîâ, íî åùå â áîëüøåé ñòåïåíè ïåðâè÷íîå ñîñòîÿíèå, îáóñëîâëåííîå äàííûì çàïðåòîì, ïîêàçûâàþò âîñòî÷íîñëàâÿíñêèå ÿçûêè ([×óðãàíîâà 1974]).

2. Ñîâïàäåíèå ðåôëåêñîâ è.-å. * è * â ïðàñëàâÿíñêîì è ïîçèöèè èõ ðàçëè÷åíèÿ

Ñëàâ. a < è.-å. * è * è.-å.

1. Ñëàâ. *mti (ðóññê. ìàòü, ìàòåðè, äèàë. ìòè, óêð. ìòè,)  ëèò. mótç, móters, ëòø. mãte; äð.-èíä. mtr, ëàò. mter, ãðå÷. äîðè÷. ìôÞñ, àòò. ìçôÞñ,

2. Ñëàâ. *brtrú (ðóññê. áðàò, ñò.-ñëàâ. áðàòðú)  äð.-èíä. bhrtr, ãðå÷. ñôçñ,

3. Ñëàâ. *bba (ðóññê. ááà, óêð. ááà, áîëã. ááà, ñõðâ. ááà, ñëîâåí. bába, ÷åø. bába qñòàðóõà, áàáóøêàG, ïîëüñê. baba)  ëèò. bóba qñòàðàÿ æåíùèíà, ñòàðóõàG, ëòø. bãba qñòàðàÿ æåíùèíà, ñòàðóõàG, ñð.-â.-íåì.
bbe, bbe qñòàðóõàG,

4. Ñëàâ. *bj®, inf. *bjati (ðóññê. áþ, áÿòü, óêð. áÿòè qðàññêàçûâàòüG, ðóññê. ö.‑ñëàâ. áàþ, áàòè qðàññêàçûâàòü, çàãîâàðèâàòü, ëå÷èòüG, áîëã. áÿ qêîëäóþG, ñõðâ. ájàòè qêîëäîâàòüG, ñëîâåí. bájati qáîëòàòü, ãîâîðèòü, çàêëèíàòüG, ÷åø. bájiti qãîâîðèòü, áîëòàòüG, ïîëüñê. bajaæ qáîëòàòüG, â.-ëóæ. baæ qáîëòàòüG, í.-ëóæ. bajaœ qáîëòàòüG)  ãðå÷. çìß, äîðè÷. ìß qãîâîðþG, Þìç, äîðè÷. ì qãîëîñ, ìîëâàG, ùíÞ qãîëîñG, ëàò. fri qãîâîðèòüG, fbula qðå÷ü, ðàññêàçG, äð.-èñë. bón, bn, àðì. ban qñëîâî, ðå÷üG.

Ñëàâ. *basnü (ðóññê. áàñíÿ, áàñíü, ö.-ñëàâ. áàñíü qáàñíÿ, çàêëèíàíèåG, ÷åø. báse qïîýìàG, ïîëüñê. baœ qáàñíÿ, ñêàçêàG, â.-ëóæ. bas qáàñíÿ, ñòèõîòâîðåíèåG, í.-ëóæ. bas qáàñíÿ, ñòèõîòâîðåíèåG).

5. Ñëàâ. *gatú, *gatü äð.-èíä. gtú qäîðîãàG, àâåñò. gtu- qìåñòîG, ãðå÷. âçí àîðèñò ê âáßíù qèäóG.

6. Ñëàâ. *pazú, gen. sg. *paza (ðóññê. ïàç, gen. sg. ïçà, óêð. ïàç, äð.-ðóññê. ïàzú, ñëîâåí. pz, ÷åø. paz, ïîëüñê. paz; ñëîâåí. pž qäîùàòàÿ ñòåíàG)  ãðå÷. ðÞãíìé qâáèâàþ, âêîëà÷èâàþG, ðyãìá qîñòîâ, ñêðåïëåíèåG, ëàò. pango, pepigi, pactum qâêîëà÷èâàòü, âáèâàòüG, com-pg¤s f. qñòûê, ñâÿçü, ñîåäèíåíèåG, ñð.-èðë. ge q÷ëåíG (< *pgio-), äð.-â.-íåì. fah qîãðàäà, ñòåíà, îòäåëåíèåG; êîðåíü *p- ÷åðåäóåòñÿ ñ êîðíåì *p-: äð.-â.-íåì. fuoga qïàç, ñòûêG, ëàò. pac±sc, pac±scor qçàêëþ÷àþ äîãîâîðG, pactum qäîãîâîðG.

7. Ñëàâ. *paky, *opako (ðóññê. ñòàð. ïêè qîïÿòü, åù¸G, óêð. ïàê qâñ¸-òàêèG, äð.‑ðóññê. ïàêû, ñò.-ñëàâ. ïàêy qðÜëéíG, áîëã. ïàê, ñõðâ. ïê, ï qíî, âåäü, ñíîâàG, ñëîâåí. pàk, pà qíî, âåäü, ñíîâàG, ÷åø. pak qíîG, â.-ëóæ. pak qíî, ñíîâàG, í.-ëóæ. pak qíî, ñíîâàG; ðóññê. äèàë. ïàê, ïàêî qíàçàä, íàâçíè÷ü, íàîáîðîòG, óêð. ïàê qíàçàä, íàâûâîðîòG, äð.-ðóññê. îïàêî, îïàêû, ñò.-ñëàâ. îïàêy qïðéóïáí§òG, áîëã. ïàê, ïàêî qíàçàä, íàîáîðîòG, ñõðâ. ïê, ñëîâåí. na pak, ÷åø. opak, ñëâö. opak, ïîëüñê. opak qíàçàä, íàâûâîðîòG, â.-ëóæ. wopak, í.-ëóæ. hopak)  äð.-èíä. ápñc- qîáðàù¸ííûé íàçàäG, ápkas qâ ñòîðîíå, íàõîäÿøèéñÿ ïîçàäèG, ëàò.
opcus qòåíèñòûé (ñîáñòâåííî qïðîòèâîïîñòàâëåííûéG), äð.-èñë. ®fugr qîáðàùåííûé â äðóãóþ ñòîðîíó; îáðàòíûé; âðàæäåáíûéG, äð. -â.-íåì. abuh qîáðàùåííûé â äðóãóþ ñòîðîíó; îáðàòíûé; âðàæäåáíûéG, àðì. haka- qïðîòèâî-G.

8. Ñëàâ. *plakati, *plakj® (ðóññê. ïëêàòü, ïë÷ó, ïëêàòüñÿ, óêð.
ïëêàòè, ïëêàòèñÿ, äð.-ðóññê. ïëàêàòè(ñš), ñò.-ñëàâ. ïëàêàòè ñš, ïëàx ñš, áîëã. ïë÷à, ñõðâ. ïëêàòè, ïë÷ì, ñëîâåí. plákati, pláèem, ÷åø. plakati, pláèu, ñëâö. plakat', plaèem, ïîëüñê. p³akaæ, p³aczê, â.-ëóæ. p³akaæ, í.-ëóæ. p³akaœ)  ëèò. plàkti, plakù, plakia¹ qêîëîòèòü; ñáèâàòüG, plõkis qóäàðG, ëòø. placinât qíàâîäèòü, òî÷èòü, îòáèâàòüG, ãðå÷. ðëÞóóù (< *plk), ðëÞãíìé qáüþ, ïîðàæàþG, fut. ðëÞîù, prf. ðÝðëç÷á, ðÝðëçãá; ðëçãÞ, äîð. ðëã qóäàðG, ëàò. plango, plnxi qñ øóìîì óäàðÿòü, áèòüG; plangi qáèòü ñåáÿ â ãðóäü, ãðîìêî ñåòîâàòüG, ãîò. 3.pl.praet. faí­flokun (--) qîïëàêèâàëèG (Ëóê. 8, 52: ñò.-ñëàâ. ïëàêààõ ñš), äð.-àíãë. flcan qklatschen, schlagenG, äð.-ôðèç. ur-flka, äð.-ñàêñ. far-flcan, ñð.-íèäåðë. ver-vloeken, äð.-â.-íåì. fluohhôn qïðîêëèíàòü, ðóãàòüñÿG,

9. Ñëàâ. *tajü (äð.-ðóññê. òàè qòàéíûé, òàéíàG, ñò.-ñëàâ. òàè qëÜñáG (Ñóïð.), ñëîâåí. tj m. qîòðèöàíèåG, ÷åø. pod tajem qòàéíîG)  äð.-èíä. tyú m. qâîðG, àâåñò. tyu- m. qâîðG, tya- qòàéíûé; êðàæàG, ãðå÷. ôçóéïò, äîðè÷. ôóéïò qîáìàííûé, òùåòíûé, íàïðàñíûéG (< *tju-tjo-); õåòò.
tezzi, tazzi qêðàä¸òG.

Ñëàâ. *tajiti (ðóññê. òàòü, òà, óêð. òàòè, òà, äð.-ðóññê. òàèòè, òàþ, ñò.‑ñëàâ. òàèòè, òàŸ qêñýðôùG (Ñóïð.), áîëã. òà, ñõðâ. òjèòè, òjì qñêðûâàòüG, ñëîâåí. tajíti, tajím qîòðèöàòüG, ÷åø. tajiti qñêðûâàòü, òàèòüG, ñëâö. tajit' qñêðûâàòü, òàèòüG, ïîëüñê. taiæ qñêðûâàòü, òàèòüG, â.-ëóæ. tajiæ qóêðûâàòü, ñêðûâàòü, ïðÿòàòü; ñêðûâàòü, îòðèöàòü, íå ïðèçíàâàòüG, í.-ëóæ. tawiœ qõðàíèòü â òàéíå, òàèòü, óòàèâàòü, ñêðûâàòü, óìàë÷èâàòüG)  äð.-èíä. styáti qÿâëÿåòñÿ òàéíûìG.

Ñëàâ. *tatü qâîðG T äð.-èðë. tid m. qâîðG (< *ttis).

10. Ñëàâ. *tjati qòàÿòüG  îñåò. tajyn û tajun : tad û tad qòàÿòü, ïëàâèòüñÿ, ðàñòâîðÿòüñÿG, àðìÿí. tqanam qñìà÷èâàþ(ñü), óâëàæíÿþ(ñü)G < *tÖ-n-mi, ãðå÷. ôÞêù qïëàâëþ, èñòðåáëÿþG. Îñíîâà íà -±-: äð.-àíãë. ð±nan qfeucht werdenG.

Ñëàâ. *taviti qðàñòîïëÿòü, ïëàâèòüG (÷åø. taviti qðàñòîï- ëÿòü, ïëàâèòüG, ñëâö. tavit' qðàñòîïëÿòü, ïëàâèòüG)  äð.-èñë. þeyja qtauenG, äð.-àíãë. awian, äð.-ñàêñ. farthewian, ñð.-í.-íåì. douwen, dien, ñð.-íèäåðë. dooyen qtauenG, äð.-â.-íåì. douwen, dan, dewen qverdauenG, ãðå÷. ôÞêù qïëàâëþ, èñòðåáëÿþG.

è.-å.

1. Ñëàâ. *drú (ðóññê. äàð, ñò.-ñëàâ. äàðú)  ãðå÷. ä§ñïí, ëàò. ds, gen. sg. dtis qïðèäàíîåG, dnum qäàðG.

2. Ñëàâ. *bagatü f. (ðóññê. áàãòü f., áàãòüå qîãîíü, òëåþùèé ïîä çîëîéG, óêð. áàãòòÿ qîãîíü, òëåþùèé ïîä çîëîéG, áëð. áàãööå qîãîíü, òëåþùèé ïîä çîëîéG)  ãðå÷. þãù qæàðþ, ïîäæàðèâàþG, äð.-àíãë. bacan qbackenG, praet. bc, äð.-â.-íåì. bahhan qïå÷üG, praet. buoh; ñëàáûå ãëàãîëû (èíòåíñèâû ?): äð.-èñë. baka qbacken, braten, Hände und Füsse wärmenG, äð.-â.-íåì. bacchan, ñð.-íèäåðë. backen.

Ñëàâ. *bažati, *bažiti, *bagn®ti (ðóññê. áàæòü, áàæòü qæåëàòü, æàæäàòüG, part. praet. pass. áàæíûé qëþáèìûéG, óêð. áàæòè, áàæòè qæåëàòüG, áàã qæàæäàG, ïîëüñê. zabagaæ qçàõîòåòü, ïîæåëàòüG, ÷åø. bažiti se qæàæäàòü, ñòðåìèòüñÿG, zabahnouti qæàæäàòü, ñòðåìèòüñÿG)  ãðå÷. þãù qæàðþ, ïîäæàðèâàþG, äð.-àíãë. bacan qbackenG, praet. bc, äð.-â.-íåì. bahhan qïå÷üG, praet. buoh; ñëàáûå ãëàãîëû (èíòåíñèâû ?): äð.-èñë. baka qbacken, braten, Hände und Füsse wärmenG, äð.-â.-íåì. bacchan, ñð.-íèäåðë. backen.

3. Ñëàâ. *grdú  ëèò. grúodas qñì¸ðçøàÿñÿ çåìëÿ, ãðÿçüG, ëàò. grand, ‑inis qãðàäG, àðìÿí. karkut qãðàäG (< *gagrdo-). Èç-çà íà÷àëà â ñòîðîíå äð.-èíä. hrdúni qãðàäG.

Ïîçèöèè ðàçëè÷åíèÿ ðåôëåêñîâ è.-å. * è *

Ñîâïàäåíèå è.-å. è > ñëàâ. a â ïðàñëàâÿíñêîì îêîí÷àòåëüíî îñóùåñòâèëîñü ëèøü â ñåðåäèíå ñëîâà è, ïî-âèäèìîìó, äîâîëüíî ïîçäíî. Ðàçëè÷èå ïîâåäåíèÿ è.-å. *i è *i êîíå÷íûõ (â îêîí÷àíèè äàò. ïàä.), èç êîòîðûõ è.-å. *i > ñëàâ. u, à è.-å. *i > ñëàâ. ì (vülku, íî ženì), ïîêàçûâàåò, ÷òî â ïåðèîä, êîãäà ïðîèñõîäèëè ïðîöåññû êîíöà ñëîâà, ýòè çâóêè åùå ðàçëè÷àëèñü.

Ýòè *i è *i â êîíöå ñëîâà â èíäîåâðîïåéñêîì ïåðèîäà ðàñïàäåíèÿ íå áûëè äèôòîíãàìè. Ýòî ïîêàçûâàåò èõ îñîáàÿ ðåôëåêñàöèÿ â äðåâíåãðå÷åñêîì ÿçûêå, ãäå äàò. åä. ëýêùé (òðàäèöèîííîå íàïèñàíèå ëýêv) : ñò.-ñëàâ. âëúêîó, íî nom. pl. ãðå÷. ëýêïé8: ñò.-ñëàâ. âëúöè (è.-å. «àêóòèðîâàíûé äèôòîíã»); ãðå÷. îïòàòèâ Ýñïéò, Ýñïé9: ðóññê. áåð, ñò.-ñëàâ. ïüöè (è.-å. «öèðêóìôëåêñíûé äèôòîíã»).

Ðåôëåêñû j è j â ïðàñëàâÿíñêîì
(Çàêîí Çóáàòîãî)

É. Çóáàòûé çàìåòèë åùå îäíó ïîçèöèþ, â êîòîðîé ðàçëè÷àëèñü ðåôëåêñû è.-å. * è * â ñëàâÿíñêîì. Ýòî ïîëîæåíèå ïîñëå è.-å. *. Ïðèìåðîâ íà ýòó ïîçèöèþ íåìíîãî, íî, êàê ìîæíî áûëî óáåäèòüñÿ èç ïðåäøåñòâóþùåãî, ïðèìåðîâ, â êîòîðûõ ìîæíî íåïîñðåä­ñòâåííûì ñðàâíåíèåì óñòàíîâèòü ðàçëè÷èå ìåæäó è.-å. * è *, âîîáùå íåìíîãî. Äëÿ áîëüøèíñòâà èç íèõ âîçìîæíû èíûå ðåøåíèÿ, íî âñå ýòè ðåøåíèÿ ôîðìàëüíî õóæå, òàê êàê çàìåíÿþò íåïîñðåäñòâåííîå ñáëèæåíèå êîðíåâîé ýòèìîëîãèåé. Îòíîøåíèå ê çàêîíó Çóáàòîãî â çíà÷èòåëüíîé ñòåïåíè ñâÿçàíî ñ ïîçèöèåé èññëåäîâàòåëÿ ïî îòíîøåíèþ ê ïðîáëåìå áàëòî-ñëàâÿíñêîãî åäèíñòâà.

*j> ja

1. Ñëàâ. *jarú (ðóññê. ðûé, íå÷ë. ôîðìû ÿð, ðà, ðî, óêð. ðèé, äð.-ðóññê. ðú; ñò.-ñëàâ. ðú qáóôçñüòG, áîëã. ðîñò qÿðîñòüG, ñõðâ. qãîðÿ÷èé, êðóòîé, æåñòîêèéG, jðà qæàð îò ïå÷èG, jðèòè ñå qãîðÿ÷èòüñÿG, ñëîâåí. jr, f. jára qÿðûé, ÿðîñòíûé, ãíåâíûéG; ÷åø. jarý qþíûé, ñâåæèé, áóéíûéG, ñëâö. jarý qïîëíûé ñèë, ñâåæèé, âåñåëûéG; ïîëüñê. ñòàð. jary q÷èñòûé, ïðîçðà÷íûé; êðåïêèé, ãîðÿ÷èéG, ñëîâèíö. jar¿ qïîëíûé ñèë, ñâåæèé, âåñåëûéG; â.-ëóæ. jìry qòåðïêèé, ðåçêèéG (Pfuhl), jara qî÷åíüG (Pfuhl), í.-ëóæ. ñòàð. (ßêóáèöà) jary qñëàäîñòðàñòíûé, íåöåëîìóäðåííûé, ðàñïóòíûéG)  ãðå÷. æùñüò qêðåïêèé, íåðàçáàâëåííûé (î âèíå)G, Hes. ãëîññèðóåò qdíåñãò, ôá÷ýòG; â ñòóïåíè ðåäóêöèè: dðé-æñÝù qîáðóøèâàòüñÿ, òåðçàòüG, ãäå á < *Ö [Ôàñìåð IV: 562—563; ÝÑÑß 8: 178—179; Berneker 447—448; Frisk I: 618, 536; Pokorny 501].

2. Ñëàâ. *jra f. qâåñíàG, *jaro n. qâåñíàG, *jrú m. qâåñíàG, *jrú adj. qâåñåííèé, ÿðîâîéG, *jrü f. qâåñåííèé ïîñåâ, ÿðîâîåG (ðóññê. ö.-ñëàâ. ðà qâåñíàG; áîëã. äèàë. éðà f. qïàð, èñïàðåíèÿG, ìàêåä. äèàë. jàðà f. qæàðà, çíîé, äóõîòàG, ñõðâ. jra f. qáîëüøàÿ æàðàG, jðà f. qìàðåâî, äóõG; ñëîâåí. ñòàð. (Pohlin) jaru qpomlad, âåñíàG, ÷åø. jaro n. qâåñíàG, ñëâö. äèàë. jaro n. qâåñíàG, ïîëüñê. ñòàð. jaro n. qâåñíàG, qÿðîâîé õëåáG, í.-ëóæ. ñòàð. jaro n. qâåñíàG; ðóññê. äèàë. ÿð m. qñàìûé æàð, îãîíü, ïûë, ðàçãàðG, óêð. äèàë. éàð m. qâåñíàG; ñõðâ. jr m. qâåñíàG; ñëâö. jar qâåñíàG, ïîëüñê. ñòàð. jar m. qâåñíàG, qÿðîâîé õëåáG; äð. -ðóññê. ðûè qâåñåííèé, ÿðîâîé (î õëåáíûõ çëàêàõ)G, äð.-óêð. šðûè qÿðîâîéG, óêð. (Ãðèí÷åíêî) ðèé qâåñåííèé, ÿðîâîéG, qìîëîäîéG; ñõðâ. jr adj. qÿðîâîéG, ñëîâåí. jr adj. qspomladanskiG; ñò.-÷åø. jarý qâåñåííèé, ÿðîâîéG, ÷åø. äèàë. jarý qÿðîâîéG, ïîëüñê. jary qwiosenny, siany na wiosnê, tegorocznyG, ïîëüñê. äèàë. jary qâåñåííèé, ïåðâîé ñòðèæêè (î øåðñòè)G, ñëîâèíö. jari qâåñåííèé, ýòîãî ãîäàG; ðóññê. ÿðü f. qÿðîâîé õëåáG, óêð. ÿðü f. qâåñíà, ÿðîâîé õëåáG, ñõðâ. f., gen. sg. jðè qÿðîâîåG, ñëîâåí. jr f. qÿðîâîé õëåáG; äð.-÷åø. jìø qFrühling; SommersaatG, ïîëüñê. jarz f. qwiosna; zasiew wiosenny, zbo¿e wiosenne, jareG)  ãðå÷. ñá, èîí. ñç f. qïðîìåæóòîê âðåìåíè; âðåìÿ ãîäàG, îñîáåííî qöâåòóùåå âðåìÿ ãîäà, âåñíà, ëåòîG,
ñïò m. qãîäG, T-ùñïò, -ùñïò adj. qíåñâîåâðåìåííûé, ïðåæäå­âðåìåííûéG, dííÝ-ùñïò adj. qneunjährigG (Hom.), qneunstündigG (Herod.); ëàò. hrnus qíûíåøíåãî ãîäàG, hrn qâ íûíåøíåì ãîäóG èç instr. *hr < *h r; äð.-èíä. paryrí­± f. qnach einem Jahr erst kalbend(e Kuh)G, àâåñò. yrÖ qãîäG [Ôàñìåð IV: 559; Skok I: 755—757; Bezlaj I: 220; S³awski I: 504—506; Berneker 446—447; ÝÑÑß 8: 175—176; Frisk II: 1150—1151; WH I: 658—659; Mayrhofer II: 227—228; Pokorny 296—297].

3. Ñëàâ. *p-jasú qïîÿñG (ðóññê. ïÿñ, gen. sg. ïÿñà, óêð. ïÿñ, äð.-ðóññê. ïîñú, ñò.-ñëàâ. ïîñú qæþíçG (Îñòðîì., Ñóïð.), áîëã. ïÿñ, ñõðâ. ïjñ, ïñ, ñëîâåí. pojs, ps, ÷åø. pás, ñëâö. pás, ïîëüñê. pas, â.-ëóæ. pas, í.-ëóæ. pas; äåâåðáàòèâ îò *po-jasati, *po-jasj®, ñð. ðóññê. îïîñàòü, praes. 1.sg. îïîøó è áåç ïðèñòàâêè ðóññê. ö.-ñëàâ. ñàëî qïîÿñG) T ëèò. júosti, praes. 1.sg. júosmi, júosiu qîïîÿñûâàòüG, ëòø. juôzt qîïîÿñûâàòüG, ãðå÷. æþííìé qîïîÿñûâàþG, àëá. ngjesh qîïîÿñûâàþG; ëèò. júostas qîïîÿñàííûéG, àâåñò. ysta- qîïîÿñàííûéG, ãðå÷. æùóôüò qîïîÿñàííûéG; ëèò. juosmuõ, gen. sg. juosmeñs qïîÿñíèöà, òàçîâûé ïîÿñ, òàëèÿG, ëòø. juôsms, juôsma, juôsmenis qGurtG, ãðå÷. æ§ìá qïîÿñG è ò. ä. [Ïðåîáðàæåíñêèé II: 120]; [Ôàñìåð III: 351]; [Skok II: 695]; [Bezlaj III: 11]; [Fraenkel. I: 198]; [Trautmann BSW 108—109]; [Frisk I: 617—618]; [Orel 299]; [Pokorny 513.]

4. Ñëàâ. èša < *kjsj (ðóññê. ÷øà, óêð. ÷øà, áëð. ÷øà, äð.-ðóññê. xàøà; ñò.-ñëàâ. xàøà qðïôÞñéïíG (Euch. Sin., Ñóïð.), áîëã. ÷øà, ñõðâ. ÷øà qêóáîêG, ñëîâåí. èáša qêóáîêG; äð.-÷åø. èiešì, ÷åø. èíše, ñëâö. èaša, ïîëüñê. czasza, ïîëàá. cosó)  ïðóññê. kiosi qêóáîêG; äàëåå ê ëèò. kiáušas (1) q÷åðåï; ÷åðåïíàÿ ÷àøêà; ñêîðëóïà; øåëóõàG, kiáušç (1) q÷åðåïG; ëòø. kass qder Schädel, die Hirnschale; ein grösseres Gefäss, ein Trinkgefäss’; ëàò. caucum n. qBecherG; ñð.-èðë. cûach qBecherG, âàëë. cawg 'BecherG; ãðå÷. êá™êïò m. qBecherG; äð.-èíä. kóœa m. qBehälter, Gefäß bei der Soma-Bereitung, Faß, Kiste, WagenkastenG; õîò.-ñàê. kûsa- qGefäß, MaßG, îñåò. k'ûs | k'os qìèñêàG, q÷àøêàG. Ñëàâ. *èša, ïðóñ. kiosi è ëèò. kiáušç ìîðôîëîãè÷åñêè è ñëîâîîáðàçîâàòåëüíî òîæäåñòâåííû. Çíà÷åíèå qñîñóäG ïîäòâåðæäàåòñÿ âñåìè ñîîòâåòñòâèÿìè. Çíà÷åíèå q÷åðåïG, ÿâíî, âòîðè÷íî, ÷òî ïîäòâåðæäàåòñÿ óïîòðåáëåíèåì â ñî÷åòàíèè ñ ðîä. ïàäåæîì ñëîâà qãîëîâàG: kiáušç galvõs, òàê æå êàê è kiáušas galvõs. Ñîîòíîøåíèÿ â âîêàëèçìå è â ïðîñîäèè ãîâîðÿò î äîëãîì äèôòîíãå. Ïàäåíèå ãëàéäà â äîëãîì äèôòîíãå îáû÷íî íàáëþäàåòñÿ, êîãäà âîêàëè÷åñêèé ýëåìåíò äîëãîãî äèôòîíãà ïî ðÿäó ñîîòâåòñòâóåò ãëàéäó: ïàäàåò ïîñëå ¤, --- ïîñëå , ýòî çàñòàâëÿåò ïðåäïîëàãàòü, ÷òî â ñëàâÿíñêîì è â ïðóññêîì ñîîòâåòñòâèÿõ ýòîò äèôòîíã íàõîäèëñÿ â o-ñòóïåíè ÷åðåäîâàíèÿ. Ãðå÷åñêèé è ëàòèíñêèé ðåôëåêñû óêàçûâàþò íà äèôòîíã *--. Êåëüòñêèå ïðèìåðû, åñëè îíè íå çàèìñòâîâàíèÿ èç ëàòûíè, ïîäòâåðæäàþò ýòî. Ïðåäïîëîæåíèå, ÷òî ëàò. è ãðå÷. -au- < è.‑å. *-Ö-, èçëèøíå: äîëãèå äèôòîíãè âåçäå ñîêðàùåíû è ðåôëåêñó­þòñÿ êàê ñîîòâåòñòâóþùèå êðàòêèå, çà èñêëþ÷åíèåì áàëòî-ñëàâÿíñêîãî, ãäå ðàçíèöà ìåæäó íèìè îòðàæàåòñÿ â ïðîñîäèè. Èíäîèðàíñêàÿ vddhi — ïðîñîäè÷åñêîå ÿâëåíèå îñîáîãî ðîäà è ê èíäîåâðîïåéñêèì äîëãèì äèôòîíãàì êîðíÿ íåïîñðåäñòâåííîãî îòíîøåíèÿ íå èìååò. È.-å. ãëàñíûé, êîòîðûé â e-ñòóïåíè âûñòóïàåò êàê *--, îáû÷íî â o-ñòóïåíè äàåò --10. Ýòî ïîçâîëÿåò ðàññìàòðèâàòü è.-å. êîðåíü, ëåæàùèé â îñíîâå ýòîãî «ãíåçäà» ñëîâ, êàê è.-å. *ku--. Ýòî íåáîëüøàÿ ãðóïïà è.-å. êîðíåé ñ ñîíàíòîì --, ñëåäóþùèì ïîñëå íà÷àëüíîãî ñîãëàñíîãî, èìåþùèì ñâîéñòâî òåðÿòüñÿ ïðè ðåôëåêñàöèè â îòäåëüíûõ è.-å. ÿçûêàõ, êàê ýòî îòìåòèë [Ìåéå 1938: 188]; ср.: [Ïðåîáðàæåíñêèé II, Âûï. ïîñëåäíèé: 55; Ôàñìåð IV: 320; Skok I: 290; Bezlaj I: 74; Berneker I: 137; ÝÑÑß 4: 30—31; Òîïîðîâ 1980: 371—373; Mažiulis 2: 189—91; Fraenk. I, 231—232; WH I: 184; Frisk I: 802; Mayrhofer I: 273; Mayrhofer EWA I: 403—404; Àáàåâ I: 641—642; Pokorny 953].

*j > ì

1. Ñëàâ. *d®, inf. *hati (ðóññê. åõàòü, åäó, óêð. õàòè, äó, áëð. åõàöü; áîëã. õàì, ñõðâ. jõàòè, jøì, ñëîâåí. jhati, jšem, jham, ÷åø. jeti, jedu, ïîëüñê. jechaæ, jadê, â.-ëóæ. jìæ, jìdu, í.-ëóæ. jìœ, jìdu) T ëèò. jóti, jóju qåäó âåðõîìG, ëòø. jât, jâju qåäó âåðõîìG, äð.-èíä. yti qèä¸ò, åäåòG, àâåñò. yiti qèä¸ò, åäåòG, äð.-èðë. áth qáðîäG (< *jtu-) [Ïðåîáðàæåíñêèé II, Âûï. ïîñëåäíèé: 123—125]; [Ôàñìåð II: 9—10]; [Skok II: 747]; [Bezlaj I: 217]; [Berneker I: 441—442]; [ÝÑÑß 8: 169—171]; [Trautmann BSW: 106]; [Pokorny 296—297].

2. Ñëàâ. zj® < *Ÿjj® < *hjm, inf. züjti < *h- (ðóññê. äèàë. ýþ, 3.sg. çåò, 3.pl. çþò ([ÑÂà 2: 170, sub v. çÿòü), 3.sg. ç¸ò qñâåðêàåòG ([ÑÂà 2: 25], sub v. äÿòüñÿ); çþ, çåøü, çåò ([ÑÐÍà 11: 270]: sub v. çÿòü qñâåðêàòü, ñèÿòü, áëåñòåòüG); ñò.-ñëàâ. z˜Ÿ, inf. zèòè q÷áßíùG, qçèÿþ, çåâàþG (Ñóïð.), áîëã. çÿ, çåø qçåâàòü, çèÿòüG (äèàëåêòíûå ïðèìåðû ñ ëîêàëèçàöèåé ñì. [ÁÅÐ I: 637]), ñëîâåí. äèàë. zjem ([Pleteršnik] sub v. zijáti), ïîñëåäíèé ñ âûðàâíèâàíèåì âîêàëèçìà ïî îñíîâå èíôèíèòèâà, íî ñ ñîõðàíåíèåì ðåôëåêñà àêóòà: «íîâûé öèðêóìôëåêñ»; ÷åø. záti, praes. 1.sg. zeji qotvírat si hubuG, ïîëüñê. ziaæ, praes. 1.sg. ziejê qòÿæåëî äûøàòü; èçëèâàòü, èçâåðãàòü; çèÿòüG; â íóëåâîé ñòóïåíè êîðåíü âûñòóïàåò â ñëàâ. zn®ti (ðóññê. çíóòü, praes. 1.sg.
çíó qðàçèíóòü ðîòG; ñò.-ñëàâ. zèí, inf. zèíòè, áîëã. çíà, ñõðâ.
çíóòè, çíì, ñëîâåí. zíniti, praes. 1.sg. znem; äð.-÷åø. pozinúti qabsorbereG)  ëèò. žióti, praes. 1.sg. žióju qðàçåâàòü (ðîò)G, ëàò. h±sco, inf. h±scere qðàñêðûâàòüñÿ, ðàçâåðçàòüñÿ; ðàçèíóòü ðîò, èçäàòü çâóê, çàãîâîðèòü; ïûòàòüñÿ âîñïåòü; ïðîèçíîñèòüG, hire, hi, 3.sg. hiat qáûòü ðàñêðûòûì; ðàçåâàòü ðîòG, hiscere, hisc qðàñêðûâàòüñÿ, ðàñêàëûâàòüñÿG; ãåðì. *gn- (äð. -èñë. gina qgähnen, schnappen nachG; äð.-àíãë. ginian qweitoffen seinG, äð.-ñàêñ. ginon, äð.-â.-íåì. ginn, gin¤n qgähnenG), ãåðìàíñêèé ñèëüíûé ãëàãîë I êëàññà ñ ýòèì êîðíåì ÿâíî âòîðè÷åí; îñòàþòñÿ â ñòîðîíå äð.-èíä. vi-h-, praes. vijíh±t¤ qauseinanderklaffenG è ãðå÷. ÷áßíù, ÷Üóêù qçèÿþ, çåâàþG [Ïðåîáðàæåíñêèé I: 252—253]; [Ôàñìåð II: 98]; [Skok III: 655—656]; [Fraenkel II: 1312—1313]; [WH I: 647—649, 469-470]; [de Vries 167]; [Mayrhofer III: 233—234]; [Mayrhofer EWA II: 567, 813—814]; [Frisk I: 861—862; II, 1076—1077, 1072—1073; 1094]; [Pokorny 419—422].

Ñëàâ. *zvú (ðóññê. çåâ, gen. sg. çâà, óêð. çiâ, gen. sg. çíâà, ðóññê. ö.-ñëàâ. z˜âú; ñëîâåí. zv, gen. sg. zva m. qder Rachen; der HiatusG)  ëèò. žióva qðîòîçåé, ðîòîçåéêà, ðàçèíÿ; çåâàêàG; ëòø. žãva qwer viel gähnt, ein schläfriger Mensch; wer langsam, träge arbeitetG [Mühlenbach IV: 798] cp. [Ïðåîáðàæåíñêèé I: 252]; [Ôàñìåð II: 91]; [Skok III: 655—656]; [Fraenkel II: 1313].

Ñëàâ. *zìvati (ðóññê. çåâòü qçåâàòü, êðè÷àòüG, óêð. çiâòè qðàñêðûâàòü è çàêðûâàòü ðîòG, ðóññê. ö.-ñëàâ. z˜âàòè; áîëã. çâàì qäèøàì ñ îòâîðåíè óñòàG ÁÅÐ I: 637, ñõðâ. zijèvati, zjevm, ñëîâåí.
zvati, zvam, ÷åø. zívati, ïîëüñê. ziewaæ, â.-ëóæ. zywaæ)  ëèò. žióvauti qçåâàòüG, ëòø. žàvât2 qgähnenG, žàvât2 qschreienG, žàvâties qgähnenG, qschwatzenG (< *zvti) [Mühlenbach IV: 798] cp. [Ïðåîáðàæåíñêèé I: 252]; [Ôàñìåð II: 91]; [Skok III: 655—656]; [Fraenkel II: 1313].

Ñëàâ. *zìpati (ðóññê. äèàë. çåïòü qçåâàòü, êðè÷àòü, âîïèòüG, óêð. çiïòè qêðè÷àòü, âäûõàòüG; áîëã. çïàì qäúðæà óñòàòà ñè îòâîðåíà; ãëåäàì èëè ñëóøàì óíåñåíî, ñ îòâîðåíà óñòàG; ÷åø. äèàë. zí­pati qïûõòåòüG, ïîëüñê. ziepa qòÿæåëî äûøàòüG)  ëèò. žiópla, žiopls qçåâàêàG, žiopsóti, praes. 1.sg. žiopsa¹ qðîòîçåéíè÷àòüG, ëòø. žãpstîtiês qsich rekeln, recken, kletternG [Mühlenbach IV: 797] cp. [Ïðåîáðàæåíñêèé I: 252]; [Ôàñìåð II: 91]; [Skok III: 655—656]; [Fraenkel II: 1312].

3. Ñëàâ. *sìverú < *œjverú (ðóññê. ñâåð, ñâåðà, äèàë. àðõàíã. ñèâåð qñåâåðíûé âåòåðG, óêð. ñíâåð qõîëîäG, äð.-ðóññê. ñ˜âåðú; ñò.-ñëàâ. ñ˜âåðú (Îñòðîì., Ñóïð.), áîëã. ñâåð, ñõðâ. sjv¤r, ñëîâåí. sver; äð.-÷åø. sìver, ÷åø. sever, ñëâö. sever) ëèò. šiaurs, acc.sg. šiáurº qñåâåðíûé âåòåðG < *ero- (äëÿ ïàäåíèÿ -e- ñð. ëèò. vélnias < äð.-ëèò. velinas q÷åðòG, zu¦kis < *zuojekas), šiáurç qñåâåðG, šiaurùs qñóðîâûé, ïðîíèçûâàþùèé äî êîñòåé (âåòåð)G, ëàò. caurus qñåâåðî-âîñòî÷íûé âåòåðG < *ero-11;äëÿ éîòàöèè ñð. åù¸ ëèò. šiûrùs vjas qïðîíçèòåëüíûé, ðåçêèé âåòåðG [Ôàñìåð III: 588—589]; [Skok III: 252—253]; [Trautmann BSW: 303]; [Fraenkel II: 978]; [WH I: 190]; [Pokorny 597].

4. Ñëàâ. sj® qïðîñåâàþG < *sjj® (ðóññê. ñÿòü, praes. 1.sg. ñþ qñåÿòü, ïðîñåâàòü ìóêóG, óêð. (Æåëåõîâñêèé) ñÿòè, ñþ, ñºø qsichten, siebenG; ñò.-ñëàâ. äà áè ñ˜ëú Ìàð., áè ñ˜àëú Çîãð. (Ë 22.31) qôï™ óéíéÜóáéG, ïðîñ˜àòè Ñóïð. qóéíéÜóáéG, ñõðâ. ñjàòè, ñjì qïðîñåèâàòüG, ñëîâåí. sjem qmit dem Sieb reinigen, sieben, reiternG; ñëîâèíö. pøesc qdurchsiebenG, vsc qaussiebenG)  ãðå÷. *óÜù qïðîöåæèâàþ, ïðîñåèâàþG, çàôèêñèðîâàíî òîëüêî praes. 3.pl.; ñ è.-å. *-dh- ãðå÷. óÞù, äîð. *óù qïðîöåæèâàþ, ïðîñåèâàþG, ñð. ãðå÷. óyóéò, äîð. (Delph.) óOóéò qïðîöåæèâàíèå, ïðîñåèâàíèåG, è àòòè÷. è èîíè÷. Ýù, Ýù qöåäèòü, ïðîöåæèâàòüG (ñþäà æå, ïî-âèäèìîìó, âñå æå ãðå÷. äéá-ôôÜù qïðîöåæèâàþ, ïðîñåèâàþG, ñ âêëþ÷åíèåì *- > ó- [< *sj-] â ìîäåëü ÷åðåäîâàíèÿ ó-  -ôô- [< *tj- -tj-]; àëá. shosh < *sj-sja, â áàëòèéñêîì âûðàâíèâàíèå ïî äðóãîé îñíîâå: ëèò. sijóti, sijóju qïðîñåèâàòüG, ëòø. sijât qïðîñåèâàòüG (âûðàâíèâàíèå îñíîâ èç *s--ti-  *s-e/o-) [Ôàñìåð III: 615, 628]; [Skok III: 230—231]; [Trautmann BSW: 254]; [Fraenkel II: 784, 783]; [Frisk II: 685, 695, I: 386, 684]; [Orel 427]; [Pokorny 889].

5. Ñëàâ. zìbry qæàáðû; ÷åëþñòèG < *Ÿjbr- (ðóññê. äèàë. çáðû qæàáðû ó ðûá; ÷åëþñòè ó ÷åëîâåêà (îñîáåííî íèæíÿÿ ÷åëþñòü); ñêóëûG [ÑÐÍà 11: 241—242]) : ëèò. žiobrs, žióbris - âèä ðûáû; Pok. 382 ïðåäëàãàåò ðÿä: äð.-èñë. kfl, äð.-ñàêñ. cfl, äð.-àíãë. céafl qùåêà, ñêóëàG12, êîòîðûé îí ïðîèçâîäèò èç ãåðì. *k¤f(a)la- ñî ñòóïåíüþ óäëèíåíèÿ; îòìå÷åíû òàêæå ôîðìû ñ îãëàñîâêîé --: ñð.-â. -íåì. kivel, kiver qKieferG; çàâåðøåíèå îñíîâû -r íà ôîíå äðóãèõ è.-å. ñîîòâåòñòâèé ïðåäñòàâëÿåòñÿ ïåðâè÷íûì; àâåñòèéñêèé ïðè ýòîì îáíàðóæèâàåò ñëåäû ãåòåðîêëèçû: àâåñò. zafar zafan- qMund, RachenG.  ñëó÷àå ïðèíÿòèÿ ýòîé ýòèìîëîãèè, ñëàâ. žbra, pl. žbry qæàáðûG ñëåäóåò ðàññìàòðèâàòü êàê < *Ÿjbr-, ãäå ÷åðåäîâàíèå *  * îáúÿñíÿåòñÿ ïîçèöèåé ïåðåä b (àññèìèëÿöèÿ èëè äèññèìèëÿöèÿ)13 [Miklosich 405; Ôàñìåð II, 91, 31—32; Holthausen 1984: 44; Falk, Torp 1960, I: 518; Pokorny 382; Bartholomae 1961: 1657; Áåíâåíèñò 1955: 34].

Êðîìå äâóõ ðàçîáðàííûõ âûøå ãëàãîëüíûõ îñíîâ (1. *Ÿti Ÿ-® qçèÿòüG è 2. *sti  *s-® qïðîñåâàòüG) â ïðàñëàâÿíñêîì ñóùåñòâîâàëè åùå íåêîòîðûå ïîäîáíûå, íå èìåþùèå íåïîñðåäñòâåííûõ ñîîòâåòñòâèé â áàëòèéñêèõ, íî ó êîòîðûõ âîññòàíîâëåíèÿ è.-å. -- òðåáóåò òåîðèÿ èíäîåâðîïåéñêîãî êîðíÿ:

6. Ñëàâ. süjti s-j® < *sœti  *sœ-® qñèÿòüG < *sti  *s-® (â íàèáîëåå àðõàè÷åñêîì âèäå îíà îòðàæåíà â ñëîâåíñêîì: inf. sijáti, praes. 1.sg. sjem qscheinen, strahlenG, – ïåðâè÷íûé âîêàëèçì ïðåçåíñà åùå îòðàæåí â ñòàðûõ ñëîâåíñêèõ òåêñòàõ: vu leti sunce toplo séja (bar. 37, ñì. [Valjavec 71: 212]), onu (sónce) obsêje kar je nar bol visokiga na nêbi (škri. 279), glêjte za dàžjam britkik sôlz sónce veseâa posêje (pok. 1, 27: [Valjavec 67: 78]), à òàêæå â óêðàèíñêîì ñ ãåíåðàëèçàöèåé îñíîâû èíôèíèòèâà, íî ñ îáîáùåíèåì âîêàëèçìà ïðåçåíòíîé îñíîâû: óêð. ñiòè); â íóëåâîé ñòóïåíè êîðåíü âûñòóïàåò â ñëàâ. sn®ti (ñåðá. ö.-ñëàâ. ñèíòè qillucescereG, åãäà ñèíåòü ñëüíüöå misc. 24 (Miklosich Lex.), ñëîâåí. síniti, praes. 1.sg. snem qçàñèÿòüG)  ëòø. seja qëèöî, îáëèêG; ãåðì. *skeina-, ñèëüíûé ãëàãîë I êëàññà (ãîò. praes. 3.sg. skeiniþ, part.praes. sg. nom. f. skeinandei, praet. 3.sg. bi-skain qscheinen, glänzenG, qumleuchtenG; äð.-èñë. skína; äð.-àíãë. scînan, äð.-ôðèç. skîna, äð.-ñàêñ. skînan, äð.-â.-íåì. scînan).  êà÷åñòâå äîêàçàòåëüñòâà íàëè÷èÿ â ýòîì êîðíå äîëãîãî äèôòîíãà ïðèâîäèòñÿ äð.-èíä. chy- f. qSchatten; Widerschein, AbbildG è ïåðñ. sya qSchatten, SchutzG, à äëÿ äîêàçàòåëüñòâà ãëàñíîãî -- â ýòîì äèôòîíãå ãðå÷. óêçíÞ, äîð. óêí qZelt, Bühne, SzeneG, íî àâåñò. a-saya- qwer keinen Schatten wirftG äîëãîòû íå èìååò, ñîîòâåòñòâèå ïîñëåäíåìó — ãðå÷. óêïéüò qschattigG (ò.å. îáå îñíîâû < è.-å. *soHo- (-H- â êà÷åñòâå çàïðåòà íà äåéñòâèå çàêîíà Áðóãìàííà).  [Mayrhofer EWA I: 559] àâòîð ïûòàåòñÿ îáúÿñíèòü ÷åðåäîâàíèå êîëè÷åñòâ â ýòîé îñíîâå, èñõîäÿ êîðíåâîé àòåìàòè÷åñêîé ïàðàäèãìû: nom.sg. *séH1iH2  gen. sg. *sH1iéH2-s; îäíàêî, àíàëîãè÷íûé ðåçóëüòàò ìû ìîæåì ïîëó÷èòü òåì æå ñïîñîáîì èç ðåêîíñòðóêöèè: nom.sg. *siH2  gen. sg. *soiéH2-s  acc. sg.
*soiH2 (ñ ñîîòâåòñòâóþùèìè âûðàâíèâàíèÿìè) > ãðå÷. óêé; àëá. hije; òîõàð. B skiyo; äð.-èñë. sk± n.  äð.-èíä. chy, ïåðñ. sya  àâåñò. a-saya-; ãðå÷. óêïéüò; ñëàâ. *-sojü, *-soja, *-soje [Ïðåîáðàæåíñêèé II: 291; Ôàñìåð III: 629; Skok III: 247—248; Bezlaj III: 234, II: 257; Trautmann BSW: 304; Feist 431—432; WH I: 131; de Vries 492; Falk, Torp 1960, II: 996-997; Mayrhofer I: 407; Mayrhofer EWA I: 559—560; Pokorny 917—918].

Ñëàâ. svú, gen. sg. sva < *sœ-o- (ñëîâåí. sv, gen. sg. sva m. qder Glanz, der ScheinG; ñð. ñõðâ. (Âóê) sijèvak, gen. sg. sijèvka m. qblijesak; sijevanje oèijuG û Skok III, 248; Bezlaj III, 231.

Ñëàâ. sìvati < *sœa--- (ñëîâåí. svati qscheinenG; ñõðâ. (Âóê) sijèvati, praes. 1.sg. sjevm; (Kosovo) s¤vt, praes. 1.sg. svm; ñð. òàêæå ñëîâåí. äèàë. skati, praes. 1.sg. skam qz oèmi bliskatiG, ìàêåä. seka qbliskati (o streli, z oèmi) [Skok III: 247—248]; [Bezlaj III: 231].

7. Ñëàâ. rüjti r-j® < *rti  *r-® qäâèãàòü(ñÿ)G (ðóññê. ðþ,
ðåøü, óêð. (Ãðèí÷åíêî) ðíþ, ðíºø, inf. ðíÿòè q(î ï÷åëàõ) ðîèòüñÿG, äð.-ðóññê. ð˜òè, ð˜þ qòîëêàòü, ðàñòàëêèâàòü, îòãîíÿòüG, ð˜òè ñš qáðîñàòüñÿG; ñò.-ñëàâ. praes. 1.sg. îòúð˜Ÿ, 2.sg. îòúð˜åøè qîòòàëêèâàòü, îòâåðãàòüG, 1.pl. ïîð˜ƒ[ìú] qòîëêàòüG, ñð.-áîëã. (ñåâ.-âîñò.) ðåøè (Ïñ. ¹ 3, 799à), áîëã. ðÿ ñå, ðåø ñå; ïåðâè÷íàÿ îñíîâà èíôèíèòèâà îòðàæåíà â ðóññê. ðüÿí < *rüjnú è êîñâåííî, âîçìîæíî, â ñõðâ. ðâàòè, ãäå, ïî-âèäèìîìó, êîíòàìèíàöèÿ ôîíåòè÷åñêè ïðàâèëüíûõ rvati [¯umberak] èëè rívati ñ rìjati XVIII â., ñì. [RJA XIII: 953, XIV: 45]); â íóëåâîé ñòóïåíè êîðåíü âûñòóïàåò â ñëàâ. rn®ti (ðóññê. ðíóòü, praes. sg. 1. ðíó, 2. ðíåøü; óêð. ðíóòè qñèëüíî òå÷üG, áëð. ðíóöü è ðíóööà, äð.-ðóññê. ðèíuòè, praes. sg. 1. ðèíu, 3. ðèíåòü qáðîñèòü, òîëêíóòüG, îòúðèíuòè qîòîãíàòü, îòâåðãíóòüG, ñòðàä. ïðè÷. îòúðèíîâåíú; ñò.-ñëàâ. ðèíòè ñš, ðèí ñš, ðèíåøè ñš qáðîñèòüñÿ, óñòðåìèòüñÿ, ðèíóòüñÿG, îòúðèíòè qîòòîëêíóòü, îòâåðãíóòü, îòðèíóòüG, ñòð. ïðè÷. ïðîø. âð. nom.pl. (Ñèí) îòúðèíîâåíi [Ïñ 87,6], áîëã. ðíà, ðíåø qðàçãðåáàòü, î÷èùàòüG, ñõðâ. ðíóòè, ðíì qòîëêíóòüG, ñëîâåí. ríniti, rnem qäâèãàòü, äàâèòüG; ÷åø. øinouti se qëèòüñÿ, ñòðóèòüñÿG, ñëâö. rinút' sa qáèòü (êëþ÷îì); ñòðåìèòåëüíî òå÷ü, õëûíóòüG); ñëàâ. rjü, gen. sg. ròja > roj (ðóññê. ðîé, gen. sg. ðÿ, óêð. ðié, gen. sg. ðî; áîëã. ðîé, ñõðâ. ðj, gen. sg. ðjà, ñëîâåí. ròj, gen. sg. rója; ÷åø. roj, ñëâö. roj, ïîëüñê. rój, gen. sg. roju, â.-ëóæ. rój, í.-ëóæ. roj)  äð.-èíä. riti qçàñòàâëÿåò òå÷ü, çàñòàâëÿåò áåæàòü, ïóñêàåòG, ryate qíà÷èíàåò òå÷ü, îñâîáîæäàåòñÿG, raya-s qòå÷åíèå, áåã, ïîñïåøíîñòüG, r±tí- qñòðóÿ, ïîòîê, ñåìÿG; ãðå÷. ñíù, ëåñá. ñßííù (< *ñßíù) qïðèâîæó â äâèæåíèå, âîçáóæäàþ, ðàçäðàæàþG; ëèò. rýtas qMorgenG, pl. ryta¦ qOstenG; ëòø. rîts [Ïðåîáðàæåíñêèé II: 203—204, 212, 233]; [Ôàñìåð III: 480, 484, 495, 532]; [Skok III: 145, 140, 155—156]; [Trautmann BSW: 243]; [Pokorny 330—331].

8. Ñëàâ. brüjti br-j® < *brti  *br-® qáðèòüG (ðóññê. áðþ,
áðåøü; îñíîâà *brìj® ñîõðàíèëàñü, ïî-âèäèìîìó, ëèøü â ðóññêîì è â îïðåäåëåííîé ñòåïåíè ïîäòâåðæäàåòñÿ äð.-ðóññê. áð˜þò, áð˜åòú (ñì. [ÑÐß XI—XVII 1: 334]) è âòîðè÷íûì inf. áð˜òè [ÑÐß XI—XVII 1: 333]; â ñîîòâåòñòâèè ñ îáùèì ïðàâèëîì ðàñïðåäåëåíèÿ ãëàãîëüíûõ îñíîâ ýòà îñíîâà äîëæíà áûëà ñîîòíîñèòüñÿ ñ èíôèíèòèâíî-ïðåòåðèòíîé îñíîâîé *brüja-, êîòîðàÿ ôèêñèðóåòñÿ â ñõðâ. áðjàòè); ïîñëåäîâàòåëüíî ôèêñèðóåòñÿ ñëàâ. brti brj® (äð.-ðóññê. áðèòè, áðèþ, óêð. (Ãðèí÷åíêî) áðòè, áðþ, áëð. áðûöü, áðþ, áðåø; áîëã. äèàë. áðÿ, ñõðâ. ñòàð. brti, praes. brj¤m, ñëîâåí. bríti, brjem)  äð.-èíä. bhr±ánti qïîâðåæäàþòG (RV 2:28,7), àâåñò. pairi.br±nÖnti; íî îñåò. ælvynyn | ælvinum qñòðè÷üG (< *br-na-, ñì. [Áåíâенист 1965: 91]), õîðåçì. m|ân- qrasieren, scherenG < *brna-; [Mayrhofer EWA II: 282] âîññòàíàâëèâàåò è.‑å. êîðåíü *bhreiH-  *bhriH- ñ ðåêîíñòðóêöèåé ïðåçåíòíîé îñíîâû *bhri-n-(e)Ho-; ëàò. fri, frire qzerreibe, zerbröckleG; Ì. Ìàéðõîôåð ïðåäëàãàåò ïðîäîëæèòü ñáëèæåíèÿ â ñëåä. íàïðàâëåíèè: äð.-èðë. bronnaid qspoils, destroysG, subj. ro-bria qhe may spoil, destroyG [Thurneysen 1989: 386] (ñîãëàñíî, Camp, EC 19 [1982] 151ff., H. Wagner, ZCPh 39 [1982] 83 ff.14) è c ãåðì. *brinna- (ãîò. brinnan qbrennenG; äð.-èñë. brinna; äð.-ñàêñ. è äð.-â.-íåì. brinnan qbrennenG è ïîä.), åñëè *bhri-n-Ho ‘schneidenden, brennenden Schmerz verursachen’ (R. Lühr, MSS 35 [1976], 78). Ýòè äîáàâëåíèÿ, åñëè îíè èñòèííû, ïîäòâåðæäàþò ïîêàçàíèÿ âîñòî÷íîèðàíñêèõ ÿçûêîâ î ïåðâè÷íîì êîëè÷åñòâå ãëàñíîãî i â n-îñíîâå ýòîãî ãëàãîëà, ÷òî îòêëîíÿåò ïðåäïîëîæåíèå î äîëãîì äèôòîíãå â äàííîì êîðíå [Ïðåîáðàæåíñêèé I: 45—46]; [Ôàñìåð I: 213]; [Skok I: 209—210]; [ÝÑÑß 3: 31—32]; [Trautmann BSW: 38]; [Mayrhofer II: 532—533]; [Mayrhofer EWA II: 282].

Îñîáåííîñòüþ âñåõ ðàññìîòðåííûõ çäåñü ãëàãîëüíûõ êîðíåé ÿâëÿåòñÿ òî, ÷òî íè îäèí èç íèõ íå ìîæåò íàäåæíî ðàññìàòðèâàòüñÿ êàê ñîäåðæàùèé äîëãèé äèôòîíã. Äëÿ *Ÿti â êà÷åñòâå äîêàçàòåëüñòâà äîëãîãî äèôòîíãà ïðèâîäèòñÿ ñëàâÿíñêàÿ ïðåçåíòíàÿ îñíîâà, îñòàëüíûå ñáëèæåíèÿ, ñ ýòîé æå öåëüþ, êðàéíå íåíàäåæíû è ôàêòè÷åñêè îòâåðãíóòû ïîñëåäíèìè ýòèìîëîãè÷åñêèìè ïóáëèêàöèÿìè. Äëÿ *sti qïðîñåâàòüG ïîñòóëèðóåòñÿ òîæäåñòâî ñ ìîíîôòîíãè÷åñêèì êîðíåì *sì- è èñêóñòâåííî îòðûâàåòñÿ èîíè÷åñêî-àòòè÷åñêàÿ îñíîâà Ýù îò óÞù, ïåðâè÷íûé âîêàëèçì êîòîðîé ââèäó íàëè÷èÿ äîðè÷åñêèõ ôîðì ÿñåí è ïðåïÿòñòâóåò òàêîìó îòîæäåñòâëåíèþ. Ôàêòè÷åñêè âñå ýòè êîðíè ñóùåñòâóþò â îñíîâíîì èëè â íóëåâîé ñòóïåíè (è èõ îãëàñîâêà â ýòîì ñëó÷àå *-±-) èëè â ïîëíîé ñòóïåíè «âòîðîé îñíîâû» Áåíâåíèñòà: *h-, *sj-, *s-, *r‑, *br-. Åñëè ýòîò àíàëèç âåðåí, òî ðåçóëüòàòû åãî èíòåðåñíû è äëÿ áàëòî-ñëàâÿíñêîé àêöåíòîëîãèè.  à.ï. c â ãëàãîëàõ ñ êîðíÿìè íà íåøóìíûå â ïðàñëàâÿíñêîì îáíàðóæèâàþòñÿ ïàðû, â êîòîðûõ ñòóïåíè îãëàñîâêè êîðíÿ ðàñïðåäåëåíû ñëåäóþùèì îáðàçîì: åñëè â ïðåçåíñå êîðåíü âûñòóïàåò â íóëåâîé ñòóïåíè, â èíôèíèòèâíîé îñíîâå îí èìååò ïîëíóþ îãëàñîâêó — *žür®  *žerti; åñëè â ïðåçåíñå ïîëíàÿ ñòóïåíü, òî â èíôèíèòèâå îñíîâà ñ ôîðìàíòîì -- è íóëåâîé ñòóïåíüþ êîðíÿ — *žer®  *žürati; ýòî, ïî-âèäèìîìó, îòíîñèëîñü è ê êîðíÿì ñ äîëãèì äèôòîíãîì, ñì. [Äûáî 1981: 205—207, 230—239].  à.ï. a ÷åðåäîâàíèå ñòóïåíåé îãëàñîâêè ó áîëüøèíñòâà êîðíåé îòñóòñòâóåò è íàáëþäàåòñÿ ëèøü ó êîðíåé, âûñòóïàþùèõ â ïðåçåíñå â ïîëíîé ñòóïåíè «âòîðîé îñíîâû» Áåíâåíèñòà, â èíôèíèòèâíîé îñíîâå ýòè êîðíè èìåëè íóëåâóþ îãëàñîâêó è îôîðìëÿëèñü ôîðìàíòîì --.

Òàêèì îáðàçîì, îòêàç îò äîñòàòî÷íî ïðîñòûõ è î÷åâèäíûõ ñáëèæåíèé É. Çóáàòîãî è ïðåäïî÷òåíèå èì êîðíåâûõ ýòèìîëîãèé, ïî-âèäèìîìó, îïèðàåòñÿ èñêëþ÷èòåëüíî íà íàó÷íûé àâòîðèòåò À. Ìåéå, íî îñòàåòñÿ íåóáåäèòåëüíûì, êàê, îáû÷íî, íåóáåäèòåëüíà ëþáàÿ ïîäîáíàÿ çàìåíà.

Литература

Абаев 1958 – Абаев В. И. Историко-этимологический словарь осетинского языка. Т. 1. М.; Л., 1958.

Бенвенист 1955 – Бенвенист Э. Индоевропейское именное словообразование. М., 1955.

Бенвенист 1965 – Бенвенист Э. Очерки по осетинскому языку. М., 1965.

БЕР – Български етимологичен речник. I–VI. София, 1971–2002.

Áåðíøòåéí 1961 – Áåðíøòåéí Ñ. Á. Î÷åðê ñðàâíèòåëüíîé ãðàììàòèêè ñëàâÿíñêèõ ÿçûêîâ. Ì., 1961.

Âóê 1898 – Âóê Ñòåô. ÊàðàØè˜. Ñðïñêè ðjå÷íèê èñòóìà÷åí œåìà÷êèjåì è ëàòèíñêèjåì ðèjå÷èìà. Áеîãðàä, 1898.

Ãåðîâ – Ãåðîâú Í. Ðá÷íèêú íà áúëãàðñêûé ÿçûêú. I–V. Ïëîâäèâ, 1895–1904. (Ôîòîòèïíî èçäàíèå, Ñîôèÿ, 1975–1978). Ïàí÷åâú Ò. Äîïúëíåíèå íà áúëãàðñêèÿ ðá÷íèêú îò Í. Ãåðîâú. Ïëîâäèâú, 1908. (Ôîòîòèïíî èçä.: Ñîôèÿ, 1978).

Ãðèí÷åíêî – Ãðií÷åíêî Á. Ä. Ñëîâàðü óêðà¿íñüêî¿ ìîâè. I–IV. Êè¿â, 1958–1959.

Äûáî 1981 – Äûáî Â. À. Ñëàâÿíñêàÿ àêöåíòîëîãèÿ. Îïûò ðåêîíñòðóêöèè ñèñòåìû àêöåíòíûõ ïàðàäèãì â ïðàñëàâÿíñêîì. Ì., 1981.

Äûáî 2002 – Dybo V. A. Balto-Slavic Accentology and Winter's Law // Studia linguarum. 2002. 3 / 2. P. 295– 515.

Æåëåõîâñêèé – Æåëåõîâñêèé ª., Íåä¿ëüñêèé Ñ. Ìàëîðóñêî-í¿ìåöêèé ñëîâàð. I–II. Ëüâiâ, 1886.

Ëüþèñ, Ïåäåðñåí 1954 – Ëüþèñ Ã., Ïåäåðñåí Õ. Êðàòêàÿ ñðàâíèòåëüíàÿ ãðàììàòèêà êåëüòñêèõ ÿçûêîâ. Ì., 1954.

Ìåéå 1938 – À. Ìåéå. Ââåäåíèå â ñðàâíèòåëüíîå èçó÷åíèå èíäîåâðîïåéñêèõ ÿçûêîâ. Ì.; Ë., 1938.

Ïðåîáðàæåíñêèé – Ïðåîáðàæåíñêèé À. Ýòèìîëîãè÷åñêèé ñëîâàðü ðóññêîãî ÿçûêà, ò. I–II. Ì., 1910–1914; îêîí÷.: Òðóäû ÈÐß. T. I. Ì., 1949.

СBГ – Словарь вологодских говоров. Вып. Д.–З. Вологда, 1985.

СРНГ – Словарь русских народных говоров. Вып. 1. М., 1965.

Топоров 1980 – Топоров В. Н. Прусский язык. Словарь. I–K. М., 1980.

Ôàñìåð – Ôàñìåð Ì. Ýòèìîëîãè÷åñêèé ñëîâàðü ðóññêîãî ÿçûêà. Ì., I–IV, 1964–1973.

×óðãàíîâà ×óðãàíîâà Â. Ã. Ê èñòîðèè ñëîâîîáðàçîâàíèÿ äèìèíóòèâîâ â ðóññêîì ÿçûêå // Âîïðîñû èñòîðè÷åñêîé ëåêñèêîëîãèè è ëåêñèêîãðàôèè âîñòî÷íîñëàâÿíñêèõ ÿçûêîâ. М., 1974.

ÝÑÑß – Ýòèìîëîãè÷åñêèé ñëîâàðü ñëàâÿíñêèõ ÿçûêîâ. Ïðàñëàâÿíñêèé ëåêñè÷åñêèé ôîíä / Ïîä ðåäàêöèåé Î. Í. Òðóáà÷åâà. Вûï. 1–30. Ì., 1974–2003.

Bartholomae 1961 – Bartholomae Chr. Altiranisches Wörterbuch. Berlin, 1961.

Berneker 1924 – Berneker E. Slavisches etymologisches Wörterbuch. I. Heidelberg, 1924.

Bezlaj – Bezlaj Fr. Etimološki slovar slovenskega jezika. Ljubljana, I: 1976, II: 1982, III: 1995.

Brugmann Gr. – Brugmann K., Delbrück B. Grundriss der vergleichende Grammatik der indogermanischen Sprachen. Bd. I–II. Strassburg, 1897.

de Vries 1961 -– de Vries J. Altnordisches etymologisches Wörterbuch. Leiden, 1961.

Endzelin – Endzelin J., Hausenberg E. Ergänzungen und Berichtigungen zu K. Mühlenbachs Lettisch-deutschem Wörterbuch. I–II. Riga, 1934–1946.

Falk, Torp 1960 – Falk H. S., Torp A. Norwegisch-Dänisches etymologisches Wörterbuch. I–II. Heidelberg, 1960.

Feist 1939 – Feist S. Vergleichendes Wörterbuch der gotischen Sprache. Leiden, 1939.

Fraenkel – Fraenkel E. Litauisches etymologisches Wörterbuch. I–I. Heidelberg, 1962, 1965.

Frisk – Frisk H. Griechisches etymologisches Wörterbuch. I–II. Heidelberg, 1960–1970.

Gebauer II – Gebauer J. Slovník staroèeský, D. II. Praha, 1916.

Hes. – Ãëîññû Ãåñèõèÿ, ñì. Hesychii Alexandrini Lexicon... Recensuit Mauricius Schmidt. T. I–V. Jenae MDCCCLVIII–MDCCCLXVIII.

Holthausen 1934 – Holthausen F. Altenglisches etymologisches Wörterbuch. Heidelberg, 1934.

Jušk. – Þøêåâè÷ À. Ëèòîâñêèé ñëîâàðü ñ òîëêîâàíèåì ñëîâ íà ðóññêîì è ïîëüñêîì ÿçûêàõ. Ò. I. ÑÏá., 1904. T. II. Bûï. 1. Ïã., 1922.

Machek 1957 – Machek V. Etymologický slovník jazyka èeského a slovenského. Praha, 1957.

Mayrhofer – Mayrhofer M. Kurzgefaßtes etymologisches Wörterbuch des Altindischen. I–IV. Heidelberg, 1956–1980.

Mayrhofer EWA – Mayrhofer M. Etymologisches Wörterbuch des Altindoarischen. I–II. Heidelberg, 1992–1996.

Mayrhofer IGr. – Indogermahische Grammatik. Bd. I–1. Halbband: Einleituhg von W. Cowgill; 2. Halbband: Lautlehre [Segmentale Phonologie des Indogermanischen] von M. Mayrhofer. Heidelberg, 1986.

Mažiulis – Mažiulis V. Prûsþ kalbos etimologijos žodynas. 1–3. Vilnius, 1988–1996.

Meillet – Meillet A. Varia. II–V. sl. zìj¹. // Mémoires de la Société de linguistique de Paris. T. 9. P. 137–141.

Miklosich – Miklosich Fr. Etymologisches Wörterbuch der slavischen Sprachen. Wien, 1886.

Miklosich Lex. – Miklosich Fr. Lexicon palaeoslovenico-graeco-latinum. Vindobonae, 1862.

Mühlenbach – Mühlenbach K. Lettisch-deutsches Wörterbuch. Redigiert, ergänzt und fortgesetzt von J. Endzelin. I–IV. Riga, 1923–1932.

Orel 1998 – Orel V. Albanian Etymological Dictionary. Leiden; Boston; Köln, 1998.

Pleteršnik – Pleteršnik M. Slovensko-nemški slovar. Ljubljana, I–II, 1894–1895.

Pokorny – Pokorny J. Indogermanisches etymologisches Wörterbuch. I. Band. Bern und München, 1959.

PW – Lorentz Fr. Pomoranische Wörterbuch. B. 1–II. Berlin, 1958–1973.

RJA – Rjeènik hrvatskoga ili srpskoga jezika. T. I–XXIII. Zagreb, 1880–1976.

Skok – Skok P. Etimologijski rjeènik hrvatskoga ili srpskoga jezika. Zagreb, I, 1971; II, 1972; III, 1973.

S³awski 1952 – S³awski Fr. S³ownik etymologiczny jêzyka polskiego. Kraków, 1952.

Sychta – Sychta B. S³ownik gwar kaszubskich na tle kultury ludowej. T. 1–7. Wroc³aw, 1967–1974.

Thurneysen Gr. – Thurneysen R. A Grammar of Old Irish. Dublin, 1980.

Trautmann BSW – Trautmann R. Baltisch-Slavisches Wörterbuch. Göttingen, 1923.

Valjavec – Valjavec M. Prinos u naglosu u novoj slovenštini // Rad Jugoslovenske Akademije Znanosti I Umejetnosti. 43–48, 56, 57, 60, 63, 65, 67, 68, 71–121. Zagreb.

WH – (= Walde-Hofmann) – Walde A., Hofmann J. B. Lateinisches etymologisches Wörterbuch. I–II. Heidelberg, 1982.

Zubatý Zubatý Josef. Zum slavischen ì // Archiv für slavische Philologie, Bd. 13. Berlin, 1890–1891. S. 622–625.

Zubatý – Zubatý Josef. Zur Deklination der sog. -- und -o-Stämme im Slavischen // Archiv für slavische Philologie. Bd. 15. Berlin, 1892–1893. S. 493–518.

Е. Ю. Иванова

О НЕКОТОРЫХ ПОДХОДАХ К ИЗУЧЕНИЮ СЕМАНТИЧЕСКОГО УСТРОЙСТВА ПРЕДЛОЖЕНИЯ

Одной из важнейших задач семантического синтаксиса является классификация предложений в соответствии с их семантикой. Основное внимание при выделении семантических типов предложений уделяется предикату как синтаксическому и смысловому центру предложения. При этом основанием классификации может служить либо семантика признака, заключенного в предикате, либо вся предикатно-актантная структура.

Так, классификация В. Г. Гака на материале французского ([Гак 1986: 139–158]) и русского языков ([Гак 1998: 457–458]) включает следующие типы предложений, выделяемые на основе семантики предиката: а) бытийные (Существовала ли Атлантида?; В этом городе два театра; Этой осенью будет много фруктов); б) квалификативные, а именно – предложения тождества (Вена – столица Австрии), классификации (Вена – столичный город), характеризации (Он ленив); в) выражающие состояние среды (Светает); г) статальные, описывающие состояние субъекта (Петр спит; Ему жарко); д) реляционные, описывающие отношения между субстанциями (У Петра два брата; Петр видел этот фильм; Я знаю этого человека); е) локальные (Он здесь); ж) акциональные, описывающие действия активного субъекта (Он пишет письмо). Семантическая классификация предикатов И. П. Сусова [Сусов 1980] учитывает и признак субъектно-предикатной расчлененности предложения. Р. Мразек ([Мразек 1990]) в рамках классификации ядерных структур простого предложения в славянских языках выделяет пять классов предицируемых признаков, выражаемых предикатом, – действие, обладание, экзистенция, качество, количество.

Предполагается, что предложения, организуемые тем или иным семантическим типом предиката, являются отражением соответствующей денотативной ситуации. Так, денотативная бытийная ситуация, в концепции М. В. Всеволодовой [Всеволодова, Го Шуфень 1999], – это любое положение дел, основанное на предикате существования и нахождения: Есть такая партия!; В реке водится рыба; На столе – книга; Книга лежит на столе; В среду будет зачет; Валяются какие-то вещи; Произошел взрыв бомбы и т. п.

Обращение к предикатно-актантной структуре позволяет связать семантику предложения с количеством и характером компонентов пропозиции, как, например, в [Адамец 1978: 23–32; Шмелева 1994]. Так, однокомпонентные пропозиции, по П. Адамцу, – это предложения о состоянии природы: Светает; Чуть морозило. Двукомпонентные пропозиции (предикат и один актант) могут сообщать: а) об активной деятельности актанта (Данилов встал) или о контролируемом им состоянии (Юноша улыбнулся); в) о неконтролируемом состоянии актанта (Он побледнел; Конвейер стоял; Мне тепло и уютно); в) о проявлениях существования актанта (Наступил вечер; Но есть еще и другие трудности); г) о квалификации или классификации актанта (Он хороший; Мой папа – шофер); д) о количественной характеристике актантов (Таких типов три; Нас уже четверо); е) о состоянии и характере окружающей среды (В классе было жарко). Еще более разнообразны по семантике трех- и четырехкомпонентные пропозиции.

Пропозиционально-семантические классификации предложений учитывают характер мыслительного процесса, организующего пропозицию. С этой точки зрения могут быть противопоставлены событийные (онтологические) и логические пропозиции ([Шмелева 1994; Гладров 2002]). Событийные пропозиции «портретируют» действительность – происходящие в них события с их участниками. Логические пропозиции представляют результаты умственных операций и сообщают о некоторых установленных признаках, свойствах и отношениях ([Шмелева 1994: 10]). Событийные пропозиции имеют признак временной протяженности, а логические этим признаком не характеризуются: «умственные операции рассматриваются как вневременные, абстрактные» [Гладров 2002: 26]. «Типы событий», в концепции Т. В. Шмелевой, классифицируются далее с опорой на значение предиката и набор его актантов. Это пропозиции существования, в число которых автор включает, помимо собственно бытийных, предложения местонахождения и обладания (Есть такая река – Енисей; Стол у окна; У него есть магнитофон), состояния (Чашка разбита; Он болен; Мать в тревоге), движения (Она отошла от окна; Камень упал), восприятия (Он увидел автобус; Аудитория восприняла сообщение внимательно), действия (Он веселится; Она сварила суп). Среди логических пропозиций Т. В. Шмелева выделяет – как основные – пропозиции характеризации (Ему 40 лет; Он высок; Тигр – хищник), отождествления (Лингвистика – то же, что языкознание) и релятивные (логические операции соединения, сопоставления, подобия и т. п.). У В. В. Гладрова дифференциация событийных (онтологических, в терминологии автора) пропозиций уточняется признаками контролируемости, динамичности, достижения границы происшествия, различающими действие и процесс, деятельность и состояние, действие и деятельность. В результате в число онтологических входят элементарные пропозиции экзистенции, действия, деятельности, процесса, состояния. К логическим разновидностям пропозиций принадлежат элементарные пропозиции признака, идентификации, притяжательности, наименования и отношения.

Несколько иные критерии анализа выдвигаются в логико-грамматических (логико-синтаксических) классификациях предложений, показывающих, каким образом особенности человеческого мышления отражаются в структуре предложения. Предполагается, таким образом, что та или иная мыслительная операция может быть выражена некоторым набором синтаксических конструкций, которые можно назвать логико-синтаксическими (логико-грамматическими) структурами, поскольку они определяются (отграничиваются) логико-семантическими признаками. Но с какой стороны подойти к их выделению? Что должно быть положено в основу классификации: «мыслительное» (логическое) или грамматическое начало?

Семасиологический подход ориентирован прежде всего на грамматическую (формальную) семантику. Так, заявленные как логико-грамматические типы предложений в концепции В. Г. Адмони ([Адмони 1973]) – это «конкретные грамматические структуры, обладающие грамматической формой, с помощью которой выражается... определенное логическое содержание, то есть отразившиеся в человеческом мышлении типические связи и отношения объективной действительности» [Адмони 1955: 103–104]. Главным средством дифференциации логико-грамматических типов в этой концепции является сказуемое и его формы. В соответствии с этим В. Г. Адмони выделил (применительно к немецкому языку) следующие основные формы выражения мыслительного содержания: 1) как «отправной» логико-грамматический тип – предложения с подлежащим в именительном падеже и знаменательным глаголом, служащие для обозначения действия и состояния; 2) предложения с семантикой включения и отождествления с использованием предикатива – существительного в именительном падеже; 3) предложения с субъектно-объектной семантикой; 4) особые типы (например, номинативные предложения). Отсутствие формальных расхождений, по мнению В. Г. Адмони, определяет отнесенность к одному и тому же типу, а семантические различия между ними не считаются существенными.

При ономасиологическом принципе классификации в основу кладется характер выражаемой в предложении мысли и / или способ ее формирования. Например, анализ отраженных в языке «типов мысли» используется В. В. Бабайцевой ([Бабайцева 1979: 132–133]) для выявления особенностей номинативных предложений – постоянного объекта ее лингвистического интереса – в сравнении с другими односоставными и с двусоставными предложениями. Вычленяются 3 основных вида мысли: 1) «предмет речи (мысли) и его предикативная (качественная) характеристика»; выражается двусоставными предложениями и некоторыми односоставными: Закат красив!; Красиво!; Красота!; 2) «предмет речи (мысли) и его наименование»; выражается двусоставными предложениями: Это зима; Это дочка моя; 3) «предмет речи (мысли) и его существование»; выражается двусоставными предложениями и номинативными односоставными: Была осень; Наступила осень; Осень. Однако предложенный В. В. Ба­бай­це­вой перечень основных (наиболее частотных) семантических типов впоследствии был расширен предложениями действия (Говорит Москва; Говорят из Москвы) и состояния (Мать в тревоге; Матери тревожно), то есть с ориентацией на семантику предиката ([Бабайцева 1983]).

Очевидна необходимость установления четких одноуровневых критериев, способных лечь в основу семантического деления предложений. Логико-синтаксический подход ([Арутюнова 1976: 18–20]) предлагает следующее решение. При выявлении основных семантических отношений в предложении могут быть приняты во внимание возможные связи между предметом, понятием и именем – вершинами «семантического треугольника». При этом мысль может двигаться в том или другом направлении, что находит отражение в коммуникативной перспективе предложения и референциальных характеристиках компонентов. На основании этого Н. Д. Арутюновой выделены 4 основных логико-грамматических «начала»: 1) отношения экзистенции, или бытийности; 2) отношения характеризации, или предика­ции – в узком смысле этого термина, 3) отношения номинации, или именования, 4) отношения идентификации, или тождества. Четыре названных вида отношений соотнесены с особыми логико-синтаксическими структурами: предложениями бытия, характеризации, именования, тождества. В этих четырех логико-синтаксических типах предложений (далее ЛСТ) находят выражение основные способы человеческого мышления о мире.

Логико-синтаксический подход Н. Д. Арутюновой, в отличие от других принципов классификации, отражает динамический аспект формирования пропозиции. Устанавливается, что именно является отправной точкой и в каком направлении движется мысль: 1) хотим ли мы заявить о существовании объекта в определенном фрагменте мира (связь «понятие – предмет»): В этом городе есть университет; У него нет друзей; У меня на душе печаль; На деревьях иней; 2) сообщаем ли мы какие-либо признаки предмета («предмет – понятие»): Ребенок читает; Море сегодня спокойно; Маша умница; 3) называем ли его имя («предмет – имя»): Этого мальчика зовут Коля; 4) указываем ли на идентичность предмета другому, уже известному нам («предмет – предмет»): Это и есть твой брат Николай; Пострадавший – Иванов.

Эти принципы логико-синтаксического анализа нашли реальное воплощение при исследовании прежде всего бытийного типа предложений ([Арутюнова 1976]; [Арутюнова, Ширяев 1983]), в меньшей мере – предложений идентификации [Арутюнова 1976] и характеризации (напр., [Крылова, Максимов, Ширяев 1997]).

Главное отличие классификации Н. Д. Арутюновой от упомянутых (и некоторых последующих) состоит, во-первых, в сохранении однопорядкового уровня абстракции (уровень этот очень высок и, конечно, при практической работе требует дальнейшей детализации), во-вторых, в учете референции имен в составе основных смысловых компонентов предложения.

Первый момент обеспечивается замкнутостью сторон семантического треугольника (язык – мышление – экстралингвистическая ситуация), второй момент – природой составляющих. Именно распределение разных видов референции определяет «динамику формирова­ния пропозиции» [Ширяев 1995: 7–8]. Так, в бытийных предложениях утверждается бытие или небытие в определенном месте или у определенного лица (исходная точка сообщения с конкретной референцией) некоторой сущности (неопределенный денотативный статус именной группы – далее ИГ). В предложениях характеризации определенному объекту приписывается признак (предикатное употребление ИГ), а в предложениях именования – кодовое имя, вообще лишенное референции. В предложениях тождества обе ИГ референтны.

Учет референциальной соотнесенности именных компонентов предложения и установление векторности отношений между ними позволяет легко выявить все неточности и смешения, которые возникают при анализе единой формы, способной осуществлять разные семантические задачи. Это особенно отчетливо видно на примере биноминативных предложений, которые могут выразить все указанные Н. Д. Арутюновой смыслы (даже – при нестандартных реализациях – бытийных: Летом тайга – это комары; см. [Мокрышева 1986: 9]).

Различия в вариантах семантических классификаций биноминативных предложений ([Шведова 1973]; [Русская грамматика 1980]; [Мокрышева 1986]; [Илиева 1996]; [Герасименко 1999] и др.) определяются в значительной степени разной классификацией значений связочного компонента. Если выделение бытийного значения глагола есть не вызывает особых разногласий, то набор выявляемых связочных значений достаточно широко варьируется. Наиболее часто упоминаются атрибутивные (квалифицирующие), включающие (таксономические), идентифицирующие (отождествляющие) значения, ба­зирующиеся на разных вариантах трактовок семантических отношений между смысловыми компонентами и референциальных особенностях последних. Так, в рамках связочных предложений часто противопоставляются таксономические и характеризующие предложения – тенденция, идущая от логических классификаций суждений. В формальной логике суждения Роза – цветок и Эта роза – желтая строго разграничиваются в соответствии с логико-семантическим статусом субъекта (универсальный, родовой, индивидуальный и т. п.) и его соотнесенностью со второй ИГ (включение и квалификация соответственно). На уровне логико-семантических отношений эти различия носят вторичный характер: и таксономические, и характеризующие предложения связывают предмет в широком смысле (т. е. и класс предметов) с признаком (совокупностью признаков), отражая движение мысли от предмета к понятию. Различия денотативных статусов субъекта в этих высказываниях можно рассматривать уже на следующем этапе анализа.

Однопорядковый уровень абстракции при выделении значений связочного глагола быть четко выдержан, например, в работе [Бозова 1994], где в рамках связочного значения выделяется собственно связочное значение (включение в класс и квалификация) и значение тождества. Если принимать во внимание и природу связываемых сущностей (предмет, понятие, имя), то глагольный компонент есть тогда предстанет, по Д. Вайсу ([Вайс 1985: 457]), как: 1) квантор существования, 2) показатель включения (предикации), 3) знак равенства (тождества), 4) именующая стрелка – что, в общем, соответствует четырем ЛСТ Н. Д. Арутюновой.

Разным оказывается и объем биноминативных структур со значением отождествления, которое вообще считается первичным (прототипическим) значением биноминативного предложения ([Бъркалова 1995]; [Герасименко 1999]). Значение отождествления часто понимают довольно широко, безотносительно к референциальным признакам ИГ, что позволяет относить к идентифицирующим не только предложения субстанционального тождества, но и построения с семантикой уподобления, сравнения, именования и др.: Лицо Гагарина было улыбкой Земли, посланной в космос; Человек – это знание, которое познает само себя; Это Маша (примеры предложений тождества из [Крылова, Максимов, Ширяев 1997: 168–169]; [Современный русский язык 2001: 753–754]). При таком подходе граница между идентифицирующими, характеризующими и именующими предложениями оказывается размытой.

При изучении семантики биноминативных предложений в артиклевых языках неизбежно встает вопрос об отражении их референциальных особенностей в артиклевой маркированности ИГ ([Супрун 1977]; [Илиева 1996]). Болгарский лингвист К. Илиева предприняла попытку установить связь видов речемыслительных процессов с артиклевой оформленностью второй ИГ в биноминативных предложениях. В работе К. Илиевой выделяются виды речемыслительных процессов, имеющих двоякую (мыслительную и языковую) природу и подчиненных сознательной коммуникативной цели. Для определения тех или иных видов «интеллектуальных действий», выражаемых биноминативными предложениями, привлекается ряд лингвистических проверок: лексические трансформации, диагностические вопросы, проверки на обратимость, на продолжение с помощью личных, указательных и определительных местоимений, придаточными предложениями и др.

«Интеллектуальные действия» говорящего (отождествление, характеризация, классифицирование и др.), по мнению К. Илиевой, отражаются при построении биноминативных предложений в употреблении или отсутствии в послесвязочной ИГ определенного артикля: определенный артикль предполагает целью биноминативного сообщения отождествление и спецификацию («специфициране»), а нулевой артикль – характеризацию, классифицирование, интерпретацию и сравнение.

Таким образом, в исследовании К. Илиевой принят семасиологический подход: в одинаковой форме отыскиваются различия, отражающие разные речемыслительные операции. Такой принцип (полностью оправданный в рассматриваемой работе задачами компьютер­ного моделирования) продемонстрировал и плюсы, и минусы анализа «от формы». Он дает возможность проследить общие смыслы, вызывающие появление артиклевой однооформленности, что важно для решения практических задач. При этом, однако, затушевываются общие черты в семантике разнооформленных ИГ и различия в значении высказываний с одинаковыми артиклевыми показателями. Так, предложения с нулевым артиклем при второй ИГ выражают отношения характеризации, классифицирования, сравнения, интерпретации и называния, ср.: Колегата на Георги е умен и опитен инженер; Хиената е хищник; Смехът е кислород за живота; Правото е наука за законите; Науката за законите е право. Сюда включены, как видим, и предложения с общим отношением «предмет – признак» (характеризация, классифицирование, сравнение), и некоторые разновидности предложений экспликации и наименования. Разграничение первых трех групп базируется на разного рода трансформациях и лексических подстановках, демонстрирующих определенные семантические различия между этими видами биноминативных предложений.

Предложения с определенным артиклем при ИГ в реме биноминативного предложения, как доказывает К. Илиева, служат целям отождествления и спецификации. Однако формальный признак расширяет круг предложений со значением отождествления. В них автор включает предложения с отношениями партитивными, релятивными и др., а также с метафорическими употреблениями, допускающими определенный артикль: Моят син е моята надежда; Статуята на Венера Милоска е перлата на Лувъра, см. близкий подход в [Супрун 1977]. Определенным артиклем оформляются и «специфицирующие» ИГ, вычленяющие единичное или особенное в рамках общего. По коммуникативной цели они близки к характеризующим, однако содержат на одно «интеллектуальное действие» больше: в них совершается выбор из класса, что и фиксируется определенной формой артикля при второй ИГ ([Илиева 1996: 41]): Адвокатът бе единственият богат човек в килията («специфициране») и Моята жена е единствена дъщеря в семейството («включване в клас»). Единичность выбора, преобразуя отношения включения в класс в отношения равенства между классами, ведет, по мнению исследователя, к формальному и семантическому сближению отношений спецификации и отождествления. Определенный артикль при этом считается «сигналом репрезентации внеязыкового объекта» ([Илиева 1996: 49]).

Однако является ли единичность выбранного из класса объекта достаточным критерием для установления референтности ИГ? Известно, что референтная соотнесенность некоторых единичных дескрипций, даже если они маркируются определенным артиклем, совсем не очевидна ([Доннелан 1982]; [Куно 1982]). Детерминация таких дескрипций возможна даже в послесвязочной ИГ биноминативных предложений, что внешне сближает их с конструкциями идентификации. Такое же положение и в русском языке, ср. две ИГ с маркерами идентификации – притяжательными местоимениями: (1) …эта дама была несомненно его петербургская рыжеволосая тетя… (В. Набоков); (2) В школе нам говорили, что Бога нет. Те, кто так говорил, были наши любимые учительницы, и они учили нас хорошему: помогать отстающим, заботиться о птицах, переводить слепых через улицу (Н. Толстая). Здесь только первый пример полностью удовлетворяет требованиям, предъявляемым к идентифицирующим предложениям. Предметная референциальная соотнесенность послесвязочной ИГ не всегда совпадает с наличием / отсутствием маркеров детерминации. Так и артиклевая маркированность ИГ в болгарском языке, на первый взгляд облегчающая установление семантики предложения в отрыве от широкого контекста, может создавать и дополнительные сложности: артикль иногда становится ложной подсказкой в установлении денотативного статуса ИГ. Логико-синтаксический подход предложил бы здесь ориентироваться не на артиклевую маркированность, а на выявление референциальных признаков именных компонентов с учетом векторности связи между ними ([Иванова 2003: 82–85, 168–178]).

Выделенные Н. Д. Арутюновой четыре ЛСТ могут быть рассмотрены ([Ширяев 1993: 96–97]) как высший уровень обобщения в исследовании семантико-синтаксической структуры предложения, вслед за выделением диктума и модуса Ш. Балли, так как ЛСТ – это способ формирования именно диктума – пропозиции. Более частные обобщения в семантических классификациях Е. Н. Ширяев предлагает связывать с выделением семантических разновидностей в пределах каждого ЛСТ, допуская, впрочем, что принципы анализа для каждого типа могут различаться: если для бытийных предложений существенной является лексико-семантическая специфика локализатора и имени бытующего предмета, то предложения характеризации могут получить дальнейшее дробление в семантическом аспекте – так, как это представлено в ряде работ самого автора, напр. [Ширяев 1993];[Ширяев 1995]. К классификациям высокой степени абстракции принадлежат, впрочем, все общие группировки типов пропозиций, например, указанные выше онтологические и логические.

Общим принципом анализа каждого из ЛСТ, безусловно, должна быть характеристика в плане языковых способов выражения основных компонентов семантической структуры, как это осуществлено для бытийных предложений в [Арутюнова, Ширяев 1983]. В этом смысле эффективно выделение первичных и вторичных способов выражения смысловых элементов (ср. понятие изосемических / неизо­семических конструкций в [Золотова 1982: 127–128]). Чрезвычайно важен здесь учет конситуативной обусловленности: функциониро­вание первичного способа не должно быть связано с особыми условиями; для функционирования вторичного способа такие условия необходимы ([Ширяев 1995: 9]). В. В. Бабайцева ([Бабайцева 1983: 13]) предлагает, вслед за вычленением типа выражаемой мысли, выделять значения, закрепленные за определенными структурными схемами, учитывая в дальнейшем особенности морфолого-синтаксической и морфологической семантики составляющих предложение компонентов.

Очевидно, что рассмотренные семантические классификации предло­жений представляют разные уровни членения, обнаруживающие, однако, точки пересечения на той или иной ступени классификации.

Литература

Адамец 1978 – Адамец П. Образование предложений из пропозиций в современном русском языке. Praha, 1978.

Адмони 1973 – Адмони В. Г. Синтаксис немецкого языка: Система отношений и система построения. Л., 1973.

Арутюнова 1976 – Арутюнова Н. Д. Предложение и его смысл: Логико-семантические проблемы. М., 1976.

Арутюнова, Ширяев 1983 – Арутюнова Н. Д., Ширяев Е. Н. Русское предложение: Бытийный тип (структура и значение). М., 1983.

Бабайцева 1979 – Бабайцева В. В. Русский язык. Синтаксис и пунктуация. М., 1979.

Бабайцева 1983 – Бабайцева В. В. Семантика простого предложения // Предложение как многоаспектная единица языка. М., 1983.

Бозова 1994 – Бозова С. А. Системные семантические связи глаголов быть и бывать в современном русском языке: Автореф. дис. … канд. филол. наук. М., 1994.

Бъркалова 1995 – Бъркалова П. Блок от модели на простите изречения със съм в съвременния български език // Съпоставително езикознание. 1995. Кн. 6.

Вайс 1985 – Вайс Д. Высказывания тождества в русском языке: опыт их отграничения от высказываний других типов // НЗЛ. Вып. XV. Современная зарубежная русистика. М., 1985.

Всеволодова, Го Шуфень 1999 – Всеволодова М. В., Го Шуфень. Классы моделей русского простого предложения и их типовых значений: Модели русских предложений со статальными предикатами и их речевые реализации (в зеркале китайского языка). М., 1999.

Гак 1986 – Гак В. Г. Теоретическая грамматика французского языка: Синтаксис. 2-изд., испр. М., 1986.

Гак 1998 – Гак В. Г. Семантический синтаксис // Русский язык: Энциклопедия / Гл. ред. Ю. Н. Караулов. 2-е изд. М., 1998.

Герасименко 1999 – Герасименко Н. А. Бисубстантивные предложения в современном русском языке: структура, семантика, функционирование: Автореф. дис. … докт. филол. наук. М., 1999.

Гладров 2002 – Гладров В. В. В. В. Виноградов и формирование современной концепции синтаксиса русского языка // Вестник Моск. ун-та. Серия 9. Филология. 2002. № 1.

Доннелан 1982 – Доннелан К. Референция и определенные дескрипции // НЗЛ. Вып. XIII. Логика и лингвистика (Проблемы референции). М., 1982.

Золотова 1982 – Золотова Г. А. Коммуникативные аспекты русского синтаксиса. М., 1982.

Иванова 2003 – Иванова Е. Ю. Логико-семантические типы предложений: Неполные речевые реализации. СПб., 2003.

Илиева 1996 – Илиева К. Биноминативни изречения и прагматика. Пловдив, 1996.

Крылова, Максимов, Ширяев 1997 – Крылова О. А., Максимов Л. Ю., Ширяев Е. Н. Современный русский язык. Синтаксис. Пунктуация: Теоретический курс: Учеб. для филол. фак. вузов. М., 1997.

Куно 1982 – Куно С. Некоторые свойства нереферентных именных групп // НЗЛ. Вып. XIII. Логика и лингвистика (Проблемы референции). М., 1982.

Мокрышева 1986 – Мокрышева Т. Д. Структурно-семантические особенности биноминативных предложений: Автореф. дис. … канд. филол. наук. М., 1986.

Мразек 1990 – Мразек В. Сравнительный синтаксис славянских литературных языков: Исходные структуры простого предложения. Brno, 1990.

Русская грамматика 1980 – Русская грамматика / Гл. ред. Н. Ю. Шведова. Т. 2. Синтаксис. М., 1980.

Современный русский язык 2001 – Современный русский язык: Учебник (Фонетика. Лексикология. Словообразование. Морфология. Синтаксис). 3-е изд. / Нови­ков Л. А., Зубкова Л. Г., Иванов В. В. и др. СПб., 2001.

Супрун 1977 – Супрун А. В. Грамматика и семантика простого предложения (на материале испанского языка). М., 1977.

Сусов 1980 – Сусов И. П. Семантика и прагматика. Калинин, 1980.

Шведова 1973 – Шведова Н. Ю. О соотношении грамматической и семантической структуры предложения // Славянское языкознание. VII Международный съезд славистов. М., 1973.

Ширяев 1993 – Ширяев Е. Н. О некоторых принципах описания семантики предложения // Семантика языковых единиц: Материалы 3-й межвуз. науч.-исслед. конф. Ч. 3. Синтаксическая семантика. Семантика единиц художественной речи. М., 1993.

Ширяев 1995 – Ширяев Е. Н. В поисках путей исследования логико-грамматических типов предложения // Язык – система. Язык – текст. Язык – способность. М., 1995.

Шмелева 1994 – Шмелева Т. В. Семантический синтаксис: Текст лекций из курса «Современный русский язык». 2-е изд. Красноярск, 1994.

И. Е. Иванова

СЕРБСКАЯ ПУНКТУАЦИЯ ПРОСТОГО ПРЕДЛОЖЕНИЯ В СОПОСТАВЛЕНИИ С РУССКОЙ: ФУНКЦИИ ОДИНОЧНЫХ ЗНАКОВ ПРЕПИНАНИЯ

Задачей данной статьи является сопоставление функций одиночных знаков препинания в простом предложении в сербском и русском языках. В первую очередь речь пойдет о тире как о наиболее частотном разделяющем пунктуационном знаке15.

I. Рассмотрим случаи употребления одиночного тире в простом предложении. Обратимся сначала к правилам русской пунктуации, поскольку русская пунктуационная система исследована и описана в лингвистической литературе более подробно, чем сербская.

1. В русском простом предложении употребление одиночного тире связано прежде всего с различными пропусками – глагола-связки или членов предложения в неполных структурах ([Валгина 1991: 418]).

По правилам сербской пунктуации, изложенным в действующем сейчас «правописном кодексе» (далее – ПК), тире также может заменять собой пропущенный глагол-связку ([Пешикан 1994: 276]). Различие заключается в том, что для сербского языка предложение с таким пропуском представляет собой отступление от грамматической нормы. Приведем примеры такого употребления тире в исследованных нами текстах:

Прсти – танки, гипки [Davičo 1971: 22]. – ‘Пальцы тонкие, гибкие16; Брусjе – осматрачница над острвом [Московљевић 1972: 33]. – ‘Брусье дозорная башня над городом’; «За доручак – ким-супу!» [Угринов 1981: 15] – ‘На завтрак – тминный суп!’; Острво – бодљикави jеж [Kapor 1980: 17]. – ‘Островколючий еж’; Због тога су слоjеви стариjег плеистоцена – jезерског и барског, а слоjеви млађег плеистоцена – флувиjалног и еолског порекла [Carić, 14]. – ‘Поэтому наслоения древнейшего плейстоцена – озерного и болотного происхождения, а младшего плейстоценаречного и эолового’.

На наш взгляд, данный тип предложений в сербском языке характеризуется определенной стилистической окрашенностью: он присущ художественным и публицистическим текстам, отличающимся динамичностью. В научных текстах тоже встречается тире, способствующее структурному оформлению высказывания при пропуске глагола-связки в неполных предложениях. Этим достигается динамичность изложения. Однако в научной речи такие неполные предложения употребляются редко.

2. Одиночное тире в русском языке может использоваться для выражения эмоциональной напряженности, экспрессивности высказывания, для обозначения его актуального членения.

А. Б. Шапиро в книге «Основы русской пунктуации» описывает постановку тире в месте «распадения предложения на две словесные группы, которое способствует сосредоточению слушателя на каком-нибудь члене предложения, находящемся в предшествующей и последующей группе членов… Слово или слова, носители смыслового ударения, выделяются средствами интонации. Такое расчленение предложения обычно поддерживается эмоциональным характером высказывания» [Шапиро 1955: 339].

Д. Э. Розенталь называет такое тире интонационным. Оно может использоваться «для указания места распадения простого предложения на словесные группы, чтобы подчеркнуть или уточнить смысловые отношения между членами предложения» (Пошли в клуб – почитать, поиграть в шашки, потанцевать), а также «для выражения неожиданности или для обозначения логического ударения» (Через несколько минут загремели цепи, двери отворились, и вошел – Швабрин) [Розенталь 1984: 20].

Эмоциональной нагрузкой объясняет Н. С. Валгина использование этого знака в отрывке из стихотворения А. Блока: Страшно, сладко, неизбежно надо / Мне – бросаться в многопенный вал, / Вам – зеленоглазою наядой / Петь, плескаться у ирландских скал ([Валгина 1991: 422–423]).

Одновременно постановка тире в приведенных примерах подчеркивает актуальное членение предложений. Некоторые авторы считают основной функцией тире в современном русском языке именно последнюю – выражение актуального членения. Так, Т. М. Ни­ко­лаева в результате анализа разных типов употребления тире, описанных в действующих «Правилах русской орфографии и пунктуации», определяет его для современного русского литературного языка как «показатель коммуникативной установки пишущего», «показатель двучленности высказывания, его актуального членения на основу и ядро». Вот один из приведенных ею примеров: Я вас спрашиваю: рабочим – нужно платить? ([Николаева 2000: 295]).

В статье «О современной газетной пунктуации» Г. С. Шалимова пишет о необходимости изменения подхода к толкованию постановки тире в простом предложении по основному правилу, которое звучит так: «При отсутствии глагола-связки между подлежащим и сказуемым, выраженным именительным падежом существительного, обычно ставится тире, например: Грушницкий – юнкер (Лермонтов); Люди – или пьяницы, или картежники, или такие, как доктор (Чехов); Человек – кузнец своему счастью (Федин)». Автор полагает, что «все эти предложения отчетливо двучленны, и тире в них ставится при определенном коммуникативном задании для обозначения той в смысловом и экспрессивном отношении насыщенной паузы, которая служит для выражения актуального членения» [Шалимова 1987: 194].

3. В сербском языке употребление тире также может быть связано с коммуникативным членением предложения и передачей его эмоционально-экспрессивной окрашенности.

В «Грамматике сербского языка» отмечается, что порядок слов и просодические средства (движение основного тона, логическое ударение, паузы и т. д.) могут быть не только средством актуального членения, они также создают стилистический эффект. При определенном способе произнесения отдельных частей предложения, а также при определенном их размещении в предложении говорящий может выделить высказанную им информацию и показать свое отношение к ней. Например, если фокус (рема) высказывания содержит нечто неожиданное, это можно подчеркнуть с помощью логического ударения и паузы перед ним. На письме в этом случае обычно ставится тире: Иван jе ударио – Марка – ‘Иван ударил – Марко’ ([Станоjчић 2000: 363]).

В результате анализа предложений авторы грамматики делают вывод, что любой член предложения, выступающий в качестве ремы, может выделяться в устной речи усилением логического ударения и экспрессивной паузой, обозначаемой на письме знаком тире («Сви наведени типови фокуса могу се истицати у говору поjача­вањем реченичног акцента и употребом експресивне паузе, коjа се у писању обележава цртом») ([Станоjчић 2000: 368]): Зоран jе купио (–) ауто! – ‘Зоран купил – машину’; Дошао jе (–) Иван! – ‘Пришел – Иван.

ПК указывает на эту функцию тире, определяя его как знак, «обладающий максимальной экспрессивностью» ([Пешикан 1994: 275]). Далее в ПК отмечается, что тире часто выступает перед завершающей частью высказывания, особенно если эта часть усиливает экспрессивность высказывания: Али jаруга ниjе крива, него права – као под конац – ‘Но овраг был не кривой, а прямой – как по линейке’ ([Пешикан 1994: 276]).

Приведем примеры подобного употребления тире в исследованных нами текстах.

А. Тире перед дополнением, одиночным или распространенным: Мина ми jе открила – приjатељско друштво [Угринов 1981: 70]. – ‘Мина открыла мне – дружбу’; …у овом рату, JНА први пораз jе претрпела као жртва сопствене – неписмености [Vreme 2002: 20]. – ‘…в этой войне ЮНА потерпела свое первое поражение из-за собственной – безграмотности’.

Б. Тире между составом подлежащего и составом сказуемого: Она га сама – купуjе [Базар 1996: 27]. – ‘Она его сама – покупает’; У манастиру су – он, jедан ћутљиви Сингалез и Свети Петар [Пешић 1984: 14]. – ‘В монастыре были – он, какой-то молчаливый сингал и святой Петр’.

ПК предполагает постановку тире между составом подлежащего и составом сказуемого, если подлежащее значительно распространено. Постановка тире возможна также после значительно распространенной начальной части предложения перед завершающей: Гозбе, сцене лова, дивље звери, ловци коjи их убиjаjу и гоне – разликуjу се композиционо од примера на касниjим чашама – ‘Пиршества, сцены охоты, преследующие и убивающие зверей охотники – композиционно отличаются от изображений на более поздних бокалах’; Композициjе лова су се jављале на низу кутиjа од слонове кости, посуда, тканина и на керамици – и у постасанидско доба ([Пешикан 1994: 276]) – ‘Изображения охоты присутствуют на некоторых ларцах из слоновой кости, посуде, тканях, керамике – и в постасанидский период’.

Постановка тире в примерах второго типа, на наш взгляд, связана не с объемом начальной части предложения, а с его актуальным членением.

В. Тире между частями сказуемого:

уместо приjатног и лагодног живота постала jе – режим [Угринов 1981: 18] – ‘…вместо приятной и удобной жизни она стала – режимом’; «Црн коверат послан у недођин!» помисли Ђорђе гледаjући га како се стањуjе, постаjе, са ужареношћу што се мрачила – све пљоснатиjи, све сличниjи марки залепљеноj на црни коверат врата [Davičo 1971: 28] – ‘«Черный конверт письма в никуда!» – подумал Джордже, глядя, как он истончается, становится в темнеющей жаре – все более плоским, все более похожим на марку, наклеенную на черный конверт дверей.

Г. Тире после какого-либо элемента предложения, не главного члена, перед остальной частью предложения:

Оно што jа сматрам да jе далековидо код Кеjнза то jе да – тржиште не може све само да реши [Vreme 2002: 10] – ‘В чем я считаю Кейнза прозорливым, так это в том, чторынок не может все решить сам’; Волт Дизни jе открио jош jедну важну ствар: у цртаном свету – укинуо jе чврсте породичне везе [Vreme 2002: 31] – ‘У Уолта Диснея есть еще одна находка: в рисованном мире он ликвидировал близкие семейные связи.

Часто с помощью тире оформляются на письме предложения, передающие устную речь:

«Хотимично сам то учинио. Jа сам – разбоjник!» [Угринов 1981: 32] – ‘«Я специально это сделал. Я – разбойник!»’; «Хоћеш да кажеш, – кликну Вукашин, – да jе сецесиjа – кич?» [Угринов 1981: 77] – ‘«Ты хочешь сказать, – воскликнул Вукашин, – что сецессия – кич?»

В наибольшей степени экспрессивность выражается в предложениях, где тире разделяет словосочетание, внутри которого обычно отсутствуют знаки препинания, например, после согласованного определения перед определяемым существительным или между отрицательной частицей не и последующим словом:

у овом рату, JНА први пораз jе претрпела као жртва своjе сопствене – неписмености [Vreme 2002: 20] – ‘…в этой войне ЮНА потерпела свое первое поражение из-за собственной – безграмотности’; …да од живота направи живот а не – баjку [Базар 1998: 14] – ‘…сделать жизнь жизнью, а не – сказкой.

Между двумя языками существует небольшое различие в возможном месте постановки тире: если для автора, пишущего на сербском, постановка знака после предлога вполне естественна, то в русском тексте тире предшествует предлогу:

Али jе зато све те приходе, таj брижно стечени новац, трошила… по – бањама [Угринов 1981: 18] – ‘Но зато все свои доходы, все накопленные деньги она тратила – на курортах’; «Реч jе о – женском оку!» – рече Вукашин[Угринов 1981: 80] – ‘«Мы говорим – о женских глазах», – заявил Вукашин’; …корачамо у – неизвесност! [Угринов 1981: 93] – ‘…мы шагаемв неизвестность.

Как в русском языке, так и в сербском употребление тире в качестве экспрессивного средства свойственно художественным и публицистическим текстам.

II. В сербских художественных и публицистических текстах встречаются предложения, в которых актуальное членение высказывания и сопровождающая его эмоционально-экспрессивная окрашенность выражаются другими знаками.

1. Наиболее часто функции тире в сербском простом предложении берет на себя запятая. Подобное употребление запятой не предусматривается ПК.

Поскольку запятая – наиболее распространенный пунктуационный знак, его синонимичность тире может выявляться в ограниченном числе позиций:

а) позиция, при которой предложение разделено на две части, и в одной из них находится дополнение:

О, види ти, детета! [Петровић 1963: 18] – ‘Посмотрите-кана ребеночка!’; Jедном jе дошао без ичега и затражио хитно, сто рупиjа [Пешић 1984: 18] – ‘Однажды он пришел ни с чем и попросил срочносто рупий’; …од коктела и позоришта, до опере и ресторана… [Базар 1996: 12] от коктелей и театров – до оперы и ресторана’; Ми коjи сањамо крвљу, укрштене ноже, Боже! [Политика: 13] – ‘Мы, чья кровь жаждет – скрещенных ножей, о Боже!

б) позиция между подлежащим и сказуемым (между составом подлежащего и составом сказуемого): Ми овде, отерасмо свог црквеног поглавицу у гроб [Петровић 1963: 56] – ‘Мы здесь – вогнали своего церковного пастыря в гроб’; Али његов приjатељ и компањон Дамjан, случаjно ме откри иза веранде и благо прекори… [Угринов 1981: 10] – ‘Но его друг и компаньон Дамьян – случайно обнаружил меня за занавеской и мягко укорил’; Али живети ту, значило jе бити сам углавном [Davičo 1971: 60]Но жить здесь – означало быть в основном одному’; Одбити, значило би увредити [Davičo 1971: 65] – ‘Отказаться – значило бы обидеть’; Коjа jе, шта? [Kapor 1980: 7] – ‘Которая – что?’.

Вопрос о возможности отделения сказуемого от подлежащего с помощью запятой рассматривается в книге М. Аяновича, который, вслед за А. Пецо и М. Пешиканом, связывает такие случаи с высокой степенью распространенности подлежащего [Ajanović 1998: 68–70].

С одной стороны, использование запятой в качестве знака, подчеркивающего актуальное членение высказывания, противоречит принципам, заложенным в ПК А. Белича, так как в соответствии с ними «все, что в языке связано непосредственной связью, не может разделяться запятой… Все, чем определяется, объясняется другое слово, другая часть предложения и т. п., все, что зависит от чего-то другого, не отделяется запятой» [Белић 1950: 80]. С другой стороны, в настоящее время сербские лингвисты придают большое значение влиянию интонации на постановку знаков препинания, в частности запятой. Так, в правописном кодексе Р. Симича, Ж. Станойчича, Б. Остоича, Б. Чорича, М. Ковачевича утверждается, что в сербском языке запятая ставится там, где в речи по какой-либо причине делается пауза, а другой знак препинания отсутствует ([Симић 1993: 147]).

Русской пунктуации использование запятой в подобных позициях несвойственно. Е. В. Дзякович расценивает как совершенно недопустимую, «грубую подмену знаков» постановку запятой между подлежащим и сказуемым в следующем предложении: Как показывает наш опыт работы с руководителями образовательных учреждений, для некоторых оценка себя, это достаточно трудный процесс… [Дзякович 2001: 40]. Г. С. Шалимова отмечает как явную ошибку «закрепившуюся во многих газетах постановку запятой в стандартных заголовках типа «Весла, как крылья» (Комсомольская правда. 1983. 14 июня); «Игра, как праздник» (Правда. 1984. 9 июля) и др. Автор понимает, что это попытка использовать запятую в качестве актуализирующего знака, но в таком случае происходит разрушение структуры предложения, поскольку запятая оказывается между подлежащим и составом сказуемого [Шалимова 1987: 191].

Многие из приведенных выше сербских примеров могли бы быть переведены на русский язык с использованием многоточия. В настоящее время отмечается все больше случаев употребления многоточия в значениях, не предусмотренных «Правилами русской орфографии и пунктуации» [Правила 1956]. Н. С. Валгина в книге «Активные процессы в современном русском языке» пишет о передаче этим знаком следующих смысловых оттенков: указание на подтекстовое содержание, алогизмы, указание на неожиданность и неоправданность каких-либо сочетаний слов. Вот некоторые из приведенных ею примеров: Туристские тропы… под землей; Роса… по заказу. О конкуренции и… равенстве [Валгина 2001: 269].

Сербские предложения, в которых выражены те же значения, могут быть адекватно переданы на русском языке не только с использованием тире, но и многоточия:

Jедном jе дошао без ичега и затражио хитно, сто рупиjа [Пешић 1984: 18] – ‘Однажды он пришел ни с чем и попросил срочно… сто рупий’; Драга моjа госпођице Татjана, замислите се колики сте ви паразит, за родитеље, а и за друштво [Базар 1998: 4] – ‘Моя милая мадемуазель Татьяна, представьте только, каким паразитом вы являетесьдля родителей, да и для общества’; Њен тихи, одлучни, готово непознати глас, задржа га на месту [Петровић 1963: 39] – ‘Ее тихий, решительный, почти незнакомый голос… заставил его остановиться’.

2. Еще один знак, который мы встречаем в сербских текстах вместо тире, – двоеточие. Некоторые особенности употребления двоеточия, названные в ПК, дают возможность использовать его как знак, выражающий актуальное членение высказывания. По правилу, постановка двоеточия возможна при разъяснении, конкретизации чего-либо, что было упомянуто в обобщенном виде. Среди примеров в ПК находим и такой: Добила jе и поклон: jедан сребрни прстен [Пешикан 1994: 283] – ‘Она получила и подарок – серебряный перстень’.

Расширение функций двоеточия в простом предложении происходит и в современном русском языке. Н. С. Валгина связывает его новое употребление с ритмико-эмфатическим аспектом речи и отмечает, что такое пунктуационное оформление предложения характерно для заголовков публикаций в прессе: «Адвокат: права и проблемы; Собственная машина: благо или бедствие» [Валгина 1991: 426]. В другой своей книге она приводит следующие примеры употребления данного знака: Все, что было до него, он признает: никуда не годным; Вступил к ним. Но: болтовня одна, или политической власти хотят [Валгина 2001: 283–284].

Нам встретился пример нерегламентированного использования двоеточия как одного из средств стилизации в подражание традиционной японской поэзии:

Не беречь красы

И не бояться смерти:

Бабочки полет [Акунин 2003: 11].

Различие между употреблением двоеточия в функции тире в простом предложении в сербском и русском языках состоит в том, что двоеточие в рассматриваемом случае не предполагается правилами русской пунктуации, в то время как сербская кодификация не запрещает его. Двоеточие в качестве знака для выражения актуального членения предложения встречается в русских текстах как единичное авторское употребление. Сербская пунктуационная система предполагает более широкие возможности использования двоеточия, поскольку его способность предварять то, что логически завершает и конкретизирует сказанное ранее, распространяется на большое число позиций: любая концовка предложения может считаться логическим его завершением. Такое употребление рассматриваемого знака отмечал А. Белич: двоеточие ставится перед тем, что вытекает из сказанного ранее («…две тачке стављаjу се пред оним што из раниjе реченог излази…»). В приведенном им примере двоеточие следует за дополнением и предшествует сказуемому: Месец jасни, звезда jато / и сунашце умиљато: / ти сатвори, вељи Боже! [Белић 1950: 99].

Приведем примеры употребления двоеточия в перечисленных выше функциях в исследованных нами текстах:

Ту сам, поново, открио да jе раj: немати брига и не мислити [Пешић 1984: 53] – ‘Здесь я снова понял, что райжить без забот и ни о чем не думать’; За тебе: нема [Андрић 1963: 162]. – ‘Для тебянет’; Наjвише се диви: храбрости [Базар 1998: 11]. – ‘Больше всего он восхищается – мужеством’; Господа из Београда: госпођа Велицки, господин секретар Министарства финансиjа, господин професор, господин писар Духовног суда; а jа опет: одличан ђак, воли историjу, будући патриот итд [Петровић 1963: 114]. – ‘Господа из Белграда: госпожа Велицкая, господин секретарь министерства финансов, господин профессор, господин писарь Духовного суда; да и яотличник, интересуюсь историей, будущий патриот и т. д.

Из вышесказанного следует, что функции одиночного тире в простом предложении в сербском и русском языках в целом совпадают. Тире используется при пропуске глагола-связки и для подчеркивания актуального членения предложения. В последнем случае тире одновременно приводит к созданию экспрессивно-эмоциональной окраски.

Тире, служащее для выражения актуального членения высказывания, в сербских текстах может заменяться одиночной запятой или двоеточием. Для русского языка использование запятой и двоеточия в указанной функции расценивается лингвистами как ошибка или (для художественных текстов) как авторский знак. Ранее сербская пунктуационная норма не допускала такого использования запятой, в то время как употребление двоеточия считалось допустимым. Современная сербская ортология допускает постановку в этой позиции и одиночной запятой.

Литература

Белић 1950 – Белић А. Правопис српскохрватског књижевног jезика. Београд, 1950.

Валгина 1991 – Валгина Н. С. Синтаксис современного русского языка. М., 1991.

Валгина 2001 – Валгина Н. С. Активные процессы в современном русском языке. М., 2001.

Дзякович 2001 – Дзякович Е. В. Пунктуация в свете проблем культуры общения // Хорошая речь. Саратов, 2001.

Николаева 2000 – Николаева Т. М. От звука к тексту. М., 2000.

Пешикан 1994 – Пешикан М., Jерковић J., Пижурица М. Правопис српског jезика. Нови Сад, 1994.

Правила 1956 – Правила русской орфографии и пунктуации. М., 1956.

Розенталь 1984 – Розенталь Д. Э. Справочник по пунктуации. М., 1984.

Симић 1993 – Симић Р., Станоjчић Ж.., Остоjић Б., Ћорић Б., Ковачевић М. Правопис српскога jезика са рjечником. Никшић; Београд, 1993.

Станоjчић 2000 – Станоjчић Ж., Поповић Љ. Граматика српског jезика. Београд, 2000.

Шалимова 1987 – Шалимова Г. С. О современной газетной пунктуации // Значение и смысл слова. М., 1987.

Шапиро 1955 – Шапиро А. Б. Основы русской пунктуации. М., 1955.

Ajanović 1998 – Ajanović М. Interpunkcija u teoriji i praksi bosanskog, hrvatskog, srpskog jezika. Sarajevo, 1998.

Источники

Акунин 2003 – Акунин Б. Алмазная колесница. Т. 2. М., 2003.

Андрић 1963 – Андрић И. Сабрана дела. Књ. 2. Београд, 1963.

Базар 1996 – Базар. 1996. № 819 (20 сент.).

Базар 1998 – Базар. 1998. № 863 (29 мая).

Московљевић 1972 – Московљевић О. Светлости Медитерана. Нови Сад, 1972.

Петровић 1963 – Петровић В. Молох. Београд, 1963.

Пешић 1984 – Пешић С. Светло острво. Нови Сад, 1984.

Политика 1990 – Политика. 1990. 9 июня.

Угринов 1981 – Угринов П. Фасцинациjе. Београд, 1981.

Carić 1984 – Carić N. Opština Bečej. Novi Sad, 1984.

Davičо 1971 – Davičо O. Pesma. Beograd, 1971.

Kapor 1980 – Kapor M. Ada. Beograd, 1980.

Vreme 2002 – Vreme. 2002. № 574 (3 января).

А. И. Изотов

ОБ ОДНОМ ГРАММАТИЧЕСКОМ ГЕРМАНИЗМЕ В СОВРЕМЕННОМ ЧЕШСКОМ ЯЗЫКЕ: «ОНИКАНЬЕ» И «ОНКАНЬЕ» В ПОБУДИТЕЛЬНОМ ВЫСКАЗЫВАНИИ

В чешском языке, наряду с фамильярным обращением к собеседнику «на ты» (tykání) и вежливым обращением «на вы» (vykání), существуют также устаревшие разговорное обращение «на они» (onikání) и разговорное фамильярно-покровительственное обращение «на он» (onkání). На последующих страницах будут рассмотрены примеры обращения к «ониканью» и «онканью» в побудительных высказы­ваниях.

«Ониканье» обязано своим возникновением существовавшему когда-то чешско-немецкому двуязычию и представляет собой вежливое обращение к собеседнику формой, совпадающей с презентно-футу­ральной формой 3 лица мн. числа индикатива17. Будучи очевидным германизмом, «ониканье» не приветствовалось пуристами, так что сфера его употребления всегда ограничивалась некодифицированной речью, ср. некоторые примеры из чешских классиков:

Šourková se při tomto při­pomenutí trochu zakabonila: «A jdou, ani mi nevzpomínají! Starej se mi na svůj svátek natáh <…>». (Mácha K. H. Martin Žemla)

Услышав это, Шоуркова нахмурилась: «Оставьте, даже и не говорите [букв. оставят… не вспоминают] мне об этом! Мой-то на праздник нализался <…>».

«Vstávají, pane redaktor, / nelekají se, / jdeme v noci, nejsme však zloději, / jenom komise». (Havlí­ček Borovský K. Tyrolské elegie)

«Вставайте, господин редактор, не бойтесь [букв. встают… не боятся], мы пришли ночью, но мы не воры, а всего лишь комиссия».

«No, tedy nám povědí, jak to bude a kdo všecko tam bude?» – vyzvídala paní Klepandová (Němcová B. Kávová společnost)

«Ну а теперь расскажите [букв. расскажут] нам, что это все будет и кто там будет», – допытывалась пани Клепандова.

«Tak si ji jdou koupit do Pražského deníku!» – odsekla baba a přidala několik jadrných hrubostí a nadávek. (Stroupež­nický L. Pták z říše bájí)

«Ну вот в газету и идите [букв. идут] за покупками», – отсекла баба и добавила пару сочных ругательств.

«Líbějí přece vylézt, pane domácí; vždyť je tam plno neřesti», – pobízel ho starostivý Würfel. (Čech S. Nový epochální výlet pana Broučka tentokrát do patnáctého století)

«Извольте [букв. изволят] же вылезать, господин домохозяин, ведь там полно грязищи», – звал его заботливый Вюрфель.

«Člověče, hodějí se do civilu!» (Olbracht I. Kariéra Eduarda Žáka)

«Дружище, переоденьтесь [букв. переоденутся] в штатское!»

«Ale taky nikomu nic neříkají ... ani muk!» (John J. Holínky dědy Pejšáka)

«Но только никому не рассказывайте [букв. не рассказывают]... ни слова!»

«Policejní ředitel, váš šéf, jest mým strýcem!» – A ukazuje na nešťastného pana Markupa, zvolal: «Odvedou ho!» (Hašek J. Perzekuce nové strany kruhy vládními)

«Директор полиции, ваш начальник, приходится мне дядей! – И провозгласил, показав на бедного господина Маркупа: – Арестуйте [букв. арестуют] его!»

«Ale řeknou mně, kam moh jít, když neměl na těle ani kšandu?!» (Čapek K. Zmizení herce Bendy)

«Но скажите [букв. скажут] мне, куда он мог идти, когда на нем даже подтяжек не было?!»

Современные чешские авторы могут насыщать «ониканьем» речь персонажей тех своих произведений, действие которых происходит в прошлом – в XIX и первой половине XX в. (либо в абстрактном прошлом мира волшебной сказки). Так, Й. Марек использует «ониканье» в романе «Мой дядя Одиссей» и в сборнике «Паноптикум старых криминальных историй», Я. Копш – в «криминальной хронике старой Праги», авторы журнала «Дикобраз» – в миниатюрах «из жизни старых пражан», И. Брдечка и О. Липски – в фильме «Адела еще не ужинала» о пражских приключениях американского супердетектива Ника Картера, Я. Дрда – в литературных «Чешских сказках», ср., например:

[извозчик приезжему:] «Tak si sednou a povědí mi, já jich dovezu jako v peřince» (Marek J. Můj strýc Odysseus)

«Садитесь и скажите [букв. сядут и скажут] мне, и я вас [букв. их] довезу, как на перине»

«Pane Šmídmajer, oni mi tu zdržujou moje lidi, a já je potřebuju jinde! Už toho nechaj a jdem!..» (Marek J. Panopti­kum starých kriminálních příběhů)

«Господин Шмидмайер, вы [букв. они] мне тут задерживаете [букв. задерживают] моих людей, которые мне нужны в другом месте. Прекращайте-ка [букв. прекращают] это и пошли!..»

«Pamatujou si, paní Vej­mel­ková, že jsem ještě nikdy nikomu nic špatnýho neřekla a neřeknu» (Dikobraz)

«Помните [букв. помнят], пани Веймелкова, что я еще никогда никому ничего плохого не сказала и не скажу»

«Tak jdou, jdou, pane čerch­mant, nic se neostej­chají, vemou si se mnou krapítek májové houbovky!» (Drda J. Zapo­me­nutý čert)

«Идите, идите [букв. идут], господин черт, не стесняйтесь [букв. не стесняются], поешьте [букв. поедят] со мной майской грибной похлебки!»

Мы встречаем «ониканье» в фильме «Все мои близкие» о трагической судьбе большой еврейской семьи во время гитлеровской оккупации Чехословакии (фильм снят в 1999 году!), ср.:

Tady je ta smlouva. Napíšou tam kolik můžou dát a ať to můžeme zapít!

Chcete tím říct, že tam můžu napsat jakoukoliv částku?

Už jsem řek. Napíšou tam a podepíšou. (Všich­ni moji blízcí)

‘– Вот договор. Впишите [букв. впишут] туда, сколько вы можете [букв. могут] дать, и отметим это дело!

Вы хотите сказать, что я могу туда вписать любую сумму?

Я же сказал. Впишите [букв. впишут] и подпишите [букв. подпишут]’.

«Ониканье» может сопровождаться и лексическими германизмами (в том числе отсутствующими в литературном языке), причем эти германизмы могут быть даже графически не освоены (нем. die Münze – 1. монета. 2. монетный дворwerk – немецкий суффикс с собирательным значением, ср.:

«Tak Karpíšek, kde mají ten svůj münzwerk? Nic nezapírají, všechno se ví do puntíku!» (Kopš J. Pražské pitavaly)

«Так, Карпишек, где этот ваш [букв. они имеют этот свой] монетный двор? Не отнекивайтесь [букв. не отнекиваются], мы знаем все!»

В качестве явного германизма обращение «на они» может интерпретироваться как более официальное. Так, «оникает», обращаясь к уважаемому клиенту, трактирщик (Čech S. Nový epochální výlet pana Broučka tentokrát do patnáctého století), от смущения начинает «оникать» старый крестьянин, оказавшись перед английским королем (Bass E. Klapzubova jedenáctka). «Оникать» может безработный, обращаясь к фабриканту (кинофильм Hej Rup), или школьный сторож, говоря с пожилым учителем (кинофильм Cesta do hlubin študákovy duše). Поначалу «оникает» незнакомцу (но уже на второй день начинает «тыкать») бабка Плайзнерка из литературной сказки Яна Дрды «Zapomenutý čert».

Показательно, что «ониканье» может восприниматься как более официальное не только по отношению к «тыканью», но и по отношению к «выканью». Об этом могут свидетельствовать следующие два примера, в которых Говорящий «оникает», отдавая распоряжение непосредственному подчиненному, и «выкает», обращаясь к иному лицу, ср.:

Strážmistr, zřetelně pohnut pohle­dem na dobrodušnou Švejkovu tvář, dodal: «A nevzpomínejte [«выканье»] na mne ve zlém. Vezmou [«ониканье»] ho, pane závodčí, tady mají bericht». (Hašek J. Osudy dobrého vojáka Švejka)

Стражмистр, заметно тро­нутый добродушием, написанным на физиономии Швейка, добавил: «И не поминайте меня лихом. Ведите [букв. возьмут] его, господин разводящий, вот донесение».

«O vás [«выканье»] půjde bericht k soudu, – stručně řekl rytmistr. – Pane strážmistr, zavřou [«ониканье»] oba muže, ráno je přivedou [«ониканье»] k výslechu a ten bericht z Putimě proštudujou [«ониканье»] a pošlou [«ониканье»] mně do bytu». (Hašek J. Osudy dobrého vojáka Švejka)

«Донесение о вас пойдет в суд, – коротко сказал ротмистр. – Господин стражмистр, посадить [букв. посадят] обоих, завтра утром привести [букв. приведут] на допрос, а это донесение из Путима изучить [букв. изучат] и послать [букв. пошлют] мне на квартиру».

Еще более показателен в этом плане третий пример, в котором «ониканьем» сменяется «тыканье», когда один рядовой начинает проводить со своим товарищем воинские упражнения, ср.:

«Teď budeš dělat [«тыканье»] pohyby těla na místě. Rechts um! Člověče! Voni jsou [«ониканье»] kráva! Jejich [«ониканье»] rohy mají se octnout tam kde měli [«ониканье»] dřív pravý rameno. Herstellt! Rechts um! Links um!» (Hašek J. Osudy dobrého vojáka Švejka)

«А сейчас будешь делать повороты на месте. Напра-во! Ну и корова же вы [букв. они]. Ваши [букв. их] рога должны очутиться там, где было раньше правое плечо. Отставить! Напра-во! Нале-во!»

Впрочем, речь идет о едва намеченной тенденции и никак не о закономерности, поскольку в абсолютном большинстве случаев «ониканье» и «выканье» романе Я. Гашека находятся в свободном варьировании, ср. некоторые из многочисленных примеров их совмещения:

«Nechte si [«выканье»] své učenosti, – přerušil ho desátník. – a jdou [«ониканье»] raději zamést cimru, dneska je na nich» [«ониканье»]

«Оставьте свои учености, – перебил его сержант, – и идите [букв. идут] лучше подмести в казарме, сегодня ваша [букв. их] очередь».

«Polibte [«выканье»] ještě, bábo, krucifix,– poroučel strážmistr, když Pejzlerka za ukrutného vzlykotu odpřisáhla a pokřižovala se zbožně. – Tak a teď zas odnesou [«ониканье»] krucifix, odkud si ho vypůjčili [«ониканье»], a řeknou [«ониканье»], že jsem ho potřeboval k výslechu!»

«Поцелуйте еще распятие, бабуля, – приказал страж­мистр, когда Пейзлерка, безостановочно всхлипывая, поклялась и набожно перекрестилась. – А теперь отнесите [букв. отнесут] распятие обратно, у кого вы его одолжили [букв. они одолжили], и скажите [букв. скажут], что оно потребовалось мне для допроса!»

Невысокая представленность «ониканья» в художественных текстах объясняется, на наш взгляд, тем обстоятельством, что тогда, когда данное явление было живо в речи носителей чешского языка (период чешско-немецкого двуязычия), оно не допускалось в печатный текст как нелитературное и даже «непатриотическое», а когда право авторов печатать все, что они считают нужным, было признано, «ониканье» уже ушло в прошлое. Единственное художественное произведение, содержащее «ониканье» просто в изобилии, – «Похождения бравого солдата Швейка...» Я. Гашека, шокировавшее современников своим языком (в послесловии к первой части романа Я. Гашек специально предупреждает читателей, что в дальнейших главах «и солдаты, и штатские будут говорить и поступать так, как они поступают в действительности» (цит. по русск. переводу П. Богатырева).

«Онканье»18, состоящее в использовании при обращении к собеседнику формы, совпадающей с претеритной или (реже) презентно-футуральной формой 3-го лица ед. числа индикатива, выражает снисходительно-покровительственное отношение к собеседнику. На первый взгляд может показаться, что речь идет о явлении, подобном русским примерам типа «Упал, отжался!» (ставшая крылатой реплика одного из персонажей телепередачи «Куклы»). Однако в русском языке речь идет отнюдь не о формах 3‑го лица: если при эловой форме нет личного местоимения, лицо определяется из контекста (это может быть и 1‑е, и 2‑е, и 3‑е лицо). В чешском же языке «голая» эловая форма однозначно свидетельствует о 3‑м лице. Чешское «онканье» использует не только претеритные, но и презентно-футуральные формы, в русском же языке речь идет об исключительно претеритных формах. «Онканье», как видно из названия, ограничено 3‑м лицом единственного числа, в русском же языке в случае с «авторитарным императивом»19 речь может идти и о формах множественного числа, ср.: «Подвинулись, колонны!» (телепередача «Городок»; «братки» распихивают стоящих у них на дороге).

В отличие от «ониканья», «онканье» не маркируется в сознании носителей языка как относящийся к ушедшей эпохе грамматический германизм20. Невысокая употребительность «онканья» может быть обусловлена, на наш взгляд, спецификой его семантики («онканье» более жестко, чем «тыканье» или «выканье», предполагает определенное соотношение социальных ролей говорящего и адресата), а также его некодифицированностью (последнее обстоятельство становится особенно важным в эпоху массовой коммуникации, когда резко усиливаются процессы, ведущие к унификации и стандартизации языкового пространства). Тем не менее мы можем обнаружить «онканье» в речи персонажей художественных произведений, при этом можно выделить два типа случаев:

Во-первых, «онканье» может встречаться в текстах, созданных тогда, когда данное явление было еще достаточно употребительным, ср.:

[хозяйка – служанке:] «Ne­mohla jít k jinému, ona hloupá? <…> No, teda šla k němu, řekla, že se nechám uctivě poroučet, aby měl ještě do prvího strpení, že se s ním spořádám». (Němcová B. Kávová společ­nost)

«И ты не могла [букв. она не могла] пойди к другому, глупая? [букв. она глупая] <…> Тогда иди [букв. она шла] к нему, скажи [букв. она сказала], что я кланяюсь и прошу подождать еще до первого числа, что я с ним рассчитаюсь».

[хозяин – служанке:] «Zuzan­ko, voda je nejzdravější nápoj, zůstala vždy při vodě, bude zdráva a šťastna». (Němcová B. Babička)

«Зузанка, вода – самый здоровый напиток, пей [букв. пила] только воду, будешь [букв. будет] здоровой и счастливой».

[проститутка – прохоже­му:] «Hezoune, šel si zafilipínkovat». (Hašek J. Osudy dobrého vojáka Švejka)

«Красавчик, пошли [букв. он пошел] развлечемся».

«Nic si z toho nedělal,– těší ho kyprá dáma, – až se ožení, pak matematice vale». (Poláček K. Hostinec u kamenného stolu)

«Да не переживай [букв. не переживал] из-за этого, – утешает его пышная дама, – когда женишься, скажешь [букв. он женится... он скажет] математике пока».

Když se po vyzkoušení studentů vypsaných na jeden den vrátil nahoru do kanceláře, předal sešit paní sekretářce s pokynem: «Přepsala to do epické šíře!» (Bartůňek P. Smích z posluchá­ren)

Когда же, проэкзаменовав всех записанных на этот день студентов, он поднимался в канцелярию, то передавал тетрадку секретарше с указанием: «Перепи­ши-ка [букв. Она переписала] это в эпос!»

Во-вторых, к «онканью» обращаются и авторы современные21 – речь идет о средстве стилизации. Так, оформленную «онканьем» фразу мы можем обнаружить в фильме К. Стеклого о бравом солдате Швейке (в тексте романа Я. Гашека, положенного в основу сюжета сценария, этой фразы нет!) или в историческом фильме «Пекарь императора», ср.:

[генеральская вдова – слуге:] «Johan, on musel sofort na korpus­komando» (Dobrý voják Švejk)

«Иоганн, сейчас же иди [букв. он должен сейчас же] в штаб корпуса».

[Рудольф II – придворному:] «Langu, šel sem!» (Císařův pekař a pekařův císař)

«Ланг, иди-ка [букв. он пошел] сюда!»

В качестве стилистического средства использует «онканье» (наряду с «ониканьем») И. Марек, ср.:

[барышня из ресторана – молодому герою:] «Kouknul, chlapeč­ku, on je slušnej mužskej, šel se mnou, dáme si na pokoji ještě šampus na jejich účet». (Marek J. Můj strýc Odysseus)

«Слушай [букв. он слушал], малыш, да ты [букв. он] парень хоть куда, иди [букв. шел] со мной, закажем еще шампанского в номер за их счет».

О том, что речь идет о живом, пусть и малоупотребительном языковом средстве, свидетельствует и использование «онканья» в современных художественных переводах на чешский язык, ср. следующий фрагмент, в котором вежливое «выканье» временно сменяется фамильярным «онканьем», когда возникает потребность утихомирить собеседника:

«Nevzrušujte se [«выканье»]. Vím o té záležitosti víc, než si myslíte. A domnívám se, že vám můžu pomoct. Vím, kde ho hledat».

«Не волнуйтесь. Я знаю об этом больше, чем вы думаете. И я думаю, что могу вам помочь. Я знаю, где его искать».

Nahnul se přes bar.

«Kde?»

Он наклонился через стойку.

«Где?»

«Pustil tu košili, kámo, – řekl jsem potichu a ukázal mu obušek, –jinak se ocit jak dlouhej tak širokej na chodníku a poldům řeknu, že se mu udělalo šoufl». [«онканье»]

«А ну-ка пусти рубашку, приятель, – шепнул я ему и показал дубинку, – а то будешь валяться на тротуаре, а ментам я скажу, что тебе стало плохо».

Pustil mě.

Он отпустил меня.

«Promiňte. Ale řekněte mi, kde je. A taky mi řekněte, jak je možný, že o tom tolik víte».

«Извините. Но скажите мне, где он. И скажите, как это возможно, что вы об этом столько знаете».

«Všechno má svůj čas. Jak víte [«выканье»], existujou kartoté­ky: v nemocnicích, v sirotčincích, v ordinacích...» (Heinlein R. A.; překl. Hlavička J.).

«Всему свое время. Как вы знаете, существуют картотеки: в больницах, в приютах, в приемных...»

До сих пор «онкает», обращаясь к своим детям, потомок чешского аристократического рода Кинских, ср.:

A pak [otec] ještě dodal: «A dal na sebe pozor. Otec nám s bratrem totiž onká» (smích). (Интервью с Антонином Кинским в журнале Týden. 2000. 4 декабря)

А потом [отец] еще добавил: «И будь внимательным [букв. и был внимательным]. Отец нам с братом «онкает» (смех).

Суммируя изложенное, следует констатировать, что «ониканье» и «онканье», уже долгое время являясь грамматическим архаизмом, проявляют удивительную стабильность, продолжая активно использоваться в произведениях художественной литературы и кинематографе в качестве яркого стилистического средства.

И. О. Казакова

ЯНИНА ГОРА ЮГОСЛАВЯНСКИХ НАРОДНЫХ ПЕСЕН

Среди названий гор югославянского поэтического эпоса обращают на себя внимание образованные от женского имени Јања (Јањина планина, Јања): они, по нашему мнению, связаны с мифологическими представлениями о хозяевах гор. Приведем некоторые доказательства мифологической природы этих названий, содержащиеся как в исходном личном имени, так и в качествах персонажа, его носящего.

Јањина планина – гора, через которую Джемо Горец гонит плененного им Марко Кралевича к месту предполагаемой казни: Отале се Ђемо подигао Кроз некакву Јањину планину [Караџић 1875: 68] (один из наиболее известных сюжетов-поединков Марко с врагами-иноверцами). В песне появляется персонаж по имени Јања, непосредственно связанный с горой, – хозяйка расположенной на горе корчмы (кажущаяся прозаичность этого персонажа отвечает реалистической природе песни). Джемо спрашивает у своего пленника, где в горах можно утолить жажду, и Марко отвечает: Има, Ђемо, бијела механа, И проклета крчмарица Јања [Караџић 1875: 68]. Следует сказать несколько слов об этом фольклорном персонаже (трактирщице, кабатчице) – носителе интересующего нас имени и вполне определенных свойств и функций. Можно выделить две главные, внешне противоречивые черты этого персонажа, носящего амбивалентный характер: 1) соотнесенность с категорией «чужого», опасного, потустороннего (на это указывает, например, пейоративный эпитет «проклета»); 2) традиционная роль спасительницы: в этой и во всех других песнях трактирщица вызволяет героя из плена – «наводит чары» на врага, усыпляя его с помощью вина; так, Марко называет свою избавительницу названой сестрой: А у моје Богом посестриме, / Посестриме крчмарице Јање [Караџић 1875: 68]. Мы не случайно так подробно останавливаемся на этом второстепенном персонаже югославянского фольклора. Он обнаруживает множество параллелей с вилой, среди традиционных функций которой – владение волшебной водой или другим снадобьем, оказывающим магическое воздействие на героя; содействие герою («посестрима» – постоянный фольклорный эпитет и вилы-помощницы: A ti sjediš, posestrimo vilo, / Pa to glediš s visokog Papuka! [Matica Hrvatska, 9: 2]). Самые бесспорные свидетельства родства трактирщицы и вилы содержит более развернутый вариант сюжета о Марко и Джемо, где эпизодам пленения Марко и его вызволения предшествует встреча героя с хозяйккой корчмы у горного источника: ту ћеш наћи студена кладенца, / код кладенца крчмарица Мара, / не да воду без царине пити, / иште коњу ноге до колена, / а јунаку руке до рамена [Бован 1974: 36]. Как видно, данный персонаж выполняет типичные функции злой водяной вилы (русалки), взимающей плату за воду или перевоз. Сопоставление данного отрывка с одной из многочисленных песен о единоборстве Марко с вилами в горах или у водоемов демонстрирует несомненную одноприродность двух героев: Па ћеш наћи језер-воду ладну, / И на води вилу бродарицу, / Па је вила на води заспала. / Па се чувај да је не пробудиш, / Јер је врло скупа бродарина! [Српске пјесме 1974, 2: 37]. Более того, далее в рассматриваемом варианте (поединок и братание Марко с трактирщицей) последняя прямо называется вилой: Та пут ми се Мара пробуди­ла, / а за Марком јуриш учинила, / но се бише летњи дан до пладне / док су Марка пене попануле, / Марка беле а вилу крваве! [Бован 1974: 36]. Не вызывает сомнений тот факт, что реалистический образ хозяйки корчмы в несказочных песнях (помощница героя с ярко выраженными демоническими чертами) является не чем иным, как трансформацией мифологического образа духа-покрови­те­ля (вилы).

Родство хозяйки корчмы с женским горным духом особенно ярко проявляется в классическом варианте в силу наделения данного персонажа присущими виле функциями хозяйки горы путем смены традиционного эпического имени трактирщицы Мара (выбор которого, без сомнения, обусловлен стремлением к созвучию компонентов формулы имени: Ту је, каже, та ладна меана, / У меану Мара крчмарица [Бован 1974: 36]) на Јања и установления за счет этого связи героини с горой на языковом уровне. Соотнесенность имен горы и трактирщицы отмечает Д. Костич: «Неизвестная гора получает свое имя в песне явно в связи с типическим образом корчмарки»; последнюю он, правда, считает перешедшей в эпос реально существовавшей личностью ([Костић 1937]).

Вышеприведенные наблюдения согласуются с результатами этимологического анализа самого антропонима Јана (Јања), представленными М. Павловичем ([Павловић 1958]). Он выстраивает этимологическую цепочку Јана (Јања) < Zana (j < z’ в северно­далматинской зоне) < Diana (в албанском языке z / s < di (dj) / ti), связывая тем самым данное женское имя с именем албанского полуденного духа Zana – аналог римской богини охоты Дианы (культ которой захватывает и Балканский полуостров) и, соответственно, греческой Артемиды, богини охоты и живой природы. Таким образом, делает вывод Павлович, сербская Мајка Јања – женский мифологический персонаж, в образе которого соединились лесное божество и демон (общеславянский злой дух – полудница). В силу этого ему присущи демонические черты и одновременно функции могущественного покровителя, влиятельного заступника, «унаследованные» им от богини Дианы – воинственной мстительницы (это, как мы убедились, полностью согласуется и с отмеченными чертами носящего то же имя персонажа нашей песни). Могущество и защитную роль божества-помощника отражает, по мнению автора статьи, архаическое выражение «па да му је мајка Јана (Јања)» (Не може он то знати (имати, добити, урадити), па да му је мајка Јана). Сосуществование карательной и защитной функций, дуализм божественного и демонического начал позволили исследователю предположить, что в семантическую структуру имени Јана (Јања) могло быть вплетено и давнее воспоминание о двуликом боге Янусе. Для обоих имен аналогичную реконструкцию предлагает и А. Н. Афанасьев: «Древнейшее божество неба Янус (Janus = Djanus – Див... (ср. однокоренное, синонимичное виле самодива. – И. К.), а в женском олицетворении Diana = Jana)» [Афанасьев 1995, 2: 204].

Среди упоминаемых автором статьи многочисленных топонимов, производных от теофорного Јања (< Dianium : Diania), – и Jањина планина и другие фольклорные: Цркву Јању у Староме Влаху [Караџић 1875: 35]; Рани царе у Јању девојку [Караџић 1875: 15].

Прочие песни, упоминающие Янину гору, – баллады на известный сюжет о гибели невесты, которую сваты ведут через гору: Колика је Јањина планина, / Не могу је ждрали преждралити [Красић 1880: 58]; Kad sam bio u Janji-planini [Matica Hrvatska, 5: 190]. И здесь нами обнаружена связь названия горы с именем героини – в данном случае погибающей на горе девушки: Жали Јања првог господара [Красић 1880: 58]; Još je ljevša Janja udovica [Matica Hrvatska, 5: 190]. Потребность ввести в сюжет героиню, имя которой является косвенным указанием на ее роль «хозяйки горы», – возможно, не только проявление закона повторов, которому подчинен весь строй народной песни (ср. в другой песне: У Јаноку испроси девојку, / Пле­ме­ниту Јаночкињу Јану [Караџић 1875: 101]), но и отголосок античного культа лесного божества Дианы в югославянском фольклоре, свидетельство мифологической природы этих названий гор.

Литература

Афанасьев 1995 – Афанасьев А. Н. Поэтические воззрения славян на природу. Т. 2. М., 1995.

Костић 1937 – Костић Д. Тумачења друге књиге српских народних пјесама В. С. Караџића. Београд, 1937.

Павловић 1958 – Павловић М. Арб. Zanё: Zana и срп. Мајка Јања // Јужнословенски филолог. Књ. XXIII. 1958. Св. 1–4. С. 216–220.

Источники

Бован 1974 – Бован В. Антологија српске народне епике Косова и Метохије. Приштина, 1974.

Караџић 1875 – Караџић В. С. Српске народне пјесме. Књ.2. Беч, 1875.

Красић 1880 – Красић В. Српске народне пјесме старијег и новијег времена. Књ.1. Панчево, 1880.

Српске пјесме 1974 – Српске народне пјесме из необјављених рукописа В. С. Караџића. Књ.2. Београд, 1974.

Matica Hrvatska – Hrvatske narodne pjesme. Matica Hrvatska. Knj. 5, 9. Zagreb, 1896–1940.

Ю. А. Каменькова

ЯЗЫКОВЫЕ СПОСОБЫ ПРЕДСТАВЛЕНИЯ ДЕНОТАТА ИМЕН ЭМОЦИОНАЛЬНО-ЧУВСТВЕННОГО ВОСПРИЯТИЯ (на материале чешского языка)

Целью настоящей статьи является попытка выявить специфику денотата имен эмоционально-чувственного восприятия, способы его представления в языке, а также показать, как осуществляются механизмы метафорической реализации указанных номинаций.

В свете поставленного круга задач необходимо определить нашу позицию в отношении самого понятия «денотат», которое имеет несколько толкований, что усложняет рассмотрение вопроса [БЭС Языкознание 1998]. Актуальными для нашего исследования представляются следующие дефиниции данного термина:

1. множество объектов действительности (вещей, свойств, отношений, ситуаций, состояний, процессов, действий и т. д.), которые могут именоваться данной единицей в силу ее языкового значения (экстралингвистическая функция);

2. то же, что «денотативное значение» – понятийное ядро значения, т. е. «объективный» («номинативный», «внешнеситуационный», «когнитивный», «репрезентативный», «фактический», «диктальный», «предметно-реляционный») компонент смысла, абстрагированный от стилистических, прагматических, модальных, эмоциональных, субъективных, коммуникативных и т. п. оттенков;

3. то же, что и референт – объект внеязыковой действительности, который имеет в виду говорящий, произнося данный речевой отрезок, т. е. «объект, актуализированный в высказывании»;

4. элемент экстенсионала, т. е. множества объектов, способных именоваться данной единицей; экстенсионал в этом случае квалифицируется как класс денотатов.

Следует отметить, что в чешской лингвистике также применяются разноплановые подходы к пониманию денотата: а) реально существующий предмет, имеющий знаковое обозначение; б) предметное, когнитивное ядро значения; в) значение, конкретизированное в высказывании ([Encyklopedický slovník češtiny 2002: 106]). Я. Хоффма­нова выделяет «денотативное значение» в слове в противовес когнитивному, однако полагает, что как элементарную оппозицию эти типы рассматривать не стоит, поскольку границы между ними лабильны. По мнению исследователя, синонимами денотативного значения можно считать референтное, когнитивное, концептуальное значение ([Hoffmannová 1997: 126, 134]).

В нашем представлении денотат целесообразно рассматривать как объект действительности в широком смысле (т. е. это может быть явление, свойство, состояние), именующийся данной единицей (см. п. 1), однако не стоит забывать и о значимости референциальных свойств данного понятия.

Обращаясь к исследованию избранной темы, необходимо подчеркнуть, что специфика представления денотата чувств и эмоций взаимообусловлена спецификой объективирующих их абстрактных имен, их свойствами, которые, в свою очередь, влияют на характер глагольного переосмысления как способа создания языкового образа денотата. Свойства абстрактного имени, природа которого – изолирующая абстракция, заключаются, по справедливому мнению исследователей, в «мифологичности», в отсутствии независимого от языковой материи бытият. е. в объективации мыслительных конструктов, в глубинном ассоциативном потенциале, в наличии «отвлеченного» значения в противовес «конкретному» и т. д.

Вышеупомянутые характеристики обусловливают специфику анализа эмоций и чувств, которые воспринимаются через доступный нашему пониманию акустический образ абстрактных имен, воплощающих эти концепты.

Исследуя иноязычный материал, следует принять во внимание наличие межъязыковых лексических соответствий, что, в свою очередь, связано с лингвистическими универсалиями, порождающими единообразие языковых признаков, а также с универсальностью логико-понятийного состава языков. Хотя в литературе не раз отмечалось, что в разных языках расчленение бытия на понятия, отраженные в словах, происходит по-разному, тем не менее, общий спектр отраженного в лексике познанного или познаваемого фрагмента материального или абстрактного мира в основном совпадает во всех развитых современных языках.

Постановка обозначенной проблемы предполагает рассмотрение вопроса, касающегося общей характеристики чувств, эмоций, хотя они с трудом поддаются формальному описанию. Специфика исследования заключается в том, что денотат в материальном конкретном преломлении (как физический объект) отсутствует. Скорее, предметом анализа служит квазиденотат, который обладает определенной совокупностью свойств, характерных для того или иного эмоционально-чувственного феномена. Отражение этой специфики денотата и обусловливает особенности глагольной метафоризации, функция которой – представить денотат в языке.

Избирая ономасиологический подход отправной базой исследования (так как мы «идем» от денотата), необходимо иметь представление о том, как описывает эмоции и чувства наука, которая прежде всего имеет предметом своего исследования онтологию эмоционально-чувственных феноменов и рассматривает их как первозданную сущность. Имея исходные данные, можно целенаправленно выстроить схему моделирования денотации (т. е. картину того, как рассматриваемые сущности объективируются в языке). Следует особо подчеркнуть, что в психологии отмечается сложность при определении, разграничении и классификации эмоций и чувств.

Хотя в психологической литературе эмоции и чувства зачастую отождествляются либо чувства трактуются как видовая разновидность эмоций, Е. П. Ильин, вслед за К. Изардом ([Изард 2002]), разграничил их. По его мнению, чувство – это устойчивое эмоциональное отношение к чему-либо; в свою очередь, эмоция (от лат. emovere – ‘возбуждать, волновать’) – переживание, душевное волнение, это рефлекторная, психо-вегетативная реакция, связанная с проявлением субъективного пристрастного отношения (в виде переживания), способствующая организации целесообразного поведения в этой ситуации [Ильин 2002: 286].

В психологии выделяют 12 свойств эмоций. Это психологические параметры денотата, которые, как будет показано ниже, «объясняют» языковое «поведение» имен рассматриваемой тематики:

1. Доминантность. Сильные эмоции способны подавлять противоположные себе эмоции.

2. Суммация и «упрочение». Эмоции, связанные с одним и тем же объектом, суммируются в течение жизни, что приводит к увеличению их интенсивности, упрочению чувств, в результате чего их переживание в виде эмоций становится сильнее.

3. Адаптация. При долгом повторении одних и тех же впечатлений происходит притупление, снижение остроты переживаний;

4. Пластичность (От страха можно получить удовольствие, а не только негативные переживания).

5. «Переключаемость». Предметом одной эмоции становится другая эмоция (мне стыдно своей радости).

6. Универсальность. Независимость эмоций от вида потребности и специфики деятельности, в которой они возникают.

7. Пристрастность (субъективность). Одна и та же причина может вызвать у разных людей разные эмоции.

8. Заразительность. Человек, испытывающий ту или иную эмоцию, чувство, может «передавать» их другим.

9. Иррадиация. Возможность распространения настроения эмоционального фона с обстоятельств, его первоначально вызвавших, на все, что человеком воспринимается.

10. Перенос. Чувства могут переноситься на другие объекты.

11. Амбивалентность. Человек может одновременно переживать положительное и отрицательное эмоциональное состояние. (любовь и грусть, любовь и ненависть).

12. Порождение одних эмоций другими. В действительности здесь речь идет о проявлении чувства через различные эмоции (например, чувство ревности через эмоцию гнева).

Разновидностью эмоций являются аффекты (в обособленную группу их выделять не принято), которые репрезентируют их динамику. Они суть проявления, реализации эмоций. Именно поэтому их объективация в языке дополняет картину проявления эмоционально-чувственных феноменов. Аффекты обладают определенными свойствами, основные из которых следующие:

1. быстрое возникновение:

Hnĕv – vyšlehne ze tmy

Гневвспыхнул из тьмы22

2. очень большая интенсивность переживания:

Vztek mučí

Ярость / Бешенство мучает

3. кратковременность:

Jasot zanikl v řevu vlaku

Ликование погибло в реве поезда’;

4. бурное выражение (экспрессия):

Zoufalství v očích plá

Отчаяние в глазах пылает;

5. безотчетность (человек не способен держать себя в руках);

6. диффузность (сильные аффекты захватывают всю личность – «гнев застилает глаза», «ярость ослепляет»).

Понимание природы эмоций и чувств при рассмотрении вопроса способов их объективации необходимо потому, что их свойства, как уже было отмечено, диктуют языку выбор средств выражения, т. е. некоторые из эмоционально-чувственных характеристик мотивируют выбор сочетаемости и являются актуальными для языкового анализа. Следует особо отметить, что сочетаемость может быть обусловлена как объективными, так и субъективными факторами. К числу последних следует отнести: контекст, ассоциативное мышление автора, ассоциативный потенциал сравнения самой лексемы, специфику языка, семантические расширители или ограничители, стилевые особенности текста или речевой ситуации и т. д. Важно то, что, как показывает анализ сочетаемостных связей, в языке объективируются свойства, выделяемые психологией. Проиллюстрируем выдвигаемое нами положение на материале эксцерпций, обратив внимание на то, как передаются свойства эмоций и чувств, их динамика. Проанализированный материал свидетельствует о том, что специфика абстрактного имени предполагает определенное взаимодействие по принципу обратной связи с характеризующими предикатами – метафоризаторами, т. е. устанавливается избирательность сочетаемостных связей. Таким образом, языку, по сути, требуется выразить то, что не выражено в психологии.

Приведем примеры, в которых отражаются некоторые из вышеупомянутых психологических параметров денотата имен эмоционально-чувственного восприятия.

Доминантность

Это свойство проявляется в подавлении всех остальных чувств и эмоций:

Hanba rozdírá srdceстыд раздирает сердце’;

Smůtek zchvatilпечаль / грусть охватила’;

Žal sevřeскорбь / печаль сожмет’;

Úzkost hlas můj lisovalaтоска / тревога / страх сжимала голос мой’;

Strach mĕ svírá – страх меня сжимает’;

Суммация и упрочение

Nenávist se kupí ve slepém ramenu potokaненависть скапливается в глухом рукаве ручья’;

Hnĕv vrstvilгнев наслаивался’.

В приведенных примерах отражена динамика состояния.

Адаптация

Bolest uhýbá – боль / скорбь ускользает’;

Hanba mokvá – стыд тает’;

Láska tuhneлюбовь стынет’;

Štĕstí pelichá – счастье дряхлеет.

Чувство или эмоция вступает в стадию угасания, что передается с помощью разнообразных в семантическом плане метафоризаторов.

Переключаемость

Nenávist z lásky šílí – ненависть от любви безумствует’;

Žárlivost stavĕla celé zdi zlaревность возводила стены зла’.

Одно чувство или одна эмоция порождает другие чувства, эмоции.

Пластичность

Smůtek voní – грусть благоухает’;

Smůla voní – грусть благоухает’;

Smůla vzruší – грусть волнует’;

Strach vabí – страх манит’.

От отрицательных эмоций можно получать приятные впечатления.

Таким образом, знание свойств эмоционально-чувственных феноменов – психологических параметров денотата – помогает понять соотнесенность средств выражения с объективируемой сущностью, т. е. особенности метафорической репрезентации денотатов соответствующих абстрактных имен, которая направлена на представление, объективацию свойств исследуемых номинаций и, по сути, подчинена этой цели. Денотативное содержание рассматриваемых номинаций передается и обогащается через синкретическую метафору, образованную через смешение чувственных восприятий, состояний, а также путем «скрещивания» ощущений и ассоциативных образов или свойств, им присущих.

Не следует, впрочем, забывать, что «способ интерпретации людьми своих собственных эмоций зависит, по крайней мере до некоторой степени, от лексической сетки координат, которую дает им их родной язык» [Вежбицкая 1999: 505]. Однако необходимо отметить, что сосредоточенные в сфере психического мира денотаты не обладают «материальными» признаками (как конкретные / созерца­емые / видимые), поэтому не могут служить источником мета­форических преобразований. Эта сфера, напротив, притягивает к себе метафоры из предметного мира, демонстрируя потребность человеческой мысли населять духовный мир привычными, обыденными, чувственно воспринимаемыми реалиями ([Скляревская 1993: 74]). Именно поэтому проблема метафоризации становится одним из главных аспектов исследования.

Рассмотрение денотата в связи с процессом метафоризации предполагает рассмотрение метафоры в рамках теории референции (в науке этот подход трактуется как «логический», который квалифицирует метафорическую сущность как взаимодействие двух величин – «фокуса» метафоры, т. е. признака, перенесенного в новое название, и «рамки» / «фильтра», т. е. признаков нового круга денотатов, включившихся в метафорический процесс). По мнению Я. Корженского, метафора образует своего рода «пространство» для нарушения потенциальной референции, а метафоризация представляет собой процесс формирования «базы содержательных предпосылок» ([Kořenský 1998: 88, 90]). В последние десятилетия довольно ярко проявляется тенденция, когда под метафорой понимают взаимодействие свойств того объекта, который является референтом концептуализации, и признаков, ассоциируемых с образом той реалии, чье «имя используется при разрешении указанной проблемной понятийно-номинативной ситуации, а именно – ситуации формирования нового понятия и его вербализации» [Телия 1986: 80].

Процессы регулярной метафоризации концентрируются вокруг определенного и ограниченного круга денотатов (в пределах одного семантического поля).

Анализируя в метафорическом аспекте способы представления денотатов, «стоящих» за номинациями указанного типа, необходимо вновь подчеркнуть, что специфика абстрактных существительных, именующих эмоции и чувства, заключается в том, что за ними не просматриваются фрагменты конкретной действительности. Это объясняется предметом объективируемой ими материи. Феномены, скрытые за этой оболочкой, подвластны психическому или внутреннему восприятию (в отличие от конкретных, которые могут «постигаться» визуальным, тактильным путем). Метафора же помогает «пролить свет» на природу и поведение абстрактных имен и тем самым приблизить понимание сути глубинного слоя, скрытого за внешней оболочкой абстрактного имени. Метафоризаторы создают необходимый минимальный контекст (иногда распространенный другими членами), в котором абстрактное имя реализуется. Для нашего восприятия это – естественное применение метафоры, равно как и естественна сочетаемость абстрактного имени и метафоризатора.

Как хорошо известно, понимание самого феномена метафоры с течением длительного времени менялось, в результате чего на сегодняшний день мы имеем широкую палитру трактовок: от конкретно-чувственного до абстрактного сравнения, от стилистического приема до одной из ключевых характеристик культурного процесса. В результате определенной эволюции метафора во всех ипостасях приобрела статус своеобразной гносеологической категории, мерила познавательной деятельности, и в то же время она стала инструментом, способствующим постижению нематериальных сущностей носителями языка.

Специфика метафоричности концептуальной системы говорящих на конкретном языке (специфическая языковая картина мира), безусловно, в значительной степени связана с формальными средствами каждого языка: с возможностями образования и сочетаемости слов, а также с этимологией. Однако, поскольку эмоции и чувства предполагают своего рода синкретизм психического и телесного (психологический тезис), возможно, и в этом стоит усматривать выбор семантических сфер глагольной метафоризации. Необходимо также помнить о том, что сами процессы мышления человека в значительной степени метафоричны ([Лакофф 1987: 129]). Наивная картина мира конструируется на основе антропоцентрического механизма, который устанавливает аналогию между физически воспринимаемой действительностью и невидимым миром абстрактных понятий, по которой абстракции мыслятся как лица / сущности, наделенные антропоморфными свойствами. Исследователями же неоднократно отмечалось, что в основе метафоры лежит антропометрический принцип («человек – мера всех вещей») и что важнейшим источником стереотипного языкового фонда служат сегменты визуально / созерцательно (ландшафт, флора, фауна) или физиологически воспринимаемой человеком действительности (климат) ([Халикова, Хизбуллина 2000: 137]).

Приведем дополнительно некоторые примеры в качестве пояснения к вышесказанному:

Radost

Радость

zahalí – окутывает

stoupá – переполняет

spí – спит

Глагол выражает разную степень воздействия этой эмоции (динамическое различие):

Radost

Радость

vzejdeзародится

zrajeзреет

vzkvetlaрасцвела

Глагольная сочетаемость выражает характер появления радости (интенсивность):

Nenávist

Ненависть

hoří – горит

plá – пылает

šílí – безумствует

kupí seскапливается

Имя «ненависть» (которая сама по себе является очень сильным чувством) в сочетании с глаголом еще больше «обнажает» свои свойства, поскольку семантика метафоризаторов не противоречит семному содержанию слова «ненависть», т. е. в результате метафоризации усиливается воздействие содержания абстрактного понятия.

Сам механизм «приближения» абстрактных имен рассматриваемой группы к реалиям, доступным физическому восприятию, обусловлен сложной многоуровневой структурой самих эмоций и чувств. Внешние и внутренние импульсы порождают внутренние психофизические процессы, которые, в свою очередь, обнаруживают проявления разнообразного плана. Затем весь этот комплекс подвергается когнитивной интерпретации.

Особенности представления денотата абстрактного имени в аспекте глагольной метафоризации кроются в характере ассоциативных связей. Здесь вряд ли уместны аксиомы, однозначные суждения, заключения универсального характера, поскольку все, что связано с психо-ментальной деятельностью человека, подразумевает много разноплановых вопросов, а также много различных вариантов объяснений и ответов. Основная роль ассоциативных связей заключается в том, что они могут раскрыть характер экспликации эмоций и чувств в языке, тем самым воспроизводя картину языковой реализации того или иного концепта.

Исследуя объективацию денотата абстрактных имен эмоционально-чувственного восприятия в ракурсе глагольной метафоризации, необходимо учитывать два фактора:

1. объективный, универсальный, обусловленный самим денотатом (качеством чувства, эмоции);

2. субъективный, национально-языковой.

Анализ нашего материала позволяет изложить некоторые наблюдения относительно характера ассоциаций, лежащих в основе метафорического переосмысления рассматриваемой группы абстрактных имен. Прежде всего, многие чувства и эмоции осмысливаются через разные виды огненной стихии (особенно если это сильные проявления, например имена, денотат которых имеет явно ощутимое свойство доминантности: ненависть – nenávist, гнев – hnĕv, отчаяние – zoufalství). Концептуализация в языке происходит с помощью таких глаголов, как: vyšlehnout – вспыхнуть, hořet – гореть, planout – пылать.

Денотат многих абстрактных имен эмоций и чувств переосмысляется через сочетаемость с глаголами, характерными для описания мира флоры (по крайней мере, в первичном значении). Это довольно распространенный способ представления в языке эмоционально-чувственных феноменов:

Smůla voní – печаль/грусть благоухает’;

Hnĕv dozrává – гнев дозревает’;

Láska rozkvetalaлюбовь расцветала’;

Radost zrajeрадость зреет’;

Smůtek voní – печаль/грусть благоухает’;

Stesk voní – тоска благоухает’;

Tesknice, jak voníš! – тоска, как ты благоухаешь!’;

Vášeň vadneстрасть увядает.

Метафорическая сочетаемость свидетельствует и о возможном многообразии в представлении того или иного эмоционально-чувствен­ного концепта:

Radost

Радость

Zahalí окутывает

Stoupá охватывает

spí спит

zraje зреет

Однако наиболее частотная группа лексем, объективирующих эмоции и чувства в языке, – это глаголы движения, указывающие на динамические векторы (параметры) объективируемого феномена, особенности его проявления (jítидти, vcházetвходить, odlétat улетать, vrátit seвозвращаться, houpat seкачаться, tančitтанцевать, prchatбежать, padatпадать, kráčetшагать, blouditблуждать’). В указанных и подобных случаях метафора выполняет иконическую, визуальную функцию.

На фоне общих тенденций – огненная стихия, мир флоры, движение – эмоциональные концепты имеют широкую палитру динамических проявлений.

Основываясь на данных чешского языка, можно констатировать, что наиболее разнообразными и богатыми в плане метафорического осмысления являются такие концепты, как bolest – боль, скорбь, печаль; láska – любовь; radost – радость; smůtek – печаль, грусть; stesk – тоска, грусть, štĕstí – счастье; strach – страх; úzkost – тоска, тревога, страх; žal – скорбь, печаль.

Если соотнести полученные данные с классификацией эмоционально-чувственных феноменов, то наиболее задействованными из группы «чувства» оказываются: láska – любовь, štĕstí – счастье; реже – nenávist – ненависть. Гораздо скромнее представлена объективация чувств ревности, зависти, гордости.

Что касается группы «эмоции», то наиболее часто объективируется подгруппа фрустрационных эмоций: smůtek – печаль, грусть; žal – скорбь, печаль; stesk – тоска, грусть; bolest – боль, скорбь, печаль. Из подгруппы «эмоций ожидания и прогноза» наиболее ярко представлена картина феномена strach – страх, в то время как «волнение», «тревога», «отчаяние» остаются «за кадром», т. е. имеют не такую широкую палитру языковой объективации.

Меньше всего подвергается метафорической реализации подгруппа интеллектуальных эмоций (аффективно-когнитивных комплексов): údiv – удивление, zájem – интерес, jistota – уверенность, а также подгруппа коммуникативных эмоций: hanba – стыд, rozpaky, zmatek – смятение, смущение, vina – вина, opovržení – презрение.

Наиболее частотные лексемы, участвующие в их метафорической предикации, – глаголы, обозначающие явления природы (таять – tát, дуть – dout, веять – vanout), глаголы, обозначающие действия («явления»), свойственные человеку (дремать – dřímat, спать – spát, ненавидеть – nenávidět, плакать – plakat, петь – zpívat, говорить – mluvit, лежать – ležet), глаголы движения (идти – jít, улетать – odlétat, бродить – bloudit, ходить – chodit и др.), фазовые глаголы (начинаться – začínat, кончаться – končit).

Таким образом, семантические сферы динамического признака, «открывающие вакансии» для участия глаголов в метафорическом осмыслении эмоций, отличаются многообразием, а метафора служит связующим звеном между двумя денотатами и утверждением признаков денотата, который раскрывается через дифференциальные семы метафоризатора, служащие основанием для смысловых преобразований.

Глаголы конкретной семантики широкого тематического спектра – это и есть выбор языка для представления денотата рассматриваемого типа. Они служат своего рода базой для создания обязательной образности абстрактных имен и функционируют в качестве принципов моделирования ненаблюдаемого внутреннего мира. Безусловно, как и в каждом исследовании, присутствует момент субъективно-авторского восприятия той или иной сущности. Но это не выходит за пределы существующей языковой системы. Кроме того, выявление разнообразных специфических особенностей того или иного эмоционально-чувственного концепта только богаче демонстрирует возможности языка.

В заключение следует еще раз отметить, что метафорические предикаты, эксплицирующие в языке денотаты имен рассматриваемой группы – это не только мера абстрактной сущности, это сам способ существования в языке абстрактных имен анализируемой семантики. Анализ эмоционально-чувственных концептов требует выявления их свойств, которые наиболее ярко могут быть представлены через глагол. Чувственно-эмоциональные состояния имеют определенные стадии развития: они могут быть мгновенными, а могут иметь продолжительный или затяжной характер протекания, возникновения или затухания, а характер, способы протекания (динамические свойства) мотивируют выбор сочетаемости в языке. Без глагольной предикации эти имена не полностью раскрывают свою семантику. При взаимодействии с глагольным метафоризатором наименования эмоций и чувств принимают свою законченную в содержательном плане форму, а их денотат наглядно «воплощается» в языковую действительность.

Через метафору как способ представления денотата осуществляется жизнь слов, описывающих эмоционально-чувственный мир человека.

Литература

Арутюнова 1978 – Арутюнова Н. Д. Функциональные типы языковой метафоры // Известия Академии наук СССР. Сер. Язык и литература. Том 37. 1978. № 4.

Арутюнова 1979 – Арутюнова Н. Д. Языковая метафора // Лингвистика и поэтика. М., 1979.

Арутюнова 1999 – Арутюнова Н. Д. Метафора в языке чувств // Язык и мир человека. М., 1999.

Вежбицкая 1999 – Вежбицкая А. Семантические универсалии и описание языков. М., 1999. С. 503–611.

Виноградов 1974 – Виноградов В. С. О лексических переводческих соответствиях и межъязыковых реляционных категориях // Вестник Моск. ун-та. Серия 9. Филология. 1974. № 3.

Глазунова 2000 – Глазунова О. И. Логика метафорических преобразований. СПб, 2000.

Изард 2002 – Изард К. Психология эмоций. СПб, 2002.

Ильин 2002 – Ильин Е. П. Эмоции и чувства. СПб, 2002.

Лакофф 1987 – Лакофф Дж., Джонсон М. Метафоры, которыми мы живем // Язык и моделирование социального взаимодействия. М., 1987

Мурзин 1972 – Мурзин Л. Н. Образование метафор и метонимий как результат деривации предложения (к постановке вопроса) // Актуальные проблемы лексикологии и лексикографии. Пермь, 1972.

Скляревска 1993 – Скляревская Г. Н. Метафора в системе языка. СПб., 1993.

Телия 1986 – Телия В. Н. Коннотативный аспект семантики номинативных единиц. М., 1986. С. 79–89.

Халикова, Хизбуллина 2000 – Халикова Р. Х., Хизбуллина Д. И. Метафоризация как средство языкового моделирования мира в английском и башкирском языках // От слова к тексту: Материалы докладов международной научной конференции. Ч. 3. Минск, 2000.

Чернейко 1997 – Чернейко Л. О. Лингво-философский анализ абстрактного имени. М., 1997.

Шкапенко 2000 – Шкапенко Т. М. К вопросу о языковой категоризации эмоций // Исследования в области когнитивной лингвистики. Калининград, 2000.

Hoffmannová 1997 – Hoffmannová J. Stylistika a... Praha, 1997. S. 124–136.

Kořenský 1998 – Kořenský J. Proměny myšlení o řeči. Praha, 1998. S. 87–91.

Источники

Brousek A. Zimní spánek. Praha, 1991.

Orten J. Velké stmívání. Praha, 1987.

Šlajchrt V. Pomalý pohyb. Praha, 1998.

Toman K. Básně. Praha, 1997.

Vlček D. Předtuhy. Praha, 2002.

Словари

БЭС Языкознание – Языкознание. Большой энциклопедический словарь. М., 1998.

Encyklopedický slovník češtiny. Praha, 2002.

Český slovník věcný a synonymický. Praha, 1977.

Slovník jazyka českého. Praha, 1952.

Н. В. Котова

К ПРОБЛЕМАТИКЕ ЧАСТОТНОГО МОРФЕМИАРИЯ БОЛГАРСКОГО ЯЗЫКА

В современной лингвистике принято считать морфему элементарной нагруженной смыслом частицей языка, нерасчленимым носителем смысла. Полагают также, что многообразие морфем в языке невелико (мощность морфемного многообразия современного болгарского языка, если считать нерасчленяемыми сегментами традиционно выделяемые корневые морфемы, аффиксы, окончания, едва ли превысит число 3000), что новые морфемы в истории языка либо вообще не возникают, либо возникают так редко, что трудно проиллюстрировать бесспорным примером это явление.

Следовало бы ожидать, что лингвисты должны заняться прежде всего составлением исчерпывающих перечней морфем для каждого языка вместо заведомо обреченного на незавершимость в рамках реальных сроков (даже при компьютерной обработке материала) труда по составлению полных словарей, исчерпывающих многообразие слов языка, особенно если автор стремится дать разностороннее описание каждой лексемы. Так, к примеру, И. Мельчук и А. Жолковский в своем «Толково-комбинаторном словаре русского языка» ([Мельчук 1984]) смогли описать, по словам И. Мельчука ([Мельчук 1995: 10]), на более чем девяти сотнях страниц лишь четверть процента русской лексики!

Этот разлад между теорией и практикой лингвистического описания языков остается фактом и по сей день. Лингвисты продолжают работать над все более обстоятельным и разноаспектным описанием лексики языка в словарях разных типов, хотя и считают азбучной истиной ограниченность и, следовательно, в принципе легкость составления списка, исчерпывающего все многообразие морфем языка. Все еще нет справочников, описывающих морфемное многообразие современных европейских языков. Можно указать, разумеется, на такие иссследования, как труд З. Ф. Оливериуса «Морфемы русского языка» ([Оливериус 1976]) и «Словарь морфем русского языка» А. И. Кузнецовой и Т. Ф. Ефремовой ([Кузнецова 1986]), но они содержат сведения лишь о части морфем русского языка. Некоторые количественные оценки морфем приводятся лишь в словаре Оливериуса, но они в немалой степени представляют искаженную глоттометрическую картину употребления морфем в текстах, поскольку в исследование не включены наиболее часто появляющиеся в языковой практике морфемы – морфемы окончаний; данные о частоте русских суффиксов и префиксов опубликованы А. И. Кузнецовой и О. А. Лавреновой ([Кузнецова 1975]). В словаре Кузнецовой и Ефремовой, содержащем богатейший материал об «окружениях» (контекстах) корневых морфем, также нет информации о «грамматических морфемах». Оба эти исследования (труд Оливериуса и словарь Кузнецовой и Ефремовой) по существу – улучшенная, обогащенная материалом разновидность «словообразовательных словарей», издающихся и в России, и в Болгарии, таких, как, например, широко известные словари З. А. Потихи ([Потиха 1981]), А. Н. Тихонова ([Тихонов 1978]) и последний изданный в Болгарии в 1999 г. словообразовательный словарь современного болгарского литературного языка под редакцией Й. Пенчева ([Пенчев 1999]).

Частотные словари и частотные морфемиарии. Глоттометрические характеристики включенных в морфемиарий морфем являются необходимой предпосылкой для реализации преимуществ, которые дает справочник типа морфемиария лингвисту-теоретику и лингвисту-методисту (специалисту по практическому обучению языку). Глоттометрические характеристики морфем дают более надежную информацию обо всей языковой материи исследуемого языка, чем данные, которые можно получить из частотных словарей.

Достаточно надежными статистическими оценками о встречаемости слов в языковой практике являются данные лишь о немногих словах, включенных в частотный словарь, и эти данные надежны только для того текстового массива, по которому делался словарь.

По мере того, как составители частотных словарей приходили к использованию все более и более строгого математико-статистического аппарата обработки и показа результатов исследования частоты слов по текстам, они все лучше понимали, что для лингвистики (и теоретической, и прикладной, в том числе и методической) важно выяснить принадлежность того или иного слова к определенному классу слов по признаку встречаемости, установить наиболее целесообразную с точки зрения теории и / или практики классификацию слов по частотному признаку. Но задача составления так называемого частотно-рангового списка слов оказалась не только практически неосуществимой, но и теоретически неверно поставленной – теоретически (с точки зрения математической статистики) невозможно за данным словом, будь оно даже очень часто встречающимся во всех стилях языка, закрепить строго определенный порядковый номер в частотно-ранговом списке, т. е. сказать, например, что оно является определенно наиболее частым словом в болгарском языке или что оно является точно вторым, точно третьим, точно десятым и т. д. в частотно-ранговом списке.

Дело в том, что лингвистические феномены, называемые «словами», не поддаются строгому, с точки зрения логики, подсчету по двум причинам.

Во-первых, обычно частотные словари, информируя о частоте определенного «слова» (лексемы, лексической единицы), фактически сообщают о числе появлений определенной морфемы, являющейся лишь частью (основой) многообразия полиморфем (словоформ), каждая из которых содержит также, кроме основы, в принципе не учитываемые «грамматические» (флексийные) морфемы. Таким образом, если принять совокупность учтенных при составлении (лексемного) частотного словаря текстов за один текст, по сумме частот всех учтенных в нем лексических единиц в принципе невозможно получить информацию о всей языковой материи (обо всех морфемах) этого текста.

Составители лексемных частотных словарей либо полностью пренебрегают флексийными морфемами (т. е. из поля зрения лингвиста выпадают весьма весомые части массы текста), либо учитывают их выборочно, как «грамматические формы» (падежи, числа, лица, времена, наклонения), причем в принципе исчезает индивидуальность морфем-носителей грамматических значений в грамматических формах – сообщается, например, формы какого падежа встречаются чаще или реже, но не сообщается, каков удельный вес того или иного падежного окончания в числе появлений этого падежа.

Фактически лексемные частотные словари информируют не обо всей языковой материи, не обо всем ее многообразии, а о многообразии языковой материи некоего аморфного (аграмматического) трансформата, некоего «китаизированного» варианта описываемого языка («китаизированного» – в смысле традиционного мнения лингвистов не синологов о китайском языке как о типичном представителе не содержащих грамматических морфем «корневых» языков). А между тем удельный вес флексийных частей сообщения далеко не пренебрежимо мал.

Поэтому чем менее богато многообразие флективных морфем языка, тем менее заметной становится недостаточность лексемного частотного словаря. Поэтому, например, частотный словарь английского языка в меньшей мере искажает представление о количественных отношениях морфем в английском языке, чем лексемный словарь любого славянского языка, в том числе и болгарского (в болгарском языке именная флексия относительно бедна, но многообразие глагольных флексий велико и не позволяет ограничиться составлением лексемного словаря).

Частотные словари, дающие информацию о частоте словоформ, на первый взгляд, как будто устраняют отмеченный выше недостаток лексемных частотных словарей. Но мы указали лишь на одну из двух причин, по которым «слова» как лингвистические феномены не поддаются строгому учету в частотных словарях. Вторая причина, по которой частотные словари в принципе не дают надежной информации о количественной стороне языковой материи, в частотных словарях словоформ не только не устраняется, но ее весомость даже усугубляется.

Естественно, что чем больше многообразие классов, по которым распределяются феномены, подсчитываемые при составлении справочника по количественной стороне языка, тем больше (и во много раз больше) должен быть текстовый массив (корпус), положенный в основу исследования. А многообразие словоформ значительно больше многообразия лексем.

Обычно считают, что многообразие лексем болгарского языка – порядка 200 тысяч (ср. [Георгиев 1965: 120]). А о многообразии словоформ не приводятся даже приблизительные оценки. Но легко себе представить, что оно должно быть порядка, по меньшей мере, десяти миллионов и даже более. Лексемы существительных, наиболее бедные словоформами, реализуются четырьмя-шестью словоформами – четыре для большинства феминальных и неутрумных субстантивов (здесь и далее в примерах подчеркиванием отмечены ударные гласные), ср.: жена – жената – жени – жените, стадо – стадото – стада – стадата; пять – для большинства маскулинарных субстантивов, если не считать разными словоформами неполные и полные артиклевые формы, а при их различении – шесть, ср.: град – гръдат и града – градове – градовете – града). У адъективных лексем – восемь или девять словоформ (аллолекс), напр.: нов – новият и новия – нова – новата – ново – новото – нови – новите. Если же добавить словоформы сравнительной и превосходной степеней (ср.: поов, най-нов и т. д.), количество аллолекс большой группы адъективных лексем возрастет втрое. Что касается словоформ глагольных лексем, им поистине несть числа ([Пашов 1976: 186]).

Составители частотного словаря «по словоформам» сталкиваются, кроме того, с затруднением, которое в менее явном виде существует и для составителя частотного лексемного словаря. Понятие «словоформа» для многих языков (в том числе и для болгарского) не всегда совпадает в лингвистической традиции с основной счетной единицей частотных словарей – «графическим словом», определяемым как последовательность букв между двумя пробелами, без какого-либо «внутреннего» пробела между буквами. В особенности это относится к формам глагола. Болгарская лингвистическая традиция расценивает (в соответствии с аналогичной традицией в грамматике классических и некоторых современных языков) выражения типа писал съм или щях да пиша как сложные формы (в грамматической традиции классических языков – «перифрастические формы») спряжения глагола, несмотря на то, что они состоят из двух, из трех, иногда даже из большего количества (щях да съм писал) графических слов. Поскольку в частотном словаре «частицы» типа да и вспомогательные глагольные формы типа съм и щях учитываются отдельно, возникает проблема, как быть со «сложными словоформами» вроде щях да пиша. Если включить целиком щях да пиша в многообразие словоформ «спрягаемого глагола» (термин «спрягаемый глагол» противоречит строению не одной сложной формы: в щях да пиша спрягаются, т. е. изменяются по лицу и числу, и вспомогательный, и «спрягаемый» глагол, а в писал съм «спрягаемый глагол» не изменяется по лицу, т. е. спрягается только вспомогательный глагол), то не следует учитывать входящие в «сложную форму» частицы и вспомогательные глаголы как отдельные слова (словоформы). Если же не включать сложные глагольные формы в парадигму «спрягаемого» глагола, то останутся неучтенными все так называемые сложные глагольные формы. И в том и другом случае остается открытым вопрос об определении объема исследуемого массива текста: следует ли отказаться от удобного определения слова как последовательности букв между двумя пробелами, или независимо от учета выражений типа щях да пиша и как аллолекс (словоформ) не вспомогательного глагола (в данном случае пиша) подсчет количества слов в тексте вести по пробелам.

Из всего вышесказанного можно сделать вывод, что при составлении справочника о количественной стороне феноменов языка можно и нужно идти не по пути увеличения многообразия исследуемых феноменов, а в сторону уменьшения этого многообразия, но учитывая при этом все типы частиц языковой материи, все морфы – корневые, инфиксальные, аффиксальные, грамматические (флексийные). При таком решении можно надеяться, что даже относительно небольшой текст (объемом около ста тысяч традиционных графических словоформ) даст пока совсем отсутствующую информацию о вероятностном поведении действительно элементарных частиц материи болгарского языка, морфем – в бодуэновском смысле этого термина.

Переход к морфемной основе количественного описания материи болгарского языка не означает, что из морфемиария вообще невозможно получить информацию о частотном поведении «слов» и «словоформ». Феномены болгарского языка, о частотном поведении которых будет содержаться информация в морфемиарии, выбираются не по признаку простоты или сложности их морфемной структуры, а по строго вероятностным критериям. Морфемиарий дает информацию о наиболее часто появляющихся в болгарской языковой практике выражениях (полиморфемах) независимо от степени сложности их морфемного состава.

Переход к морфемной основе означает лишь, что накопленный лексикографами опыт по выделению, например, тех словосочетаний (идиом, фразеологизмов и т. п.), о которых изучающий данный язык должен получить информацию – опыт, имплицитно опирающийся на встречаемость этих словосочетаний в языковой практике, т. е. на частоту не слов, составляющих словосочетание, а словосочетания в целом, – лишь в частотном морфемиарии может получить эксплицитно, явно математико-статистическую форму.

Однако составители морфемиариев сталкиваются с проблемами, о которых стоит рассказать подробнее. Трудности, связанные с решением этих проблем, объясняют отсутствие справочников типа морфемиариев, причину нежелания лингвистов заниматься их составлением. Проблемы, возникающие перед составителями, можно разделить на две группы:

1) проблемы, связанные с морфемным членением текста и с идентификацией морфем. По определению Б. де Куртенэ термином морфема обозначается кратчайшая единица языка, связываемая с каким-то смыслом ([Бодуэн 1963: 240, 290]). Оставаясь в рамках бодуэновского учения о морфеме, мы автоматически, добровольно принимаем, что не имеем права называть репрезентантом морфемы а) такой сегмент сообщения, который можно разделить на более мелкие части, и каждая из них при этом будет связана с частью смысла всего сегмента (в противном случае мы вошли бы в противоречие с постулатом элементарности, неразложимости бодуэновской морфемы); б) такой сегмент сообщения, о котором мы не в состоянии утверждать, что он является носителем смысла (в противном случае мы допустили бы противоречие с постулатом об обязательной смысловой нагрузке морфемы). Однако в практике морфемного анализа эти два условия лингвисты постоянно нарушают, объявляя элементарными сегменты сообщения, которые они по традиции привыкли считать нерасчленимыми. Указанные две опасности становятся весьма весомым препятствием на пути лингвиста, как только он попытается исчерпывающе описать все морфемы, из которых состоит определенное, даже не очень большое (порядка нескольких десятков слов) сообщение.

2) проблемы, связанные со способами описания семантики морфем. Здесь очень трудно использовать опыт, накопленный многовековой практикой лексикографов. Ближе к нуждам морфемографии стоит практика грамматического описания, поскольку грамматическое описание по существу является описанием семантики наиболее часто встречающихся в языке морфем (сихноморфем). К сожалению, традиция грамматического описания языка, как правило, не увязывает элементарные грамматические значения с их материальными носителями. Кроме того, очень часто грамматическое значение не описывается, а лишь называется определенным (не всегда удачным) завещанным традицией термином. Но проблема описания семантики морфем заслуживает обсуждения в отдельной статье. Предмет обсуждения в настоящей статье – морфемное членение болгарского сообщения и идентификация морфем болгарского языка.

Проблематика морфемного членения болгарского сообщения и идентификации морфем. Проблема членения объекта «до предела», до элементарной, в принципе не членимой далее частицы является одной из древнейших проблем философии. Бодуэновское понятие морфемы – аналог «абсолютного атома» Демокрита, поскольку у Бодуэна нет оговорки об относительности ее неделимости. Бодуэн не сомневался в абсолютной элементарности освященных традицией индоевропеистики корней и аффиксов. И для современных лингвистов набор корней и аффиксов остается набором незыблемо элементарных, неделимых частиц. Однако понятие инфикс у индоевропеистов намекает на неполноту веры в незыблемость, непроницаемость по крайней мере корневых морфем. Да и гипотезы о смысловой нагрузке разных степеней аблаута (чередования корневых вокалов) можно считать провозвестниками разложения лингвистического атома – бодуэновской морфемы.

Со времени Б. де Куртенэ лингвисты научились «разлагать» звуки (фонемы) на акустические дифференциальные элементы. Оказалось возможным связать их с работой определенных мышц речевого аппарата. Каждая акция той или иной мыщцы речевого аппарата человека порождает определенный акустический эффект, который можно связать с некоторым смыслом. Таким образом, каждая акция речевой мышцы (иннервация или дезиннервация мышцы) через производимый ею акустический эффект сообщает нечто, передает некий смысл, т. е. реализует предельно краткий, далее неразложимый сегмент языковой материи. Именно такие сегменты авторы «Грамматики болгарского языка для владеющих русским языком» (далее – ГБР) назвали мономорфемами. В ГБР описаны наиболее частые мономорфемы – акции речевых мыщц, определенно связанные с некоторым смыслом. Естественно, мономорфемы представляют собой самые частые морфологические феномены языка, появляющиеся в звуковом потоке речи с огромной частотой в разных типах контекстов (в разных морфемосочетаниях, полиморфемах), и потому их инвариантная семантика характеризуется высочайшей степенью абстрактности. Например, описанная в ГБР морфема, реализуемая акцией подбородочно-язычной мышцы, появляется в болгарском речевом потоке в составе более сложных феноменов, которые принято обозначать на письме буквами а, е, и, ъ и общая частота которых в буквенной записи любого болгарского текста составляет не менее 30%. Эта морфема информирует об очень абстрактной семантике, названной авторами «агрегативностью».

Проблематику, связанную с выделением морфем (и полиморфем, т. е. сочетаний мономорфем, и самих мономорфем), следует соотнести с требованиями, предъявляемыми логикой к исследованиям в области всех современных наук. Но даже терминологический аппарат лингвистики, который обычно называют аллоэмическим и считают в наибольшей степени удовлетворяющим требованиям логической строгости описания объектов лингвистики, не в состоянии предложить лингвистам достаточно удобный набор терминов, с помощью которых стало бы возможным логически строгое описание многообразия морфем.

Список болгарских мономорфем (в ГБР показаны лишь самые частые), разумеется, с развитием исследований по физиологии речи и глоттометрической морфематики неизбежно будет дополнен и уточнен, но во всяком случае он будет весьма невелик. Однако каждая включенная в список мономорфема должна получить обстоятельную характеристику в посвященном ей разделе – в нем должны быть показаны многочисленные типы разных контекстов мономорфемы, из которых извлекается ее инвариантная семантика. А в настоящее время лингвистика даже не обладает необходимым терминологическим аппаратом и способами графической записи мономорфем. И лингвисты, и обычные носители языка привыкли работать с буквенной записью звукового потока речи. Поэтому составлять морфемиарий «истинных» мономорфем в настоящее время не просто невозможно, но и нецелесообразно. Следовательно, в болгарском частотном морфемиарии будут представленые заведомо расчленимые морфемы – именно такие морфемы, которые выделял Б. де Куртенэ в своем анализе русских примеров, считая их элементарными: корневые морфемы, аффиксы, окончания, а также сихноморфемы, записываемые «отдельными словами», т. е. междометия, предлоги, союзы. Но при описании каждой такой полиморфемы будет показана ее структура – входящие в ее состав мономорфемы и (насколько это окажется возможным) их соотношения.

Вторая заслуживающая рассмотрения проблема – проблема границ морфемы. Дело в том, что мы представляем себе сообщение на естественном человеческом языке как последовательность непроницаемых (т. е. не проникающих друг в друга) сигналов (знаков). Эта линейная модель, модель абсолютной сукцессии сигналов, не адекватна феноменам естественных человеческих языков, но, поскольку она существует как имплицитная, неосознанная основа лингвистической работы, она мешает лингвистам, которые пытаются преодолеть постоянно возникающие трудности логического порядка путем локально действующих коррекций, не затрагивающих неудовлетворительного постулата о непроницаемости сигнала. По этой причине не отпадает и проблематика, связанная с определением границ морфем. Установить, с чего начинается и чем кончается морфема, оказывается далеко не так легко. Дело в том, что впечатление о большей или меньшей степени некоего качества лингвистического микрофеномена можно рассматривать как воздействие на него другого феномена, воздействие в смысле «проникновение в него другого феномена».

Вот один из наиболее очевидных примеров – корневая морфема существительного рука. Всем ясно, что в форме род. пад. руки букву к произносят иначе, чем в форме им. пад. рука. Говорят при этом об изменении в произношении к под воздействием следующего звука, т. е. считают, что звук к остается целиком частью корневой морфемы. Это так называемое комбинаторное изменение звуков, которое выделяется теперь как объект специальной области лингвистики – морфонологии (вне фонетики и вне морфологии).

Но можно рассуждать иначе. Можно считать, что те составляющие произношения буквы к, которые меняются (чередуются), не являются частями (составляющими, компонентами) корневой морфемы, а представляют собой части следующей за ней морфемы (флексийной), т. е. можно понимать воздействие следующей морфемы на предыдущую не как действие на расстоянии, а как проникновение в нее. Если флексия – окончание род. пад. и, то проникшая в произношение к часть окончания – это дифференциальный элемент «диезность» (по терминологии Якобсона, Фанта и Халле).

Согласно привычной трактовке, диезность в прочтении к является частью корневой морфемы рук, хотя известно, что она по происхождению связана с флексийной морфемой и. Предполагается, следовательно, что между корневой морфемой и флексией есть какая-то четкая граница, которой в речи фактически нет – предположение основано на графике. Его принятие означает, что корневая морфема непроницаема, что диезность в произношении окончания и – это одна диезность, а диезность в произношении к – другая диезность, диезность, порожденная диезностью окончания, но все же другая, диезность другой морфемы.

Согласно принятой в ГБР трактовке морфем, которую можно назвать «волновой», диезность в произношении к является частью как корня, так и флексии, т. е. материя двух морфем накладывается одна на другую, две морфемы «звучат» одновременно, так же, как два волнообразных движения могут накладываться одно на другое, совершаться одновременно. О проблематике проницаемости морфем, морфемных границах, пределе морфемного членения и волновом характере морфем см. также в опубликованных работах [Янакиев 1977]; [Котова 1978; 1981; 1984]; [ГБР 2001]. Волновая трактовка морфем, предполагающая, что, подобно волне, морфема не имеет определенных границ в сообщении, в то же время учитывает, что волна морфемы имеет центр, вершину и затухает в соседних с вершиной зонах сообщения.

Итак, при волновой трактовке понятия морфема решение проблем, связанных с границами морфемы, получает несколько неожиданную форму: границ нет. Есть постепенное затухание, причем волна морфемы тем быстрее становится пренебрежимо малой, чем чаще встречается морфема в тексте. Мы же привыкли определять в сообщении границы морфем, например, говорим, что в словоформе чтение корневая морфема чет начинается с ч и кончается буквой т, однако при этом не уточняем, что именно начинается с ч и кончается т. Фонетика морфемы действительно может укладываться в рамки произнесения буквосочетания чт, но о семантике этого сказать нельзя. Понять, что чт в чтение несет информацию, называемую семантикой корневой морфемы чет, можно лишь после того, как за чт последует е, а за ним и н (одного е не хватает). В почте тоже есть чт с последующим е, но в почте нет корня чет. Только в буквосочетании чтен чт может быть истолковано как «корневая морфема чет». И можно утверждать, что семантическая волна этой морфемы практически полностью затухает в н и что в сообщении, содержащем последовательность букв чтен, независимо от более отдаленных его частей, есть корневая морфема чет и центром ее фонетической сигнализации является чт.

На первый взгляд кажется, что таким способом нельзя разграничить морфему и не имеющее смысла буквосочетание. О чт в почте нельзя сказать, что оно сигнализирует о какой-либо другой морфеме, можно сказать лишь, что оно является буквосочетанием, не представляющим собой центра корневой морфемы чет. Но этим утверждением не отвергается возможность его понимания как части иной морфемы (в данном случае корневой морфемы почт). Но и почт как целое недостаточно, чтобы видеть в нем независимо от контекста корневую морфему существительного почта – и почт как целое не сигнализирует о корневой морфеме существительного почта. Лишь следующая буква а, например, в почта или почтамт решает вопрос о принадлежности фонетического соответствия буквосочетанию почт к фонетике корневой морфемы существительного почта. А у буквосочетания почт вне какого-либо контекста можно лишь подозревать «значение»; даже если это сегмент сообщения на русском языке, мы знаем, что у него есть значение, но еще не знаем какое.

Волновой характер морфемы определяется вероятностными (глоттометрическими) характеристиками текстового массива, накопленного в памяти лингвиста. Каждый феномен языка, каждый сигнал существует в сознании лингвиста вместе с оценкой вероятности его связи с той или иной семантикой, с теми или иными ситуациями, явлениями вне языковой действительности. Например, лингвисту предложена буква ч, без контекста. Располагая надежной информацией о частоте встречаемости всех морфем, содержащих эту букву, лингвист может построить дизъюнкцию гипотез о принадлежности этой буквы (и ее фонетического соответствия) к графике (соответственно фонетике) разных морфем русского языка и каждой из этих гипотез приписать оценку достоверности, вероятности. Так, лингвист имеет право утверждать, что эту букву с наибольшей вероятностью надо расценивать как сигнал корневой морфемы вопросительного местоимения что. С гораздо меньшей вероятностью лингвист может утверждать, что ч является сигналом корневой морфемы чет. С еще меньшей вероятностью можно ожидать, что ч окажется связанным с корневой морфемой существительного почта и т. д. Если будет известна и следующая за ч буква сообщения и она окажется т, то отпадут мало вероятные гипотезы о связи ч с какими-либо другими морфемами, кроме названных. Но отношения между вероятностями указанных трех гипотез не изменятся. Если же станет известна еще одна буква и это будет е, оценки правдоподобия трех гипотез значительно изменятся. Гипотеза о связи с корнем вопросительного местоимения окажется равной нулю, но станет значительно более правдоподобной гипотеза о принадлежности ч к корневой морфеме слова чтение, хотя гипотезу о принадлежности к корневой морфеме слова почта тоже нельзя считать невероятной.

Так фактически работает сознание лингвиста, когда он опознает морфему. Имплицитно он опирается на вероятностные критерии, но из-за того, что он не доводит своих рассуждений до чисел, многое в его работе окрашено субъективными помехами. Глоттометрия углубляет эти рассуждения лингвиста до уровня числовых оценок. С логической точки зрения такое углубление осуществить нетрудно – достаточно воспользоваться вероятностной трактовкой понятия «силы сцепления» между частями сообщения (когезии), чтобы дать количественное выражение рассуждениям лингвиста при анализе сообщения ([Янакиев 1977: 97–112]; [ГБР 2001: 25–26]). Трудно оказалось получить достаточно надежную информацию о частоте сегментов сообщения разной сложности. Морфемиарий имеет целью дать информацию о частотах сегментов небольшой сложности (наиболее частых мономорфем и наиболее частых, наименее сложных полиморфем). С точки зрения волновой трактовки морфем приводимые в морфемиарии частоты морфем надо понимать как частоты вершин (центров) морфем. Эти частоты дают также возможность оценивать степень затухания морфемы-волны в пределах полиморфем, для которых приведены глоттометрические данные в морфемиарии.

Надо отметить, что доведенная до числовой точности последовательность операций определения границ между морфемами (точнее, впадин между вершинами волн-морфем, вместе с оценкой глубины этих впадин) при составлении морфемиария приводит к результатам, в подавляющем большинстве случаев хорошо согласующимся с результатами добротного, но не глоттометрического, традиционного лингвистического анализа. В немногих случаях несовпадения причины следует искать путем усложнения математико-статистической обработки данных, стремясь более приблизить ясное своими числовыми операциями глоттометрическое описание феноменов языка к поведению лингвиста, не всегда отдающего себе отчет в том, как он получил свои результаты.

Из всего сказанного выше ясно, что главная цель морфемиария – дать исчерпывающий перечень нагруженных смыслом частиц болгарской языковой материи, путем соединения которых образуются все возможные выражения болгарского языка. Вторая цель – показать закономерности соединения морфем друг с другом. Это не означает, разумеется, что при каждой морфеме будет дан полный список правил ее сочетаемости с другими морфемами. Но при каждой морфеме будут приведены доказанно наиболее частые, наиболее вероятные сочетания этой морфемы с другими морфемами болгарского языка (более сложные полиморфемы, в состав которых она входит).

Глоттометрическая информация в морфемиарии (данные о встречаемости наиболее частых в болгарской языковой практике морфем и статистические оценки надежности этих данных) позволяет обосновать отбор полиморфем для включения в морфемиарий. Иными словами, морфемиарий позволяет выявить то, что наиболее важно в болгарском языке в чисто синхронном плане. Пассивное ознакомление лингвистов-теоретиков, типологов, компаративистов с болгарским языком будет, можно полагать, наиболее эффективным с помощью морфемиария. Вместе с тем частотный морфемиарий, показывая статистический рельеф болгарской морфематики, будет полезен также составителям практических руководств для изучения болгарского языка как родного (в начальной и средней школе) и как иностранного.

Литература

Бодуэн 1963 – Бодуэн де Куртенэ И. А. Избранные труды по общему языкознанию. Т. II. Москва, 1963.

ГБР 2001 – Котова Н., Янакиев М. Грамматика болгарского языка для владеющих русским языком. М., 2001.

Георгиев 1965 – Георгиев В., Дуриданов И. Езикознание. София, 1965.

Котова 1978 – Котова Н. В., Янакиев М. О многообразии морфем в славянских языках // Славянская филология. Вып. Х. М., 1978. С. 3–27.

Котова 1981 – Котова Н. В. Морфонология и морфемный анализ // Славянское и балканское языкознание. Проблемы морфонологии. М., 1981. С. 329–339.

Котова 1984 – Котова Н. В. Фонологические типы морфем и морфемный анализ. Исследования по славянскому языкознанию. М., 1984. С. 37–57.

Кузнецова 1975 – Кузнецова А. И., Лавренова О. А. Частотный словарь суффиксов и префиксов русского языка // Исследования по структурной и прикладной лингвистике. Вып. 7. М., 1975. С. 92–99.

Кузнецова 1986 – Кузнецова А. И., Ефремова Т. Ф. Словарь морфем русского языка. М., 1986.

Мельчук 1984 – Мельчук И. А., Жолковский А. К. Толково-комбинаторный словарь русского языка. Опыты семантико-синтаксического описания русской лексики. Wien, 1984. (Wiener Slawistischer Almanach).

Мельчук 1995 – Мельчук И. А. Русский язык в модели «смысл – текст». М.; Вена, 1995.

Оливериус 1976 – Оливериус З. Ф. Морфемы русского языка. Прага, 1976.

Пашов 1976 – Пашов П. Българските глаголни времена (за основните им значения и онагледяването им със схеми и формули) // Помагало по българска морфология. Глагол / Съст. П. Пашов, Р. Ницолова. София, 1976.

Пенчев 1999 – Пенчев Й. Словообразувателен речник на съвременния български книжовен език. София, 1999.

Потиха 1981 – Потиха З. А. Строение русского слова. М., 1981.

Тихонов 1978 – Тихонов А. Н. Школьный словообразовательный словарь русского языка. М., 1978.

Янакиев 1977 – Янакиев М. Стилистиката и езиковото обучение. София, 1977.

O. O. Лешкова

К вопросу о норме в сфере сочетаемости слов (на материале польского и русского языков)

Рассуждения о взаимосвязи сочетаемости слов и нормы затрагивают различные аспекты и уровни обобщения понятия нормы. Мы будем рассматривать норму и в самом общем плане – как определенную упорядоченность, форму порядка, присущую действительности в целом и языку в частности, и в узком смысле – как «языковую норму», реализуемую в языке и понимаемую как совокупность стабильных языковых средств и правил их употребления.

Изучение языка, в особенности в рамках системно-функциональ­ного подхода, ведет к установлению закономерностей и механизмов функционирования языковых единиц. При таком подходе изучение сочетаемости слов оказывается в центре лингвистических исследований, поскольку позволяет раскрыть семантическую специфику слов, структуру лексического значения, иерархию входящих в него сем, специфику формирования свободных и устойчивых сочетаний, т. е. все то, что по сути дела является сферой функциональной реализации лексем, областью, на примере которой можно наглядно проследить «семантическую жизнь языка». Указанный подход позволил вывести изучение сочетаемости слов из круга сугубо прикладных дисциплин и дал толчок широкому изучению и описанию норм сочетаемости лексем, т. е. ее закономерностей, механизмов и правил. При этом были применены и уточнены понятия семантического согласования, синсемичности, семантической валентности. В лингвистической литературе укрепилось различение семантической и лексической сочетаемости, то есть той, для которой могут быть раскрыты семантические основания существования того или иного сочетания, иными словами, его семантическая мотивированность, и той сочетаемости, которая не является реализацией некоторых обобщенных категориальных семантических признаков, а носит устойчивый (повторяющийся, воспроизводимый) характер в силу определенной языковой традиции, привычки, закрепленности в практике языкового общения основной массы носителей языка.

Выявление наличия таких сочетаемостных норм, механизмов и правил стало мощным инструментом лингвистического описания и позволило реализовать ряд крупных лингвистических проектов, направленных на фиксацию этой нормы. К ним относится, в частности, словарь сочетаемости польских глаголов под редакцией К. Полан­ско­го ([SSGCP]), в котором была предпринята попытка формализовать описание глагольной сочетаемости в польском языке и дать правила ее в виде формул: например, для глагола otwierać odmykać coś zamkniętego’ – NPN ----- NPAcc + (NPI) : NPN [+ Anim]; NPAcc → [- Anim; - Abstr]; NPI → [Instr] [+ Anim Pars]: ‘pies otworzył drzwi łapą’. Формулы вкупе с краткими иллюстрациями употребления сочетаний являются основным средством представления функционирования глагола, дефиниции значения являются весьма краткими, вспомогательными и могут даже вообще отсутствовать.

Еще более широкая фиксация разных видов сочетаемости предложена в Толково-комбинаторном словаре И. А. Мельчука и А. К. Жол­ков­ско­го ([Мельчук 1995]), где материал базовых лексем не ограничивается лишь глаголами и их облигаторными валентностями. Вокабулы ТКС учитывают около 60 типовых семантических отношений между лексемами, которые реализуются в рамках правильных словосочетаний.

Еще одним примером лексикографической аппликации системно-функционального комплексного подхода к сочетаемости и выявления нормативного аспекта в ней является новый словарь синонимов под редакцией Ю. Д. Апресяна ([НОСС РЯ 1999]). В словарных статьях этого словаря наглядно представлено диалектическое взаимодействие лексических значений слов и их сочетаемости (проявляющееся в том, что значение слова устанавливается на основе изучения его сочетаний с другими словами; в то же время сочетаемость слова рассматривается как реализация его значения). Этот словарь является прекрасным примером последовательного подхода к поиску семантико-мотивированных оснований особой, неодинаковой сочетаемости семантически близких слов, что чрезвычайно важно в первую очередь при изучении синонимии, поскольку наличие различий в сочетаемости должно восприниматься как сигнал наличия в этих словах определенных различающихся смыслов. Словарная статья построена таким образом, что сначала из сочетаний со словами синонимического ряда извлекаются смысловые признаки, присущие каждому члену ряда (см., например, ряд со стержневым словом страх), а затем изложение меняет направленность, дается обратная иллюстрация, например: «поскольку боязнь несильное чувство и может контролироваться субъектом, то невозможны или сомнительны такие сочетания, как *он думал с сильной боязнью; ?от боязни перестал соображать». Т. е. таким образом построенная словарная статья содержит интерпретацию языковой реальности (конкретных языковых произведений) и на ее основе дает мотивацию ограничений сочетаемости, что, в свою очередь, приводит к фиксации нормы сочетаемости для данной лексемы и ее синонимов.

Обусловленность сочетаемости слов имеет сложный характер и не ограничивается лишь семантической мотивацией. В языке закрепляются определенные готовые формулы (сочетания определенных лексем) для выражения определенных смыслов в определенных ситуациях, так называемые фраземы (см. [Chlebda 1991]), при изучении которых выявляется влияние на сочетаемость прагматических факторов и интенции говорящего. При порождении высказывания смысл, который говорящий хочет донести до адресата, структурируется говорящим и облекается в «речевые одежды», и выбор сочетающихся лексем осуществляется не только под влиянием семантических механизмов, но и в зависимости от ситуации общения. При этом происходит верификация соответствия осуществленного выбора лексических единиц исходной цели высказывания и конкретным обстоятельствам данного акта коммуникации. Все эти обусловленности тоже могут быть проанализированы и зафиксированы в ряде закономерностей, тенденций и правил, чему служат широкие исследования в рамках теории речевых актов, функциональной стилистики, широко понятого речевого этикета.

Однако, изучая сочетаемость, мы сталкиваемся и с другим аспектом ее соотношения с понятием нормы. Объясняя, формулируя и фиксируя нормы сочетаемости слов, мы должны определить отношение к случаям нарушения этих норм. Признание необходимости семантического согласования элементов сочетания или требование так называемой «компатибильности» (то есть совместимости) слов в связном тексте иногда приводят к выводу, что несовместимость понятий свидетельствует о возникновении «асемантических», «неправильных» предложений (ср. ставший уже классическим пример Н. Холмского: Colorless green ideas sleep furiously; или же примеры неправильных» предложений, приводимые Ст. Кароляком: ‘Muzyka jest dziewczyną, Szklanka stłumiła radość [Karolak 1984] и др.). Правда, признается, что некоторые из таких выражений можно интерпретировать как метафоры. Но, с другой стороны, совершенно очевидно и то, что метафора есть явление, широко представленное в языке, которое не может и не должно интерпретироваться в терминах «языковой ошибки», или как исключение, или как нарушение каких-либо правил. Таким образом, рассмотрение метафорических сочетаний затрагивает особый аспект проявления языковой нормы, а вопрос об отношении метафорических сочетаний к нормам сочетаемости, существующим в языке, требует особого подхода и решения.

В этой связи стоит вспомнить рассуждения Н. Д. Арутюновой ([Арутюнова 1999]) об аномалиях в языке, где она обращает внимание на то, что непорядок более информативен, чем норма, поскольку не сливается с фоном. Отклонение от нормы чрезвычайно важно для познания действительности и ее явлений, поскольку самые важные ее аспекты сокрыты от нас по причине их шаблонности и привычности. Отсюда вытекает и важность языкового эксперимента, в качестве которого могут рассматриваться и неологизмы, неосемантизмы, метафорические представления предметов и их свойств и другие средства обогащения языка и его выразительности. Н. Д. Арутюнова замечает, что приемы, свойственные языку художественной литературы, практически целиком созданы отклонениями от семантического шаблона. Отсюда следует, что метафорические сочетания, нарушающие нормы семантической и лексической сочетаемости, оказываются в то же время языком не только востребованы, но и обусловлены. Многочисленные исследования метафор (имеющие зачастую еще античные традиции) подчеркивают, что метафора является необходимым условием жизни языка как инструмента, способного выражать неограниченные смыслы. Противоречивость метафоры (метафорического сочетания) как феномена, нарушающего норму и в то же время этой нормой (языковой системой) санкционированное, отражает глубинное противоречие логического основания метафоры: в метафоре синтезируются черты несовместимых противопоставленных понятийных категорий (концептов, по терминологии Н. Д. Арутюновой) – подобия и тождества ([Арутюнова 1999: 282]). Но именно эта алогичность метафоры, позволяющая сравнивать несопоставимое, элементы разной природы, и делает ее универсальным механизмом выражения новых смыслов без необходимости создания новых единиц.

Рассуждения об обоснованности и санкционированности существования в языке метафорических сочетаний, не укладывающихся в нормы сочетаемости, зафиксированные для «обычных», неметафорических сочетаний, ставит ряд вопросов. Во-первых, существуют ли какие-либо границы, ограничения для метафорической сочетаемости, или допустимо любое сочетание слов, если оно может быть истолковано, интерпретировано как метафора? И второй вопрос, так или иначе связанный с ответом на первый, – существуют ли какие-либо закономерности, правила создания метафорических сочетаний, правила, которые могут быть выделены, описаны, зафиксированы как своего рода норма метафорики данного языка?

Что касается ответа на первый вопрос, то вспомним слова польского поэта Тадеуша Пейпера, который утверждал, что можно создать единое семантическое целое из любых двух произвольно выбранных слов (так, из предложенных для эксперимента критиком Ижиковским слов milczenie и tyfus он создал ставшее потом знаменитым метафорическое сочетание milczenie tyfoidalne). Авторы «Очерка поэтики» ([Miodońska 1978: 338–339]) продолжают эти опыты и предполагают, что даже для столь разных слов, как tramwaj и miłosierdzie, не имеющих никаких общих сем и семантических характеристик, нельзя исключить метафорических сочетаний tramwaj miłosierdzia или tramwajowe miłosierdzie, хотя здесь вступает в силу фактор целесообразности, обусловленности контекстом и намерением говорящего, что должно помочь отделить семантическую изобретательность от семантических нелепостей. Об этом же упоминает Н. Д. Арутюнова, говоря об удачном языковом эксперименте, который раскрывает резервы языка, и неудачном, который намечает его пределы. Другими словами, такие пределы, ограничения существуют, но их трудно установить, они в большой мере подвержены действию субъективных факторов. Таким образом, следовало бы сначала ответить на второй вопрос: а существуют ли некоторые ориентиры, механизмы, позволяющие описывать метафорическую сочетаемость изнутри?

Представляется, что одним из путей, позволяющих прийти к решению этой задачи, может быть предложение включить изучение метафоры в широкую проблематику сочетаемости, что позволило бы выявить взаимозависимость между механизмами возникновения неметафорических и метафорических сочетаний. Такой подход на материале польского языка реализуется, в частности, в монографии П. Врублевского ([Wróblewski 1998]). Предложенная концепция учитывает опыт критического восприятия многих лингвистических интерпретаций метафоры (см. обширную библиографию вопроса, приведенную в книге) и синтезирует их достоинства. При данном подходе метафора рассматривается как словосочетание, а не метафорическое значение слова. Возникновение метафоры – это не изменение значения слова, а результат взаимодействия (столкновения, конструирования) семантических компонентов, входящих в состав значений двух и более слов. Интерпретация метафоры осуществляется на основе различения нескольких конвенций восприятия действительности (реальная – метафорическая – квазиреальная – фантастическая – ироническая). И выявленные, описанные, апробирован­ные нормой языка правила сочетаемости являются обязательными лишь в конвенции реальной (Р), с опорой на наивную картину мира: marzą – ludzie; płaczą – istoty żywe; dojrzewają – zboża, owoce. Воспринимая сочетания drzewa, kwiaty, domymarzą; drzewa, ziemia, skrzypcepłaczą, носитель языка осознает их противоречие с реальностью, но на основе определенной условности может этот смысл принять. Признание метафорической конвенции (М) позволяет отбросить обязательные в конвенции Р ограничения семантической сочетаемости лексем. Между Р и М существует постоянная связь: только через отнесенность к Р можно интерпретировать сочетания в конвенции М (чтобы интерпретировать метафорическое сочетание dziewczyna zgasiłа twarz, его необходимо соотнести с Р: dziewczyna zgasiła lampę).

Метафорические сочетания, таким образом, не рассматриваются как нарушения правил языковой системы, а как сообщение, предлагающее изменение конвенции видения, восприятия мира. Возможность создания метафорических сочетаний заключена в языковой системе как потенциальная, это и обеспечивает открытость лексической подсистемы.

Последовательное применение компонентного анализа позволяет детально проследить семантический механизм метафоризации как взаимодействие («интеракцию») разных семантических компонентов, как обладающих семантической общностью, так и противоречащих друг другу. Наблюдение над разными типами метафор приводит к выводу, что они создаются по определенным общим синтаксичекским и семантическим образцам, а различия между метафорами, построенными по одному образцу, зависят от лексического наполнения. Таким образом, наиболее индивидуальная и субъективная сфера сочетаемости оказывается доступной строгому лингвистическому анализу, результаты которого позволяют формализовать, диагностировать и прогнозировать метафорические сочетания. В качестве признаков метафорических сочетаний выделяются следующие: 1) нарушение семантической или лексической сочетаемости, свойственной лексемам при их буквальном понимании; 2) блокирование показателя реальности (что означает, что в результате сочетания данных лексем возникает смысл, реальное, буквальное восприятие которого невозможно, а возможна лишь интерпретация смысла в метафорической конвенции) и 3) возникновение смысла, который не может быть приписан ни одному члену данного словосочетания или некоторой самостоятельной лексической единице, а выражается лишь словосочетанием в целом.

В случае, если эти признаки не представлены в комплексе, мы будем иметь дело не с метафорическим сочетанием, а с разного рода нарушениями языковой нормы, с ошибками. Например: Przebiegł 100 metrów w ciągu 2 sekund – здесь имеется нарушение показателя реальности («такое невозможно») при соблюдении норм лексической и семантической сочетаемости, такое предложение мы квалифицируем как «ложное суждение»; сочетания piwne włosy, kasztanowe buty являются семантически непротиворечивыми и референционно оправданными, но в них есть нарушение лексической сочетаемости, и они квалифицируются как речевая ошибка.

Поскольку сочетаемость в конвенции Р и конвенции М взаимоисключается, то нормы и правила для метафорической сочетаемости можно формулировать, отталкиваясь от норм неметафорических сочетаний слов, т. е. нормы, правила метафорической сочетаемости являются производными от норм сочетаемости слов в конвенции Р. Например, метафорический потенциал лексем обратно пропорционален их семантической сочетаемости: он тем больше, чем ýже, стабильнее семантическая сочетаемость лексемы. Важными факторами при определении метафорической потенции оказываются частеречная принадлежность и лексико-грамматические характеристики компо­нентов метафорического сочетания (например, конкретность – абстрактность, личность – одушевленность – предметность и др). Так, исследования польских лингвистов (см. монографию П. Врублев­ского) показали, что высокой метафорической потенцией в польском языке обладают глаголы, характеризующиеся категориальной сочетаемостью (валентностью) с личным субъектом и объектом (akacje mdlały; księżyc wskrzesił miłość; ten zapis kłóci się z konstytucyjną zasadą). Подобный механизм метафоризации действует и в сфере прилагательных: для прилагательных, обладающих системной сочетаемостью с личными существительными, будут достаточно широко представлены метафорические сочетания с неличны­ми существительными (zezowate szczęście; wścibski wiatr; niewierny księżyc). И напротив, нарушение сочетаемости с неличным существительным в пользу личного также дает метафорический эффект. Так, метафорогенную группу в польском языке составляют одноместные глаголы, позицию субъекта при которых занимает название животного, называющие действия, свойственные животным (способы движения, звуки, питание, размножение и т. д.) В случае замещения типового зооморфного субъекта на личный мы получаем метафоры, негативно характеризующие человека (Szefowa ciągle kracze; nowy kierownik za czymś tu węszy).

Нарушения типичной семантико-морфологической сочетаемости лежат в основе таких метафорических сочетаний с наречиями, как dziecko uśmiechało się słonecznie; sąsiad mgliście tłumaczył swe zamiary. Эти наречия принадлежат к группе наречий, которые, как правило, выступают в предложениях, где подлежащее имеет семантическую связь с погодой и атмосферными явлениями, и не выступают в сочетаниях с полнозначными глаголами, причем метафорическое использование этих наречий является весьма частым, это приводит к его закреплению в семантической структуре этих слов, что и фиксирует словарь (см., в частности, словарь В. Доро­шев­ского). Адвербиальные названия вкусовых ощущений также составляют группу слов, обладающих большим метафорическим потенциалом, и устойчивость такого их использования приводит к тому, что на сегодняшний день они в большинстве своем представляют лишь генетические метафоры (wspominał gorzko te lata; uśmiechał się jadowicie). Наречия, называющие психофизические состояния человека, формируют метафорические сочетания, соединяясь с глаголами, имеющими «неличную» валентность (czasowniki nieprzyosobowe): więdnąć tęsknie; kwitnąć radośnie, żałośnie и т. д.

Сигналом метафорического употребления может быть не только нарушение семантической сочетаемости, но и нарушение типичной синтаксической функции. Так, наречия, которые обычно не выступают в функции предиката в безличных предложениях (например, grubo, długo, kwaśno, nagle, ciągle и др.; см. [Grzegorczykowa 1975]), при метафорическом употреблении могут выполнять и предикативную функцию (było kwaśno / słodko / sztywno / chudo).

На метафорическую сочетаемость влияют и такие семантические характеристики лексемы, как принадлежность к общему семантическому полю, наличие родо-видовой взаимосвязи. Так, гипонимы не обладают метафорической сочетаемостью со своими гиперонимами и наоборот (pilot człowiek; to zwierzę jest koniem). А если лексема, называющая некоторый класс предметов, проявляет метафорическую сочетаемость с определенным словом, то и слова, обозначающие элементы этого класса, будут обладать способностью образовывать метафорические сочетания (drzewa drzewom się kłonią → brzozy brzozom się kłonią). Сочетания слов, связанных антонимическими отношениями, будут иметь метафорический характер (wesoły smutek, hałas ciszy); это основной механизм возникновения оксюморонов.

Сигналом к метафорической интерпретации сочетания слов будут случаи, когда глаголы с так называемым «встроенным аргументом» употребляются в сочетании со словами иного значения, чем то, которое заключено в их структуре (например, zasztyletować spojrze­niem; noc zarybiona gwiazdami).

Подобные наблюдения над метафорическим потенциалом русских лексем были сделаны Н. Д. Арутюновой ([Арутюнова 1999: 362]). Она пишет, что наиболее очевидным метафорическим потенциалом обладают следующие категории семантических предикатов: 1) конкретные (физические) предикаты (прилагательные): белый, светлый, темный, пустой, колючий, горячий, пресный; 2) дескриптивные глаголы, в особенности те из них, которые включают в свое значение указание на способ осуществления действия и имеют одушевленный субъект (шептать, кричать, глотать, грызть, рубить, пилить и пр.); 3) предикаты, характеризующие узкий круг объектов и тем самым имплицирующие предмет сравнения (зреть, таять, спеть, увядать, приносить плоды).

Следует подчеркнуть, что не все семантические характеристики слов, реализующиеся в их сочетаемости, имеют одинаковое воздействие на метафоризацию сочетания в случае их нарушения. Так, при рассмотрении глаголов, которые в качестве облигаторной правосторонней валентности задают личное существительное во множественном числе или название совокупности лиц (типа skrzyknąć, spraszać), то нарушение признака личности объекта приводит к метафоре (Adam skrzyknął na pomoc pobliskie drzewa), а нарушение требования множественности – к речевой ошибке (*Adam skrzyknął na pomoc sąsiada).

Еще раз обратим внимание на то, что для возникновения метафорического сочетания или такого, которое будет восприниматься как неправильное, ошибочное, важно, какой тип сочетаемостных зависимостей подвергается модификации: семантический или лексический. Во втором случае (при нарушениях лексической сочетаемости) чаще возникают ошибки или сочетания, имеющие юмористический оттенок. П. Врублевский отмечает, что для глагола, например, terroryzować (а также ukrzyżować, zasztyletować, linczować, zgładzić и под.) семантические требования ограничиваются одушевленностью объекта, однако узуально он выступает только с личными существительными. Нарушение семантической сочетаемости дает метафорический эффект (człowiek sterroryzował rzeki), а лексической – юмористический (człowiek sterroryzował kreta / komara).

Наблюдения над взаимодействием различных типов норм сочетаемости позволяет сделать вывод о том, что отступления от нормы не всегда являются препятствием для понимания текста; действующий здесь механизм нивелирования нарушений позволяет проводить корректировку понимания (менять интерпретацию) и одновременно, что особенно важно, создает условия для формирования семантического эффекта воздействия на адресата.

Литература

Chlebda 1991 – Chlebda W. Elementy frazematyki. Wprowadzenie do frazeologii nadawcy. Opole, 1991.

Gregorczykowa 1975 – Grzegorczykowa R. Funkcje semantyczne i składniowe polskich przyslówków. Wrocław, 1975.

Karolak 1984 – Karolak S. Składnia wyrażeń predykatawnych // Gramatyka współczesnego języka polskiego. Składnia / Pod red. Z. Topolińskiej. Warszawa, 1984.

Miodońska 1978 – Miodońska E., Kulawik A., Tatara M. Zarys poetyki. Warszawa., 1978. S. 338–339.

SSGCP – Słownik syntaktyczno-generatywny czasowników polskich / Pod red. K. Polańskiego. T. 1–5. Wrocław, 1980–1988.

Wróblewski 1998 – Wróblewski P. Struktrura, typologia i frekwencja polskich metafor. Białystok, 1998.

Арутюнова 1999 – Арутюнова Н. Д. Язык и мир человека. М., 1999. С. 74–90.

Мельчук 1995 – Мельчук ИА. Русский язык в модели «Смысл–Текст». М.; Вена, 1995. С. 3–15.

НОСС РЯ 1999 – Новый объяснительный словарь синонимов русского языка / Под общим руковод. акад. Ю. Д. Апресяна. Первый выпуск. М., 1999.

К. В. Лифанов

ЯЗЫК УСТАВА «ПЕРВОГО ВЕНГЕРО-СЛОВАЦКОГО ОБЩЕСТВА, ПОДДЕРЖИВАЮЩЕГО ПРИ БОЛЕЗНИ» (Нью‑Йорк, 1887)

Проблема существования региональных вариантов литературного языка (или письменных идиомов, выполняющих или выполнявших некоторые функции литературного языка), входящая в сферу научных интересов нашего юбиляра ([Гудков 1999; Гудков 2001]), является актуальной и для словакистики. В частности, в истории языка словацкой письменности имело место широкое использование восточнословацких диалектных элементов в письменных текстах, создававшихся как на территории Восточной Словакии, так и за ее пределами.

Предметом нашего изучения в настоящее время являются тексты, опубликованные в конце XIX – начале XX в. в США. Среди изученных нами словацких публикаций в Америке ([Лифанов 2003]) особое место занимает Устав «Первого венгеро-словацкого общества, поддерживающего при болезни», основанного в 1887 г. в г. Йонкерс (штат Нью-Йорк), изданный в том же году в Нью-Йорке в виде небольшой книги, которая одновременно выступала в функции членского билета этого общества. В 1979 г. текст Устава был переиздан без каких-либо существенных изменений в графике и орфографии и без внесения корректировки языкового характера как исторический документ о жизни и общественной деятельности словацких иммигрантов в США ([Hapák 1979]). Специфической особенностью этого текста является то, что его язык имеет очевидный восточнословацкий характер, тогда как остальные изученные тексты отличаются гибридностью. В структуре их языка обнаруживаются как элементы восточнословацкого диалекта, так и словацкого литературного языка. При этом какие-либо закономерности в их употреблении, как правило, не устанавливаются. Заметим, однако, что в языке Устава все же обнаруживается влияние иных идиомов, однако оно не меняет общего его характера. Продемонстрируем это на конкретных примерах.

Предварительно отметим, что текст Устава был написан с использованием венгерской графики. Этот факт, однако, не является уникальным, поскольку венгерская графика характеризовала и некоторые другие публикации, содержавшие восточнословацкие элементы, например, номера первой издававшейся в США словацкой газеты «Американско-Словенске Новини» («Amerikaszko-Szlovenszke Novini») со времени ее основания в 1886 г. до пожара в редакции, произошедшего в 1889 г.23 ([Tajták 1970]).

Язык Устава характеризует полное отсутствие противопоставления гласных по долготе и краткости, что повторяет ситуацию в восточнословацком диалекте. Данное явление не связано с использованием венгерской графики, поскольку, как известно, венгерский язык характеризует наличие фонологической долготы, которая обозначается на письме аналогичным способом, как и в словацком литературном языке. Ср. примеры из текста Устава: «Hlavna povinoszcz tehoto Szpolku jeszt, potporovacz v nyemoczi, v uszkoszczi, a v umerczi»; «Ten to Szpolek dvakrat v/mesaczu odbiva szpolu szhodzenye, pri pritomnoszci sedzem udoh mozse se szhudza odbavicz»; «Prezident ma ulozseni csas siczkim szpolkovim szhudzam predsedacz a na/poradek pri jednanyih pozor dacz»; «ma pravo ked to udove oto zsadaju»; «Urednyi­czi htore se do szhudzoh bez oznamenya nye usztanovja, maju bucz naszlyedovnye tresztane»; «ma bucz vedlya szpolkoveho rozhodnucza tresztani, treba aji vimazani»24.

В словах типа szhodzenye сочетание графем ye не является дифтонгом. Буква y здесь в соответствии с венгерским правописанием обозначает мягкость предшествующего согласного. Об этом свидетельствуют примеры, содержащие графему y в сочетании с другой графемой, обозначающей гласный. При этом сочетание указанных графем не может обозначать дифтонг или простой долгий вокал: nyemaju, premenyicz, lyem, lyiszt, vedlya, viplaczelyi и т. п. В принципе, однако, не исключено, что в примерах pohlavja и usztanovja действительно отражен дифтонг, но думается, что в данном случае это явление следует квалифицировать как восточнословацкую йотацию губного перед a, возникшего из гласного переднего ряда.

Последовательным рефлексом краткого ę в тексте Устава является гласный e, что также соответствует ситуации в восточнословацком диалекте: «zse jeho horoszcz je nye veczej na podporu upelna»; «V padze prijimanyi jedneho naverhnuteho Kandidata, za fse veksa csasztka kulyki jeho prijimanye roshoduju»; «k volyi szvojemu proszpehu tento szpolek oklamacz hlyeda». Исключение составляют слова urad и pecsacz. По нашему мнению, первое слово является лексическим богемизмом, о чем свидетельствует соотношение рефлексов праславянских слоговых в названном слове и его производном urednyik, повторяющее их соотношение в чешском литературном языке (úřad úředník): «Ponyevacs/lyem take maju do uradu vyvolyene bucz, htore v pisme a csitanyu szhopne szu» – «Szluzsba siczkih urednyikoch terva 6 mesacze». Указанное явление подтверждает предположение П. Гапака о том, что составители Устава использовали в качестве образца соответствующий Устав, написанный на чешском языке, на что указывают термины, использованные в тексте ([Hapák 1979: 73]). Слово же pecsacz имеет огласовку как в словацком литературном языке (слов. лит. pečať; чешск. лит. pečeť): «Postovna pecsacz oznamuje pocsatek jeho nyemoczi».

В соответствии с праславянским ę долгим в тексте Устава находим гласный a, тогда как в словацком литературном языке его рефлексом является дифтонг ia: «Szluzsba siczkih urednyikoch terva 6 mesacze»; «Zsaloby se proczi siczkih bratroh jak aji urednyikoh pisemnye pozsadaju»; «je sz/polovicsnu csasztku na tu jednu horoszcz podporovani».

Язык Устава последовательно отражает изменение праславянского ъ в сильной позиции в гласный e, что в целом отражает ситуацию в западной подгруппе говоров восточнословацкого диалекта ([Štolc 1968: 29]). Ср. примеры: «Persi Uherszko-Szlovenszky o (!) nyemoczi podporujuczi Szpolek»; «Poradek volybi urednyikoh a viboru»; «siczkim udom rozdzelyene poplatki pred platelnu szhudzu odevzdacz»; «Zemre alye jedneho bratra manzselka, maju udove szpolkovo 50 czenti czo pohrebnu prirasku zlozsicz».

В представленных в тексте типичных восточнословацких удвоенных предлогах выступает гласный o, что также соответствует ситуации в восточнословацком диалекте: «Financsni zosz troh udoh vivoleni vybor ma povinoszcz knyihi a rahunki, najmenyej 14 dnyi pred stverczrocsnu szhudzu prepatricz»; «Kazsdi ud ma nye lyem vov szpolku alye aji vov szvojim privatnim zsivocze Morallnye zosz szvoju rodzinu se zsivicz a hovacz».

В системе консонантизма яркой особенностью языка Устава является практически полное отсутствие слогообразующих r и l. Исключение составляет всего лишь один пример: «Ud hteri plne 6 mesacze v szpolku se nahadza a szpolkovo provinoszcze (!) opravdzive vikonal… ma bucz 5 dollarami podporovani». При этом на месте праславянских сочетаний редуцированного с плавным в позиции между двумя согласными, первый из которых является язычным (*tъlt и *tьlt), находим характерное для восточнословацкого диалекта сочетание lu: «je povini jeho sztaru dluzsobu a novo sztupnye zaplaczicz»; «v pred uridzeno zse szvoje pokladki, jako aj dluhi szpolku viplaczelyi». Ср. рефлексы иных праславянских сочетаний редуциро­ванных с плавными: «zsadne naverhi nyemaju bucz prijate, recs a jednanye premenyicz, poklya lyem, 7 udove teho Szpolku tervaju»; «Kazsdi brater htory 3 mesacze povinoszce nye vipelnyel, nye mozse bicz do uradu vivolyeni»; «htoru sumu jak by prijati nye bul, nazad obderzsi». Отметим, что в отличие от иных рассмотренных словацких публикаций в Америке в языке Устава отсутствуют сочетания гласных с плавными, восходящие к разным говорам восточно­словацкого диалекта.

Восточнословацкая ассибиляция согласных ť и d’ в языке Устава представлена чрезвычайно широко, однако не вполне последовательно, поскольку фиксируются примеры, не отражающие это явление: «Jesztli bi nyemocznih nascsivujuczi vibor nyemoczneho v opravdivej horobe nyenasol...»; «Kandidati mozsu v kazsdih usztanovenih szhudzoh naverhovane a prijimate bucz»; «V horoszczi nahadzajuce bratri od vodi ku vodze maju bucz dennye od nyemoczneho nascsivujuczeho viboru nascsivene». Удельный вес подобных словоформ, однако, незначителен, так как в подавляющем большин­стве случаев ассибиляция отражена: «Mal bi Prezident dajake zsadoszcze prednyeszcz, tak ma szvojo meszczo Podprezidentovi prepuscsic a o szlovo szi zsadacz»; «On je za opravdzive pelnenye tih to stanovoh a poradku za odpovedni»; «a szkerz taku to szluzsbu je od nyemoczne/h/o nascsivujuczeho viboru odslyebodzen»; «a o jeho morallnim zsivobiczu presvecseni bul»; «Po tim csase alye kazsdi jeden dzeny odpocsatku ohlaseni a pocsitani musi bucz viplaczeni».

Довольно последовательно в языке Устава отражается характер­ное восточнословацкое изменение палатализованного s в шипящий консонант š, фиксируемый в соответствии с венгерской графикой буквой s25: «pri pritomnoszci sedzem udoh mozse se szhudza odbavicz; Szluzsba siczkih urednyikoch terva 6 mesacze»; «Kazsdi jeden htori hcze teho to szpolku bucz, musi bucz upelnye zdravi»; «Horoba, htera z lyehkomyselneho prikladu pohadza nyema bucz podporovana».

Так же последовательно фиксируются лексемы, содержащие консонантное сочетание šč, восходящее к праславянским сочетаниям *stj, *skj и *sk- перед гласным переднего ряда и являющееся их рефлексом в восточнословацком диалекте26: «V padze alye, ud jeho proczivnoszcz esci dalyej czaha, ma to pravo Prezident... szlovo mu zakazac»; «V horoszczi nahadzajuce bratri od vodi ku vodze maju bucz dennye od nyemoczneho nascsivujuczeho viboru nascsivene».

В тексте Устава без каких-либо отклонений представлено и характерное для шаришских и абовских говоров восточнословацкого диалекта изменение ch h ([Lipták 1963]). Оно последовательно отражается на письме: графема h пишется даже в слабой позиции в абсолютном конце слова или перед глухими согласными. Ср. примеры: «pri tisznyovih szhudzah dohodki a vidavki oznamicz»; «Kazsdi ud htori je za vodu oddalyeni a v nyemoczi se nahadza, ma Doctorszke visvecsenye Meszta uradu potverdzenye»; «ked Spolkovi majetek visej jak zoz 500 Dollaroh pozoztava v padze alye druhe 13 tizsnye horoba terva je szpolovicsnu csasztku na tu jednu horoszcz podporovani»; «k volyi szvojemu proszpehu tento szpolek oklamacz hlyeda».

Наиболее существенной морфологической особенностью восточнословацкого диалекта по сравнению со словацким литературным языком является отсутствие противопоставления существительных мужского рода существительным женского (и среднего родов) в парадигмах множественного числа. Это проявляется в унификации форм род., дат. и предл. падежей. Такая унификация в языке Устава наблюдается, например, в формах род. пад., поскольку существительные всех трех родов употребляются с флексией -och: «Poradek volybi urednyikoh a viboru»; «Jeho povinoszcz jeszt dalyej, pri kazsdim vibiranyim (!) dohodkoch v usztanovenej szhudzi financsnemu szekretarovi napomocsi bucz»; «Precsitanye dopiszoh (мужской род) – dalyej ma pravo vkazsdej obicsajnej szhudzi prijate uzavrenye htore se vedlya Stanovoh nye zrovnavaju za nyeplatne uznacz, a pri najbyiszej szhudzi prednyeszc» (женский род). Лишь в самом конце текста при перечислении членов общества, занимающих ответственные должности, находим форму род. пад. мн. ч. существительного мужского рода с флексией, характерной для литературного языка: «zastupci kandidatov».

В формах дат. и предл. пад. мн. ч. ситуация в языке Устава сложнее, поскольку они отражают влияние словацкого литературного языка: у существительных мужского рода выступают лишь флексии с гласным о, тогда как у существительных женского рода – и с гласным а, что в принципе соответствует словацкому литературному языку, и с гласным о, как в восточнословацком диалекте. Ср. примеры: «Precsitanye mena urednyikom; siczkim udom rozdzelyene poplatki pred platelnu szhudzu odevzdacz» (мужской род); «Kazsdi navehnuti (!) Kandidat htori se pri troh szhudzoch nye usztanovi a jeho pricsinu nye predlozsi, sztraczi fse polovicsne sztupnye»; «Hlavni poradek pri Szpolkovih szhudzoh»; «Prezident ma ulozseni csas siczkim szpolkovim szhudzam predsedacz»; «pri tisznyovih szhudzah dohodki a vidavki oznamicz» (женский род).

Формы предл. пад. ед. ч. существительных мужского и среднего рода с основой на функционально мягкий согласный образуются, как правило, при помощи типичной восточнословацкой флексии -u: «Ten to Szpolek dvakrat v/mesaczu odbiva szpolu szhodzenye»; «zacsina se jih szluzsba pri persej szhudzi v Marczu a Szeptembru»; «Nascsivujuczi vibor pozosztava za fse zosz sedzem udoh a ma v tizsnyu nyemoczneho brata jedenkrat nascsivicz»; «Pri kazsdim naverhovanyu Kandidata ma zosz troh udoh vibor pozosztavacz htori se o jeho opravdzivim udanyu presvecsi». Зафиксированное отклонение, в принципе, допускает двойную трактовку: эта форма восходит либо к словацкому литературному языку, либо к чешскому: «Pri naverhovanyi Kandidata ma bucz jeho meno, bivanye, remeszlo a vek, jeho pohadzanye, protokolnemu szekretarovi, zosz polovicznim sztupnim odevzdano». Наличие же форм род. пад. этих существительных с тождественной флексией («V padze prijimanyi jedneho naverhnuteho Kandidata, za fse veksa csasztka kulyki jeho prijimanye roshoduju») свидетельствует, скорее, о втором.

Существительные и прилагательные женского рода имеют типичные восточнословацкие формы твор. пад. ед. ч. с флексией -u без каких-либо исключений: «Ked se szhudza za pocsatu oznami, maju siczke udove zosz oszobnu recsu presztacz»; «siczkim udom rozdzelyene poplatki pred platelnu szhudzu odevzdacz»; «v padze alye druhe 13 tizsnye horoba terva je sz/polovicsnu csasztku na tu jednu horoszcz podporovani».

В тексте Устава были выявлены типичные восточнословацкие формы им. и вин. пад. ед. и мн. ч. притяжательных местоимений, а также относительных прилагательных с флексией -о: «Ud htori szvojo bivanye Financsnemu szekretarovi pod 8 dnyami nyeoznami, predlyeha tresztu 25 ct.»; «Mal bi Prezident dajake zsadoszcze prednyeszcz, tak ma szvojo meszczo Podprezidentovi prepuscsic»; «Stvercz rocsne Szpolkovo priszpevki szu na jeden Dollar usztanovene»; «Szpolkovo urednyiczi zsadne nye maju bucz placzene, okrem financsneho sekretara». Подчеркнем, что последние не фиксируются в описаниях восточнословацкого диалекта, однако они широко представлены и в других словацких текстах, опубликованных в США.

Формы предл. пад. ед. ч. адъективалий без каких-либо отклонений образуются при помощи флексии -im, что также полностью соответствует ситуации в восточнословацком диалекте27: «Pri kazsdim naverhovanyu Kandidata ma zosz troh udoh vibor pozosztavacz htori se o jeho opravdzivim udanyu presvecsi»; «Ud htori ku pohrebu na iszti csasz se nye usztanovi, alyebo se v nyetresbim posztacze nahadze, podlyeha tresztu 1 Dollar»; «Kazsdi ud ma nye lyem vov szpolku alye aji vov szvojim privatnim zsivocze Morallnye zosz szvoju rodzinu se zsivicz a hovacz».

В языке Устава, как и в восточнословацком диалекте, полностью отсутствуют специфицированные одушевленные формы им. пад. мн. ч. адъективалий: «Ponyevacs/lyem take maju do uradu vivolyene bucz, htore v pisme a csitanyu szhopne szu»; «kedbi alye obidvomi nyepritomne bulyi, szu opravene visluzsene Urednyiczi meszczo zasedovacz»; «V padze alye jesztli Pohreb v nyedzelyu pada, siczke bratri szpolku szu povine azs ku ferri osztatnyu ucztu umretemu bratru preukazacz»; «Urednyiczi htore se do szhudzoh bez oznamenya nye usztanovja, maju bucz naszlyedovnye tresztane».

В род. и дат. пад. адъективалий, включая притяжательные местоимения, фиксируются формы с гласным е во флексии, что соответствует ситуации в западной подгруппе говоров восточнословацкого диалекта: «V jednej a v tej szamej zalyezsitoszczi zsadnemu udu vedzej jak trirazi szolovo (!) dovolyicz nyema»; «Pri pohrebovanyu jedneho uda, szu povine stirmi hlavne udove… maju umreteho bratra azs ku hrobu vyprovadzicz»; «Szpolek ma to pravo Prezidenta jak aji siczkich urednyikoh, zosz szvojeho sztredku zjednu szpolkovu douveru volicz»; «k volyi szvojemu proszpehu tento szpolek oklamacz hlyeda». Единственная обнаруженная форма род. пад. числительного jeden с гласным о, вероятнее всего, не имеет отношения к восточной подгруппе говоров восточнословацкого диалекта, а является еще одним богемизмом: «Kazsdi brater, htori nyizsej jednoho tisznya se v horoszzci nahadza…».

Количественные числительные в изученном тексте имеют те же грамматические свойства, что и в других рассмотренных словацких публикациях в США. Во-первых, одушевленные формы количественных числительных являются восточнословацкими по происхождению, а во-вторых – числительные от 5 и выше так же, как и в восточнословацком диалекте, сочетаются с формами существительных в им. пад. мн. ч., тогда как в словацком литературном языке – с род. пад. мн. ч.: «kedbi alye obidvomi28 nyepritomne bulyi, szu opravene visluzsene Urednyiczi meszczo zasedovacz»; «Pri pohrebovanyu jedneho uda, szu povine stirmi hlavne udove… maju umreteho bratra azs ku hrobu vyprovadzicz»; «Szluzsba siczkih urednyikoch terva 6 mesacze»; «musi bucz upelnye zdravi a nye nyizsej 18 a visej 35 roki sztari»; «najblyisa rodzina jednu szumu czo pohrebne utrati 30 dollare… obdersi».

При образовании причастий на -l от глаголов с основообразующим суффиксом инфинитива -i- этот суффикс, как и в восточнословацком диалекте, заменяется на -e-: «ked na ten visztaveni csasz szpolkovo popladki napred viplaczelyi a okrem teho za czesztovni Lyiszt 25 czenti zlozselyi»; «Ud, htori se lyem na kratki csasz z Meszta odalyi, a to szpolku oznami, za ten csasz szpolkovo povinoszczi nye pelnyel nye ma bucz od szpolku tresztani»; «Jesztli zse bi ud na trecze povolanye Prezidentovo se escse procivel, ma bucz z 1 Dollarom tresztani». Было, однако, зафиксировано и исключение из этого правила, которое может иметь двоякую трактовку: данная форма проникла в текст Устава либо под влиянием словацкого, либо под влиянием чешского литературного языка: «Jesztli se ud utih jednanyoh, se nyevirozumnye viszlovi, mozse se pozsadacz, abi szlovo obnovil».

Отметим также наличие в тексте Устава типичных восточнословацких конструкций с причастиями на -no (-to)29: «v pred uridzeno zse szvoje pokladki, jako aj dluhi szpolku viplaczelyi»; «Ud pohrebneho vibora ked pri pohrebe hibi, a vedlya pr. 30 predpiszano povinoszcz nye vipelnyi a namesztnyika szi nye obsztara, ma bucz 1 Dollarem tresztani; ponevacs v takim padze jednanye biva znyepokojovano».

Итак, основу языка Устава «Первого венгеро-словацкого общества, поддеживающего при болезни», в отличие от других изученных нами словацких публикаций в Америке, составлял восточнословацкий диалект, испытавший по разным причинам лишь некоторое влияние чешского и словацкого литературного языков. В связи с этим мы можем предположить, что в США существовали два идиома, в структуре которых были представлены восточнословацкие диалектные элементы. Примером одного из них является текст рассматриваемого Устава, а примером второго – все остальные изученные нами публикации. Этот вопрос, однако, требует дальнейшего изучения, так как возможно, что язык Устава в языковом отношении являлся изолированным.

Литература

Гудков 1999 – Гудков В. П. К изучению сербско-хорватских языковых дивергенций // Славистика. Сербистика. М., 1999. С. 171–188.

Гудков 2001 – Гудков В. П. О статусе, структуре и названии литературного языка боснийских мусульман // Исследование славянских языков в русле традиций сравнительно-исторического и сопоставительного языкознания. М., 2001. С. 24–25.

Лифанов 2003 – Лифанов КВ. Взаимодействие восточнословацкого диалекта и словацкого литературного языка в словацких публикациях в США // Studia Slavica Savariensia. 1–2. Szombathely, 2003. S. 257–265.

Hapák 1979 – Hapák P. K založeniu prvého uhorsko-slovenského v nemoci podporujúceho spolku v Yonkers N. Y. roku 1887 // Slováci v zahraničí. 4–5. Martin, 1979. S. 72–83.

Lipták 1963 – Lipták Š. Geografické rozšírenie zmeny ch>h vo východo­sloven­ských nárečiach // Jazykovedný časopis. XIV. 1963. Č. 2. S. 162–165.

Štolc 1994 – Štolc J. Slovenská dialektológia. Bratislava, 1994.

Tajták 1970 – Tajták L. K začiatkom Amerikánsko-Slovenských Novín // Začiatky českej a slovenskej emigrácie do USA. Bratislava, 1970. S. 186–196.

Ф. Б. Людоговский

Церковнославянская языковая система: особенности эволюции30

Церковнославянский31 (далее – цсл.) язык на всем протяжении своего существования и развития играл в первую очередь роль богослужебного языка; в качестве средства повседневного общения (межличностной коммуникации – см. [Конецкая 1997: 178–199]) он не использовался32. Это обстоятельство имеет далеко идущие последствия: многие привычные схемы, справедливые для описания большинства языков, оказываются неверными в приложении к цсл.33 С другой стороны, тот факт, что на цсл. языке в настоящее время продолжают появляться все новые и новые тексты34 (с начала 1990-х гг. в России – и не только – наблюдается всплеск гимнографического творчества), не позволяет говорить об этом языке как о мертвом (по крайней мере в том смысле, в каком мы говорим о хеттском, умбрском или полабском35): появление новых текстов предполагает возможность изменений в языке36. Следовательно, необходима разработка теоретической базы для адекватного описания цсл. языка, которое отражало бы его социолингвистическую специфику в сравнении, например, с русским литературным языком как ближайшим соседом по языковой ситуации.

Данная статья представляет собой попытку продвижения в указанном направлении и имеет целью выявление некоторых особенностей эволюции цсл. языковой системы, проистекающих из специфики функционирования цсл. языка.

Для осуществления этой задачи нам прежде всего потребуется рассмотреть две бинарные оппозиции.

1. Первичная и вторичная нормы. Первая из этих оппозиций – противопоставление первичной (естественной) и вторичной (искусственной) нормы, вводимое Б. А. Успенским в его «Истории русского литературного языка». Под первичной подразумевается норма, усваиваемая «в процессе овладения естественной (разговорной) речью», под вторичной – норма, накладывающаяся на первичную и усваиваемая в процессе специального обучения ([Успенский 1988: 7]). Вводя данные термины как общетеоретические, Успенский не выявляет специфику соотношения двух норм в рамках цсл. языка. Можно предположить, что с точки зрения исследователя в ситуации диглоссии первичная норма соотносится с разговорным языком, в то время как вторичная – с литературным. Однако в современной языковой ситуации37 картина меняется: русский язык обладает обеими нормами; что же касается цсл. языка, то применительно к нему бессмысленно говорить о естественной норме, поскольку, как уже отмечалось, этот язык не обслуживает сферу межличностной коммуникации. Таким образом, церковнославянский язык может характеризоваться не более чем одной нормой, которая к тому же в современном цсл. языке не является кодифицированной, а извлекается из текстов. При этом набор авторитетных текстов, а также степень их освоения для каждого продуцента, редактора и реципиента являются различными.

2. Актуальная и потенциальная системы. Вторая оппозиция – это актуальная и потенциальная языковые системы. Актуальную систему можно определить как систему, пропущенную через фильтр первичной нормы. Соответственно, потенциальная система – это, так сказать, система до первичной нормы.

Актуальная система содержится, как принято говорить, у нас «в головах» и реализуется в продуцируемых (устных или письменных) текстах. Располагая достаточно большим корпусом текстов на данном языке, мы можем получить более или менее адекватное представление об этой системе. И наоборот: имея адекватное описание системы, мы можем построить сколь угодно большое число текстов на данном языке. Таким образом, актуальная система и узус (совокупность текстов) представляют собой две интерпретации, две картины одного явления, которые, в соответствии с методологическим принципом дополнительности ([Овчинников 1996: 73–82]), не исключают друг друга, но позволяют получить более полное представление об исследуемом объекте38.

Наряду с актуальной имеет смысл рассматривать потенциальную систему. Потенциальная система может быть определена как актуальная система, в которой механизмы аналогического выравнивания последовательно, до конца провели все возможные изменения. Далеко не все элементы этой системы реализуются в текстах; в некотором смысле потенциальная система включает в себя актуальную. Представление о потенциальной системе можно получить из детской речи (ср. [Успенский 1988: 7]). Ребенок довольно рано усваивает потенциальную систему (то, как можно было бы говорить), но в течение длительного времени овладевает актуальной системой (тем, как на самом деле говорят). Отсюда такие, например, абсолютно «правильные» (системные), но совершенно неупотребительные в речи взрослых (ненормативные) формы покупец (по аналогии с продавец) и продаватель (по аналогии с покупатель). Переход от потенциальной системы к актуальной осуществляется благодаря межличностной коммуникации, в ходе которой происходит частичная нивелировка идиолектов: из всего того, что в принципе возможно в языке, индивидуум, чтобы быть понятым, вынужден отбирать лишь то, что реально используется. При отсутствии же межличностной коммуникации языку несвойственна первичная норма и, следовательно, потенциальная и актуальная системы не противопоставлены. Точнее: при отсутствии заслона в виде первичной нормы и при отсутствии внешней принудительной силы в виде вторичной кодифицированной нормы потенциальная система стремится занять место актуальной, прорываясь в узус. Такая ситуация характерна для цсл. языка; неизбежным ее следствием является широчайшая вариативность, свойственная этому языку.

3. Вариативность. Под языковой вариативностью мы понимаем такую ситуацию, когда для некоторых (или многих) языковых единиц существуют единицы, функционально эквивалентные данным.

Наличие вариантов на различных уровнях, в различных подсистемах характерно не только для «сырых», созданных в наши дни цсл. текстов (акафистов, молитв и др.), но и для столь, казалось бы, авторитетных (и в вероучительном, и в языковом отношении) текстов, как, например, Евангелие, – это показывает созданная нами база данных по морфологии современной редакции церковнославянского Евангелия (четий текст).

3.1 Орфография. Вариативность в области орфографии проявляется в использовании / неиспользовании титла (апостолъ / аптолъ / аплъ; eпiскопъ / eпкопъ / eпкпъ), в выборе различных средств для расподобления омоформ (мwрскiя / морскiя – ж. р. им. мн.), в написании приставок на -з- / -с- (нисходити / низходити), употреблении / неупотреблении ь в середине словоформы (тьма / тма; свэтильникъ / свэтилникъ), а также в более частных случаях (например, wбразъ / oбразъ; из / изъ; тебe / тебе – род. ед. и др.); ср. также назарянинъ (Мк 1: 2439) и назwрянинъ (Мк 10: 47).

Отметим, что в некоторых изданиях цсл. текстов в определенной группе слов прослеживается следующая тенденция в употреблении титла: слова oтецъ / oцъ, царь / црь, хрiстосъ / хртосъ, сынъ / снъ, духъ / дхъ и некоторые другие пишутся под титлом лишь в том случае, когда это слово относится к Богу; в противном случае, когда речь идет об «обычном» сыне, духе и т. п., они пишутся полностью40. Вместе с тем в других изданиях написание oцъ может относиться и к человеку (например, преподобному). Таким образом, в то время как в одних изданиях проведена дифференциация вариантов, в других изданиях факт написания слова под титлом не несет никакой полезной информации и, более того, может вводить в заблуждение.

3.2. Орфоэпия. В отличие от ситуации, имевшей место в Древней Руси, в настоящее время не существует общепринятого церковного чтения. Основной принцип, противопоставляющий это чтение обычному литературному произношению, заключается в требовании «читать, как написано»41. Однако разными чтецами он реализуется непоследовательно и не в равной мере. В связи с этим возможны варианты: oтца [ац:á] / [оц:á] / [отъцá]; ср. также: eдемъ [jед’éм] / [jид’éм] / [эдéм] / [идéм]. Что же касается рекомендации читать г‑фрикативное (в противоположность г-взрывному в русском литературном произношении), то она также выполняется крайне непоследовательно; по нашим наблюдениям, г-взрывное в церковном чтении преобладает (точнее, преобладает тот способ реализации этой фонемы, который обычен для повседневного произношения того или иного репродуцента).

3.3. Морфонология. Фонемный состав морфем во многих случаях неустойчив, ср.: вижду / вижу; uжика / южика42; людей / людiй; iереwвъ / iереeвъ; oбщникъ / oбещникъ; пэтель / пэтелъ и др.

3.4. Морфология. Здесь, а особенно в системе именного склонения, наличие двух вариантов – явление заурядное; нередки случаи, когда для одной граммемы имеются три варианта, иногда – четыре. Приведем примеры. От слова царь дат. ед. может быть царю и цареви, предл. ед. w цари и w царэ, им. мн. цари и царiе, вин. мн. цари и царей, тв. мн. цари и царьми. От слова грэхъ тв. мн. может быть грэхи, грэхми и грэхами. Для слова конецъ в род. мн. также засвидетельствованы три варианта: конeцъ, концeвъ и концей. Столько же вариантов имеет в дат. ед. слово день: дни, дневи и дню. Им. мн. от uчитель может быть uчителe, uчители и uчителiе В вин. мн. от слова iерей можно ожидать iерeи, iерeй и iереeвъ (с морфонологическим вариантом iереwвъ). Для прилагательного русскiй в дат. ед. ж. р. возможны два варианта – русской и русстэй43.

Следует подчеркнуть, что данные морфологические варианты никак не дифференцированы семантически. Можно привести примеры, когда два варианта находятся в тождественных контекстах: шедъ, покажися iерееви (Мк 1: 44) / шедъ, покажися iереови (Лк 5: 14).

3.5. Лексика. Под вариативностью в области лексики имеет смысл понимать такую ситуацию, когда одному греческому слову (словосочетанию) соответствуют два и более цсл. слова, употребленных в тождественных или близких контекстах: въ началэ (Ин 1: 1) / искони (Ин 1: 2) (греч. 6n #rcÛ); въ напасть (Мф 6: 13) / во искушенiе (Лк 11: 4) (e>~ peirasm3n); t лукавагw (Мф 6: 13) / t непрiязни (Ин 17: 15) (#p4 / 6k to$ ponhro$) и т. п.

3.6. Словообразование. Словообразовательные варианты представляют собой частный случай лексических вариантов (см. выше). Здесь возможна различная суффиксация (или ее отсутствие) – раба (Лк 1: 38) / рабыня (Мк 14: 66); вдова (Лк 2: 37) / вдовица (Лк 4: 25); безумiе (Лк 6: 11) / безумство (Мк 7: 22); бэгство (Мк 13: 18, четий текст) / бэжество (там же, служебный текст); различная префиксация (или ее отсутствие) – начало (Ин 1: 1) (и начатокъ – Ин 2: 11) / зачало (Мк 1: 1) (ср. также выше въ началэ / искони); растесати (Мф 24: 51) / протесати (там же, служебный текст); uчрежденiе (Лк 5: 29) / чрежденiе (там же, служебный текст) и др.

3.7. Синтаксис. При отрицании прямое дополнение может стоять как в родительном, так и в винительном падеже: не uбойтеся t uбивающихъ тэло, души же не могущихъ uбити (Мф 10: 28; но в служебном тексте душу не могущихъ uбити) / не имате скончати грады iилeвы (Мф 10: 23); одиночное отрицание сосуществует с двойным: бга никтоже видэ нигдэже (Ин 1: 18) / и ничесwже eму не глаголютъ (Ин 7: 26); несмотря на достаточно последовательное устранение дательного приименного в ходе никоновских реформ (во вэки вэкwмъ заменялось на во вэки вэкwвъ), отдельные случаи его употребления сохраняются: ту будетъ плачь и скрежетъ зубwмъ (Мф 8: 12 и др.); греческие несогласованные определения, вводимые артиклем, могут как передаваться конструкциями с иже (например, иже херувiмы тайнw wбразующе… – херувимская песнь), так и, в отдельных случаях, трансформироваться в полноценные придаточные определительные, включающие в свой состав глагол-связку, отсутствующую в греческом оригинале: oтче нашъ, иже eси на нбсэхъ – p=ter Óm^n, ¦ 6n to_~ o8rano_~ (Мф 6: 9); наfанаiлъ, иже бэ t каны галiлейскiя – Naqana\l ¦ #p4 Kan+ t|~ Galilaja~ (Ин 21: 2) (но ср. при этом: iwсифъ, иже t арiмаfеа – }Iws/f [¦] #p4 {Arimaqaja~ (Ин 19: 38))44.

4. Специфика эволюции цсл. языка. Чем же объясняется столь широкая вариативность, свойственная цсл. языку? Каковы перспективы существования этих вариантов?

1) Поскольку потенциальная и актуальная системы не противопоставлены, в тексты свободно могут проникать все новые и новые – заведомо избыточные – языковые элементы.

2) Поскольку естественная норма, как было показано выше, у цсл. языка отсутствует, варианты не элиминируются и не дифференцируются семантически естественным образом.

3) Поскольку в настоящее время норма не кодифицирована, а извлекается из текстов, невозможно устранение избыточных вариантов «волевым решением». А так как, во-первых, круг текстов, из которых может быть извлечена норма, в настоящее время неочевиден и, во-вторых, обучение цсл. языку не имеет единообразного характера, то и на уровне искусственной нормы, единственно возможной для цсл. языка, не происходит элиминации и / или дифференциации вариантов.

4) Поскольку к цсл. языку неприменимо понятие высокого / низкого стиля45, невозможно придание вариантам стилистической нагрузки подобного рода.

5) Наконец, поскольку во время богослужения сополагаются церковнославянские тексты разных эпох, а воспринимаются при этом они как единое целое46, невозможно говорить о новых и устаревших элементах: «экзотичность» той или иной языковой единицы может быть оценена лишь статистически.

Ввиду вышеперечисленных причин цсл. язык эволюционирует в сторону все большего усиления вариативности, причем источником вариантов является как сам цсл. язык (его потенциальная система), так и русский язык, который оказывает на него постоянное влияние47. Впрочем, парадокс заключается в том, что бесконтрольное, стихийное развитие цсл. языка в одни эпохи сменяется активным внешним нормализующим воздействием на него в другие; можно предположить, что смена эпох соотносится с чередованием периодов централизации и децентрализации в истории цсл. языка ([Толстой 1988: 47–48]). Централизация церковного книгоиздательства в СССР в 1940–1980 гг. (см. [Кравецкий, Плетнева 2001: 224–226]) смени­лась децентрализацией в 1990-е гг. С началом нынешнего десятилетия наблюдается тенденция к новой централизации, в связи с чем можно ожидать появления нормативных руководств, призванных способствовать дифференциации вариантов или устранению избыточных языковых элементов. Первым шагом на этом пути мог бы стать нормативный орфографический словарь цсл. языка.

Литература

Алипий 1991 – Алипий (Гаманович), иером. Грамматика церковно-славянского языка. М., 1991.

Балашов 2001 – Балашов Н. В., прот. На пути к литургическому возрождению. М., 2001.

БЯ 1999 – Богослужебный язык Русской Церкви: История. Попытки реформации. М., 1999.

Верещагин 1997 – Верещагин Е. М. История возникновения древнего общеславянского литературного языка. М., 1997.

Евангелие 1912 – Святое Евангелие. М., 1912. (Репр.)

Иванов 1989 – Иванов В. В. Мертвые языки // Лингвистический энциклопедический словарь. М., 1989.

Конецкая 1997 – Конецкая В. П. Социология коммуникации. М., 1997.

Кравецкий, Плетнева 2001 – Кравецкий А. Г., Плетнева А. А. История церковнославянского языка в России (конец XIX–ХХ в.). М., 2001.

Кузьминова 2000 – Грамматики Лаврентия Зизания и Мелетия Смотрицкого / Сост., подгот. текста, научн. коммент. Е. А. Кузьминовой. М., 2000.

Людоговский 1999 – Людоговский Ф. Б. Язык и метаязык // Церковно-исторический вестник. 1999. № 4–5.

Людоговский 2000 – Людоговский Ф. Б. Графическая оболочка современного церковнославянского языка // Ежегодная богословская конференция Православного Свято-Тихоновского богословского института: Материалы 2000 г. М., 2000.

Людоговский 2003 – Людоговский Ф. Б. Состав, структура и функционирование корпуса современных церковнославянских богослужебных текстов: Дисс. … канд. филол. наук. М., 2003.

Людоговский 2003а – Людоговский Ф. Б. Состав, структура и функционирование корпуса современных церковнославянских богослужебных текстов: Автореферат … канд. филол. наук. М., 2003.

Людоговский 2003б – Людоговский Ф. Б. Современный церковнославянский минейный корпус // Лингвистическое источниковедение. 2002. М., 2003.

Людоговский 2003в – Людоговский Ф. Б. Современный церковнославянский язык: обоснование существования и определение понятия // Славянский вестник. Вып. 1. М., 2003.

Людоговский 2004 – Людоговский Ф. Б. Церковнославянский акафист как современный гимнографический жанр: структура, адресация и функционирование // Славяноведение. 2004. № 2.

Людоговский, Скорвид 1998 – Людоговский Ф. Б., Скорвид С. С. И иже съ ними // Международный филологический сборник в ознаменование 150-летия со дня рождения Ф. Ф. Фортунатова. М., 1998.

Новый Завет 1910 – Новый Завет Господа нашего Иисуса Христа на славянском и русском языках… СПб., 1910. (Репр. изд.: Монреаль, 1990).

Овчинников 1996 – Овчинников Н. Ф. Принципы теоретизации знания. М., 1996.

Пиккио 1995 – Пиккио Р. Церковнославянский язык // Вестник Моск ун-та. Серия 9. Филология. 1995. № 6.

Соссюр 1999 – Соссюр Ф. де Курс общей лингвистики. М., 1999.

Толстой 1988 – Толстой Н. И. История и структура славянских литературных языков. М., 1988.

Успенский 1988 – Успенский Б. А. История русского литературного языка (XI–XVII вв.). Будапешт, 1988.

ЯЦ 1–2 – Язык Церкви. Вып. 1–2. М., 1997.

И. Д. Макарова

Языковые особенности люблянской разговорной речи

Словенская языковая ситуация характеризуется довольно четким распределением коммуникативных сфер между существующими разновидностями национального языка: официальное общение обеспечивается преимущественно средствами литературного языка (в его стандартном и разговорном варианте), неофициальное общение – преимущественно средствами регионального интердиалекта, городского койне или диалекта48. Коммуникативная значимость и языковая обособленность некодифицированных разговорных формаций обусловлена, с одной стороны, искусственным характером литературной нормы, сознательно удаленной от естественно сложившегося речевого узуса во всех словенских регионах, с другой стороны, отсутствием единого общесловенского разговорного языка49.

В течение последнего десятилетия в связи с выходом Словении из состава СФРЮ и образованием независимого государства (1991 г.) в ожидании скорейшего присоединения к Евросоюзу (май 2004 г.) словенское общество переживает эволюцию не только политических, экономических, но и ценностных ориентиров, что, в свою очередь, влияет на изменение языковых вкусов. Тенденция к демократизации общественной жизни проявляет себя, в частности, в возросшей престижности естественной разговорной речи, создающей ощущение большей непринужденности и коммуникативной комфортности. Так, например, жители словенской столицы Любляны свободно используют городское койне в ситуации публичного общения: любительского выступления в клубе, в рабочей обстановке (например, на съемках телесериала), а также в ситуации телевизионного круглого стола50.

Городское койне Любляны мы определяем как нелитературную территориально-ограниченную разговорную формацию наддиалектного характера, обеспечивающую повседневное общение жителей конкретного города. Следует отметить, что языковые особенности столичного койне не являлись предметом специального рассмотрения в рамках российской словенистики и весьма скупо освещены в работах словенских ученых51.

Характеристика языковых особенностей люблянского городского койне, попытка их систематизации и интерпретации, предлагаемая в данной статье, основывается на корпусе устных текстов, репрезентирующих нелитературную разговорную речь жителей словенской столицы (30 информантов разного возраста и рода деятельности) в ситуации неофициального общения52. В качестве фона для выделения языковых особенностей столичного койне выступает современный словенский литературный язык, а также смежные с Любляной центральнословенские диалекты (гореньские и доленьские)53.

1. Фонетические особенности

Последовательная редукция, т. е. ослабление артикуляционных признаков кратких ударных и безударных вокалов (в том числе до полной утраты), – одно из самых заметных фонетических явлений столичного койне, отличающееся системностью и последовательностью.

1.1. Система вокализма

Систему гласных в люблянской речи составляют те же монофтонги, что и в словенском литературном языке, однако их реализация подчиняется несколько иным закономерностям. Редукция гласных разговорной речи не допускается в стандартном литературном языке, в разговорном литературном возможна лишь в составе строго ограниченного числа форм.

Особой функциональной активностью в люблянском койне отличается краткий гласный среднего ряда средне-нижнего подъема (словенский термин polglasnik, буквально «полугласный»), самостоятельная фонема, которая восходит к праславянским редуцированным ь, ъ (jaz sem [s∂m], dež [d∂ž]), по своим произносительным характеристикам близкая русскому редуцированному во втором предударном слоге – тип [гърадá].

Тенденция разговорной речи к ослаблению артикуляционной напряженности приводит к нейтрализации дифференциальных признаков гласных в виде перегласовки (качественной редукции) и к полной утрате вокала (количественной редукции) в фонетически слабой позиции.

1.1.2. Качественная редукция гласного в ударной и безударной позиции

При качественной редукции ударный и безударный гласный полного образования чаще всего переходит в краткий , «более средний» по месту образования, чем исходный гласный. В случае сопутствующих ассимиляционных процессов качественная редукция ударных гласных дает иные рефлексы (а > о, i > e).

1.1.2.1. Переход ударных гласных в краткий

Схема: ΄voc > ΄∂.

В люблянском койне наиболее частотным результатом перегласовки ударного гласного является краткий вокал среднего ряда средне-нижнего подъема :

1) ì > ∂: n∂č (nìč), zan∂č (zanìč), r∂t (rìt);

2) à > ∂: j∂st (jàz), m∂n (mànj), n∂m (nàm), m∂jčk∂n (màjh∂n), k∂š∂n (kàkš∂n = neki);

3) o > ∂: b∂l (bolj)  nàib∂l, k∂t // k∂ (kot), p∂jte (pójdite);

4) u > ∂: sk∂p pást (skúpaj pásti), k∂p dnárja (kùp denárja).

1.1.2.2. Перегласовка ударных гласных, сопровождающаяся ассимиляцией

1) Переход гласного нижнего подъема а в открытый гласный средне-нижнего подъема ô: a > o: dôn(∂)s (dán∂s), lôxk (láxk < laxkó).

В первых двух примерах можно усмотреть известное в доленьских диалектах явление регрессивной ассимиляции гласного а под влиянием следующего за ним сонорного согласного: oli (ali), vom (vam), nom (nam)54.

В результате регрессивной ассимиляции под влиянием билабиального u происходит лабиализация краткого ударного гласного (ао): -au > -ou: pròu (pràu), žòuàu), je ropotòu (je ropotàu).

Следующий пример демонстрирует различные результаты регрессивной ассимиляции краткого ударного à под действием среднеязычного палатального элемента: -aj > ej (> ∂j): zdèj // zd∂j (zdàj), dèj // d∂j (dàj), sèj // s∂j (sàj), nèj // n∂j (nàj).

2) Переход гласного верхнего подъема í в закрытый гласный средне-верхнего подъема é.

В речи отдельных информантов были выявлены также примеры перегласовки í > é по принципу замены ряда образования редуцируемого гласного на более средний: mém (mímo)55, parkérat (parkírat), op štér∂x (ob štírix). Поскольку большинство примеров регрессивной ассимиляции обнаруживается в положении перед сонорным r, то именно эту фонетическую позицию следует признать основной причиной такого изменения.

Ассимиляция ударных вокалов, как показал материал, в основном происходит под влиянием сонорных согласных, что объединяет столичное койне с окружающими диалектами, доленьскими и гореньскими, где наблюдаются те же процессы.

1.1.2.3. Перегласовка безударных гласных

Качественная редукция гласных полного образования в безударной позиции приводит к их переходу в краткий вокал ∂. Схема: voc > ∂:

1) i > ∂: učás∂h (učásih), j∂x (jìx), opáz∂m (opázim), trúd∂m (trúdim);

2) e > ∂: učít∂l (učítelj), bójo nar∂díl (bojo naredíli), iz šólsk∂ga léta (iz šolskega leta);

3) a > ∂: z∂to (zató), k∂r t∂kó (kar takó), n∂záj (nazáj);

4) o > ∂: stan∂vánje (stanovánje), k∂ príd∂š (ko prídeš), p∂govárjajo (pogovárjajo);

5) u > ∂: l∂djé (ljudje), L∂blána (Ljubljana)56.

1.1.3. Утрата (безударного) гласного

Схема: voc > Ø.

1.1.3.1. Как правило, количественная редукция, ведущая к полному исчезновению гласного, связана с его безударным положением (в конце, в середине и в начале слова):

1) i > Ø: àl (ali), skóz (skózi), dôst (dôsti), mên, têb (mêni, têbi), púst (pústi!), ôna to ráb (rábi), má, májo (ima, imajo), profésorca (profésorica), taljánska (italjánska);

2) e > Ø: zló (zeló), mésca (méseca), ta nóvga (<ta nov∂ga < ta novega), k∂j húdga (húdega), dnarja (denarja), člóuk (člôvek), bólš (boljše);

3) o > Ø: sám (samó), číst zanimív (čísto zanimívo), r∂zčíšč∂n (razčíščeno), po slovénsk (po slovénsko), vsêen (vseêno), to je váž∂n (vážno);

4) > Ø: ta kônc (ta kôn∂c), ns < (dáns), bráuc (bráuc < brál∂c), štéuc (štévc < štév∂c), studênc (studên∂c), Némc (Ném∂c), poudárk (poudár∂k);

5) а > Ø: tko (tako), mórš, morjo (móraš, morajo);

6) u > Ø: bógi (ubógi).

Утрате гласного обычно предшествует фонетический процесс его перегласовки в краткий вокал ∂ (zló < z∂lo, mésca < més∂ca, ta nóvga < ta nov∂ga, mórš < mórš), который выпадает по аналогии с беглым гласным в косвенных падежах некоторых форм: Ném∂c – Némca, túj∂c – tújca.

1.1.3.2. Фонетические явления, сопровождающие полную утрату гласного

1) С выпадением гласных (главным образом, i и o) связано появление «компенсационного» краткого гласного ∂ в новообразовавшейся группе сонорных согласных, как правило, перед r, n и l:

pri > pr > p∂r: p∂rjátu (prijátelj), p∂ršu (prišèu), p∂r (pri);

-tro > (tr) > t∂r: dôb∂r (dôbro), hít∂r (hítro);

nit > (nt) > ∂nt57: ∂nkôl (nikóli), spóm∂nt (spómniti), slóv∂nca (slovnica), ból∂nca (bolnica);

-tno >(tn) > t∂n: ôk∂n (ôkno), pomémb∂n (pomémbno), tóč∂n (tóčno), váž∂n (vážno).

2) Вокальная редукция в наиболее частотных словах нередко стимулирует последующее упрощение и даже выпадение целых групп согласных: mis∂m (ЛЯ: mislim> misl∂m), kóuk (ЛЯ: kóliko> kólko), tóuk (ЛЯ: tóliko> tólko), ênk∂t (ênkrat), učás (učás∂h < ЛЯ: učásih), z∂j (zdàj), pôl (ЛЯ: pôtlej > pôtl∂j > pôtli > pôli), kéri (ЛЯ: katéri >k∂téri > ktéri > kéri).

3) В формах причастия на -l ед. ч. муж. р. регулярны примеры регрессивной ассимиляции под влиянием позиционного варианта фонемы [l] в конце слова (u неслогового) и дальнейшей монофтонгизации предшествующего безударного гласного: -iu > -∂u > -ou > -u: míslu (mísliu), t∂rdu (t∂rdiu), pogovóru (pogovôriu); -∂u > -ou > -u: je réku (< je réku), je nésu (< je nésu), je hôtu (< je hotu); -au > -∂u > -ou > -u: je néhu (< je néhau), je délu (< je délau), je rátu (< je rátau).

1.1.4. Предударное «уканье»

Предударное «уканье» (переход предударного гласного о > u) встречается не только в столичном койне, но и в гореньских диалектах. Например: smo xudíl (smo hodíli), pumagál (pomagálo), dvuríšče (dvoríšče), utróc (otróci), puteyníla (potegníla), pugléj (poglej), puznám (poznam), dukáz∂n (dokázano).

Согласно нашим наблюдениям, предударное «уканье», которое еще Топоришич наряду с «аканьем» отнес к заметным особенностям люблянской речи ([Toporišič 1970; 1976]), в настоящее время отличает речь старшего поколения городских жителей. В речи наших молодых информантов (до 30 лет), – по крайней мере, в тех коммуникативных ситуациях, в которых мы имели возможность записать их речь, – «уканье», как и «аканье», отсутствует. По всей видимости, под влиянием литературного языка и центрально­словенского интердиалекта происходит постепенное сглаживание тех явлений, которые можно отнести к типично люблянским локализмам.

1.2. Особенности консонантизма

1.2.1. Наш материал содержит немногочисленные примеры депалатализации бывшего мягкого n с метатезой nj > jn, когда палатальный элемент выделяется и занимает позицию перед согласным: koina (konja), stan∂vaina (stanovanja), zainga (zanjga). Эта особенность объединяет столичное койне с некоторыми доленьскими диалектами. Данный рефлекс в современном люблянском койне факультативен, поскольку здесь преобладают примеры полной депалатализации (без метатезы): kona (konja), stanovana (stanovanja), zanga (zanjga).

1.2.2. К числу наиболее заметных и последовательных явлений в системе консонантизма, пожалуй, можно отнести рефлексы «свистящей» палатализации заднеязычных согласных k, g в позиции перед гласным переднего ряда (так. наз. «ять вторичного происхождения»), образовавшимся в результате стяжения гласных во флексии род. пад. ед. ч. местоимений-прилагательных: *takajega > takaega > takěga > tacega > taciga > tacga. Рефлексы данного процесса сохранились в закрытом наборе лексем: takega: tácga > tádzga (регрессивная ассимиляция по звонкости), vsakega: vsacga > vsadzga (регрессивная ассимиляция по звонкости), drugega: druzga.

2. Морфологические особенности люблянского койне

Значительный процент морфологических особенностей люблянской разговорной речи обусловлен фонетическими процессами, в то же время наблюдаются и специфические явления «разговорной грамматики», не связанные с фонетикой58.

2.1. Фонетически мотивированные морфологические особенности люблянской разговорной речи являются прямым следствием количественной и качественной вокальной редукции, процессов депалатализации, аналогического выравнивания.

2.1.1. Редукция именных форм

1) Редуцированная падежная форма мест. пад. ед. ч. жен. р.: u resníc (u resníci), p∂r Líz (pri Lízi), na gmajn (na gmajni);

2) Редукция конечного безударного гласного – i во флексии тв. пад. мн. ч. жен. р.: z nogam (z nogami), s tákim super stopnicam (s takimi super stopnicami), met šôlskim pučítnicam (med šolskimi počitnicami);

3) Редуцированная флексия – ∂m в мест. пад. ср. и муж. р. ед. ч.: pret d∂véds∂t∂m lét∂m (pred devetdesetim letom), z autobus∂m (z avtobusom), s p∂rjatl∂m (s prijateljem), z môj∂m brát∂m (z mojim bratom)59;

4) Перегласовка гласных е и i в безударной позиции в краткий вокал и их выпадение как явление фонетическое последовательно отражается в парадигме именных согласовательных форм (прилагательных, местоимений-прилагательных, порядковых числительных): nóvga (novega), novmu (novemu), nov∂h (novih), z novmi (z novimi), o nov∂h (o novih); приводит к возникновению омонимичных флексий (тв. и мест. пад. муж. и ср. р. ед. ч. с дат. пад. мн. ч.): z nov∂m (z novim), o nov∂m (o novem), nov∂m (novim);

5) Выпадение гласного е сокращает формы сравнительной степени прилагательных и наречий (после шипящих): bólš (boljše), slabš (slábše);

6) К числу заметных морфологических последствий вокальной редукции в люблянском койне относится маскулинизация существительных среднего рода. Этот процесс мотивирует утрата безударного вокала в фонологически слабой позиции конца слова: moj mést (moje mesto), lansk lét (lánsko léto)60 (есть также в гореньских диалектах). Маскулинизация влияет на сближение падежно-числовых форм существительных мужского и среднего рода в единственном числе61.

В случае с прилагательными: (To) je sméš∂n (smešno), čúd∂n (čudno) – утрата конечного безударного вокала мотивирует развитие «компенсационного» кратного гласного между сонорным и несонорным согласным: čudno > čudn > čud∂n. Аналогичный процесс наблюдается в формах страдательных причастий в предикативной функции. В целом маскулинизация затронула фактически все части речи, имеющие форму среднего рода, что позволяет говорить о фонетической природе данного процесса в столичном койне.

Люблянское койне

Литературный язык

Маскулинизации подвергается

Če je vrême dôb∂r

Če je vrême dôbro

прилаг. в предикативной функции

Vsak jút∂r

Vsako jútro

местоимение + существительное

Sónce je posijál

Sónce je posijálo

причастие на -l

En lét stár, ên nabodál stáne

Eno léto stár, êno nabodálo

числительное + существительное

Na Kitajsk∂m je zlát pravíl

Zlato pravílo

прилаг. + существительное

Люблянское койне

Литературный язык

Маскулинизации подвергается

Ên ták modêr∂n t∂rgôvsk sredíšče

Êno tàko modêrno t∂rgovsko

показатель определенности + указ. местоимение + прилаг. + /сущ./

Vse je zríhtan

Zríhtano

страдательное причастие

V∂s premožêne

Vse (premožénje)

определительное местоимение

2.1.2. Редукция глагольных форм

Обращает на себя внимание регулярность редуцированных форм в глагольной парадигме.

1) Редукция тематического гласного основы настоящего времени -i: ôna ráb (rábi), tó lóč (to lóči), vôzjo (vózijo), se práv (se právi), pravjo (pravijo), me ne mót (me ne moti), hód (hódi);

2) Редукция форм повелительного наклонения: púst (pústi!), kúp si (kúpi si!);

3) Редукция тематического гласного в основе инфинитива -i: kúp∂t (kúpiti), trúd∂t se (trúditi se), lót∂t se (lótiti se);

4) Редукция форм причастия на -l, участвующих в образовании форм прошедшего и будущего времени вместе с соответствующим вспомогательным глаголом:

муж. р. ед. ч.

(On je / bo) réku, delu, nehu

ЛЯ: (On je / bo) réku trudiu, nehau

муж., жен. р. мн. ч.

(ôni/ one so/bodo) rék∂l, delal, néhal

ср. р. ед. ч. (в том числе безличные предложения)

Rék∂l, del∂l, nehal (se je / bo)

ЛЯ: Réklo, trudilo, nehalo (se je / bo)

Литературный язык (ЛЯ)

муж. р. мн. ч. (oni so / bodo) rekli, delali, nehali жен. р. мн. ч. (one so / bodo) rekle, delale, nehale

Процессы вокальной редукции, а также сопровождающая ее монофтонгизации (в формах муж. р. ед. ч.) и развитие компенсационного краткого вокала ∂, как видно из таблицы, носят в койне регулярный характер и образуют определенную систему маркированных разговорных форм;

5) Редуцированные (стяженные) формы будущего времени: a v∂š k∂j réku? (a boš kaj rek∂u?); a ute vzél? (ali boste vzeli?). Именно в этих формах сохраняется диссимилятивная отрицательная частица: Náuš verjéu! (Ne boš verjéu); Naum pozabu! (Ne bom pozabiu);

6) Диссимиляция гласного в отрицательной глагольной частице: ne vém > na vém62.

2.2. Собственно морфологические особенности

2.2.1. Выравнивание флексии мест. пад. ед. ч. (муж. и ср. р.) согласовательных форм -∂mu по аналогии с формами дат. пад. ед. ч.: takemu vremenu – ob ták∂mu vreménu (ob takem vremenu); temu mestu – v tému méstu (v tem mestu); ênmu lokalu v ênmu lokálu (v ên∂m lokálu).

2.2.2. Формы «разговорного» инфинитива с единым показателем t (в отличие от литературного -ti): govôrt (govoríti), nêst (nêsti).

2.2.3. Появление генерализированного показателя -t в формах инфинитива на -či: rêčt (rêči), tóučt (tolči), vléčt (vléči), oblečt (obléči), spêčt (pêči), ostríšt /ostríčt (ostriči), poséčt (poseči).

2.2.4. Вытеснение супплетивной основы инфинитива основой настоящего времени: najti, našeu najd∂t, najdu ( najd∂m); priti, prišeu prid∂t ( prid∂m).

2.2.5. Специфический состав местоимений: kwa 63(kaj), (kje), kle(le) (tle(le)).

2.2.6. В рамках числовой парадигмы существительных женского и среднего рода (и согласующихся с ними форм) специфические родовые флексии двойственного числа последовательно вытесняются флексиями мн. ч. (в отличие от литературного языка): жен. р.: te (dve) mlade punce (mladi punci); (dve) môje têžke tórbe (težki torbi); ср. р.: obá svôja stan∂vajna (obe svoji stanovanji); obá ôkna sta šla v lúft (obe okni sta šli v zrak). Специфические флексии двойственного числа сохранены существительными муж. р. (oba moja brata) и личными формами глагола: (midva) plačava, (vidva, onadva) plačata, (midva) sva, (vidva, onadva) sta, (midva) bova, (vidva, onadva) bosta.

2.2.7. Более последовательное, чем в литератураном языке, использование аналитических показателей категории определенности.

Набор средств для экспликации значения определенности в литературном языке весьма ограничен. Эта категория выражается синтетическим способом, с помощью флексии -i в форме им.-вин. пад. ед. ч. муж. р.: nov avtonovi avto. Для выражения определенности в койне регулярно используется показатель ta (по происхождению указательное местоимение), которое в данной фунции становится неизменяемым, что позволяет приравнять его к неопределенному артиклю: tamladga fanta (того молодого парня), bum za tamale (настоящий бум для детей), k(j)e je tanova? (где же новенькая?). Сочетание определенного артикля с прилагательным при изолированном употреблении в разговорной речи используется как частотный способ номинации (субстантивация признака) по отношению к уже известному, вполне определенному лицу или предмету.

Для выражения неопределенности в разговорной речи последовательно используется показатель ên, ênga – по происхождению числительное: ceu kup ên∂h vzrokou (целая куча неких причин), na povabilo ên∂h Slovenceu (по приглашению одних словенцев), ên fôlk (какая-то компания).

3. Лексические особенности люблянского койне

К наиболее заметным особенностям речи люблянцев на лексическом уровне можно отнести аналитический способ выражения лексического значения глагола, а также значительный пласт заимствований (особенно из немецкого языка, – следствие длительного словенско-немецкого двуязычия).

Аналитизм средств выражения проиллюстрируем на примере «разговорного» способа интенсификации значения глагола с помощью наречия: Dol spustiti Спустить (вниз); Ta je pa dôl pádu. А этот (вниз) упал’; D∂j, uséd se dôl, no! Ну сядь ты (вниз) наконец-то! Наречие конкретизирует лексическое значение глагола, дублируя семантический компонент «направление». Использование наречных «дубликатов» может сопровождаться повышенной эмоциональностью высказывания.

В других случаях наречная частица конкретизирует направление глаголов движения с недифферецированным значением (обычно это глаголы iti, priti, hoditi): Ne grè nót (nót∂r) Не лезет (внутрь)’; Bo šlo v∂n! Это выйдет (наружу) /на экран/’; Prit s∂m! Подойди сюда!.

Германизмы, определяемые многими словенскими языковедами как «варваризмы» («popačenke»), активно функционируют в нелитературной речи города (Марибор, Любляна), в диалектах (центральнословенские, штаерские, приморские), формируя коллоквиальный фонд словенского языка. В словаре литературного языка такие слова расцениваются как «сниженно разговорные», следовательно, недопустимые в литературной речи. Они используются для обозначения предметов обихода: cuk∂r (лит. sladkor ‘сахар’), župa (juha ‘суп’), žajfa (milo ‘мыло’), bremza (zavora ‘тормоз’), šipa (okensko steklo ‘оконное стекло’), štumfi (nogavice ‘носки’) для обозначения действий vahtati (paziti ‘сторожить’), gruntati (ugotavljati ‘догадываться’), – для обозначения признаков (прилагательные и наречия): auf (gor ‘вверх’), ziher (zagotovo ‘точно’), ajnfoh (enostavno ‘просто’). Следует отметить, что функционирование заимствования в разговорных формациях способствует развитию дополнительных переносных, нередко коннотативных значений, что препятствует рассмотрению коллоквиальных заимствований как чистых дублетов: farbati (1. barvati «красить»  2. slepariti «вешать лапшу на уши»). Кроме того, ограниченные в своем функционировании разговорными формациями, коллоквиальные заимствования могут использоваться как знаки, сигнализирующие переход к более доверительному и непринужденному общению: в соответствующей ситуации общения их использование по-своему закономерно.

Доля сербизмов в рамках нашего материала не так велика – из активно используемых лексем можно выделить приблизительно 15–20. Сербизмы чаще содержат коннотации, свидетельствующие об их преимущественном использовании в качестве экспрессивных коллоквиализмов: ubitačen ‘убийственно (плохой / хороший)’, zabušavati ‘валять дурака’, tumbati ‘«грузить» ненужной информацией’, sekirati se ‘сильно переживать’, междометие, выражающие сильную степень удивления (svašta! ‘Ну и ну, чего только не бывает’) или частица – побуждение (hajde! ‘Давай!’), цитатные вставки, идущие без перевода (o tom potom, opasno za život). Сербизмы пополняют фонд словенской обсценной лексики, что подтверждает и современный материал.

Заимствования из английского языка, активизировавшиеся в последнее время, наряду с сербизмами участвуют в образовании социолектов. Данные анкетирования позволяют сделать вывод, что сленгизмы-американизмы являются яркой приметой люблянской речи в сознании других словенцев: wokati doga гулять с собакой, bejba, bejbika девчонка, faca симпатяга, šnopa-bojs любители шнопса, kul skulirati se круто, расслабиться, kôpsi менты, To je pa fleš! the best! mega! супер!.

«Модные» люблянские сленгизмы мы встречали в речи жителей Нового места, Приморья, что позволяет говорить об определенном влиянии столичного молодежного сленга на региональные социолекты – tu mač ful kul супер-бупер, zabediran расстроенный, закомплексованный, kar neki (заполнитель пауз с максимально широким значением), valda, it∂k само собой64.

4. Синтаксические особенности люблянского койне

На синтаксическом уровне речь люблянцев отличают как универсальные особенности спонтанной речи (отклонения от нейтрального порядка слов, эллипс, повторы, парцелляция), так и специфические черты, определяемые составом и функционированием союзных средств и некоторых конструкций.

Койне имеет свои приоритеты в плане выбора способов выражения конкретных значений. В частности, для выражения значения принадлежности конкретному лицу широко используется сочетание предлога od с родительным падежом вместо предписываемой в литературном языке притяжательной формы прилагательного: bajta od Tomaža (Tomaževa bajta), avto od očeta (očetov avto).

Разговорные формации демонстрирует склонность к преимущественно сочинительному характеру связи (бессоюзие). Обращает на себя внимание ограниченный состав эксплицитных средств разных типов синтаксической связи (союзные средства). Высокой степенью регулярности отличается типично «разговорный» союз pol (potlej, potem, nato ‘после этого’), сочинительный союз pa (выражающий значение присоединения и протиповоставления). Spoznáš k∂šno drúžbo, pôl se mal z ními druž∂š, pôl pa začnèš k∂š∂n izráz uporábl∂t, ki ga d∂rgáč sploh ne Знакомишься с какой-нибудь компанией, потом ходишь с ней, ну, и начинаешь потом использовать какое-нибудь выражение, которое в ином случае и не стал бы’.

Для разговорной речи Любляны весьма характерно «универсальное» разговорное союзное средство k∂, выражающее различные подчинительные смысловые отношения, в частности, определительные (ki ‘который’), выступающее в роли определителя времени (ko ‘когда’), причины (ker ‘потому что’), места (kjer ‘где’), в функции сравнительного союза (kot ‘чем’). В отдельных случаях смысловые связи не так очевидны и могут быть истолкованы по-разному, в том числе как смысловые связи изъяснения (da ‘что’): To je úna, k∂ vlečeš... – ‘Это та (штука)’, ki jo vlečeš ‘которую тянешь’ // ko vlečeš ‘когда тянешь’ // da vlečeš ‘чтобы тянуть’. Данный пример демонстрирует, насколько точность интерпретации смысла спонтанного высказывания зависит от контекста и от ситуации.

Анализ материала позволяет сделать вывод, что столичное койне как языковая формация, зафиксированная в рамках определенного набора коммуникативных ситуаций, имеет относительно широкий состав системообразующих особенностей на различных уровнях языка, что позволяет констатировать самостоятельный, системный характер данного идиома.

К числу основных закономерностей, определяющих языковую специфику разговорной речи Любляны, следует отнести ослабление артикуляционной напряженности, последовательное действие аналогии, тенденцию к аналитизму. В области фонетики главной особенностью столичного койне является вокальная редукция и остаточные проявления некоторых люблянских локализмов, сохраняющихся у старших носителей койне. В области морфологии анализ выявил системный характер редуцированных форм именного и глагольного словоизменения, несколько иной, чем в литературном языке, состав средств выражения категории двойственного числа и определенности. В области лексики отмечаются черты аналитизма и расширенное использование заимствованной лексики. В области синтаксиса, наряду с универсальными особенностями устной спонтанной речи, столичное койне демонстрирует также черты аналитизма, ограниченный состав эксплицитных средств синтаксической связи, зависимость интепретации смысла от контекста и ситуации.

Указанные особенности столичного койне в целом отражают специфику социолингвистической ситуации в Словении, для которой характерно наличие определенной дистанции между культивируемым в обществе «правильным» литературным языком и речевой практикой повседневного общения, что обусловливает самостоятельность словенских нелитературных разговорных формаций в языковом и функциональном плане.

Литература

Замятина, Плотникова 1994 – Замятина Г. И., Плотникова О. С. Языковая ситуация в Словении // Язык. Культура. Этнос. М., 1994. C. 210–220.

Cazinkić 2001 – Cazinkić R. O vsakdanji govorici Ljubljančanov // Bela Ljubljana: zgodbe iz slovenske prestolnice (zbirka Glasovi). Ljubljana, 2001. С. 27–32.

Bezlaj 1961 – Bezlaj F. O pogovornem jeziku // Eseji o slovenskem jeziku. Ljubljana, 1961. С. 389–390.

Klučar 2002 – Klučar P. Govor Ljubljane. Seminarska naloga (mentorica dr. V. Smo­le). Ljubljana, 2002.

Kovšča 1975 – Kovšča T. Govor Lubljane. Diplomska naloga (mentorica dr. V. Smole). Ljubljana, 2000.

Logar 1975 – Logar T. Slovenska narečja (besedila, zbral in uredil Tine Logar). Ljubljana, 1975.

Slovenska besedila 1993 – Slovenska zvrstna besedila. Ljubljana, 1993.

Slovenski pravopis 1990 – Slovenski pravopis 1: Pravila. SAZU, Ljubljana, 1990.

Toporišič 1970 – Toporišič J. Slovenski pogovorni jezik // Slavistična revija. Let. 18. 1970. Št. 1–2.

Toporišič 1976 – Toporišič J. Slovenska slovnica. Maribor, 1976, 2000.

Д. Мирич

ЗНАЧЕНИЕ ЧАСТИЦЫ ВАЉДА И ЕЕ РУССКИЕ ЭКВИВАЛЕНТЫ

Дискурсивные слова представляют собой важную и интересную проблему в исследовании лексической системы, благодаря своей роли в построении и понимании текста. Они не менее значимы и с точки зрения овладения языком, поскольку являются выразителями трудноуловимых компонентов смысла. Сопоставительный анализ дискурсивных слов, как правило, проливает дополнительный свет на их значение и функции. В данной работе мы попытаемся проанализировать значение частицы ваљда в сербском языке и определить ее функциональные эквиваленты в русском языке.

В сербской разговорной речи эта частица является довольно частотной, а ее устаревший и областной вариант имеет форму валда: Можемо ли се икад прочути по живима? Ваљда нешто ваљамо и док смо живи (Ковачевић); Почело je, a ваљда ћe се једном и завршити (Политика); Доста нам je затворености и брава, ваљда се у томе слажемо (Политика).

Самое приблизительное сопоставление с русским языковым материалом обнаруживает разнообразные функциональные эквиваленты этой частицы при переводе:

О, господе! Па ваљда нисам балавац? (Петровић) – О господи! Но ведь я, кажется, не молокосос какой-нибудь!;

Ваљда ти не заповеда и како да носиш блузе које ти сестре поклањају? (Петровић) – Ах, вот как, значит, он добрался уже и до кофточек, подаренных сестрами?;

Неужели вы скажете, что это он сам собой управил так? (Булгаков) – Нећете ми ваљда рећи да je сам собом тако управљао?;

Мне небось с вас зажитое следует (Бабель) – Ваљда сам нешто код вас зарадио;

Авось и удастся! (Пушкин) – Ваљда ћу успети!

Разнообразие переводных эквивалентов указывает на многофункциональность частицы, что, на наш взгляд, является следствием как сложности ее семантической структуры, так и характеристик контекста. Толковые словари сербского языка указывают значение предположения как основное значение частицы ваљда, но в некоторых из них уточняется, что это обоснованное предположение65. В качестве синонимов приводятся слова, имеющие смысловой компонент оценки вероятности (вероватно, по свој прилици, треба претпоставити) и персуазивности (можда, може бити, свакако). На возможное экспрессивно-эмотивное толкование указывает частица та, приведенная в качестве синонима в Словаре РСАНУ.

Синонимичность ваљда и средств выражения оценки вероятности и персуазивности (недостоверности) указывает на эпистемическое значение интересующей нас частицы, что подтверждается аномальностью употребления предиката претпостављати ‘предполагать’ и эпистемических частиц в одном и том же высказывании: *Претпостављам да нешто вероватно ваљамо и док смо живи / *Лретпостављам да нешто можда ваљамо и док смо живи / *Претпостављам да ваљда нетто ваљамо и док смо живи. Аномальность порождается избыточностью смысловых компонентов экспликации модуса полагания, эквивалентного модальным значениям возможности (т. е. персуазивности) и вероятности ([Арутюнова 1988: 125]).

Исследование взаимозаменяемости ваљда со словарными синонимами вероватно и можда также подтверждает это значение, но в смысловой структуре высказывания с ваљда, кроме эпистемического компонента ‘считаю вероятным, что (р)’ или ‘считаю возможным, что (р)’, обнаруживается и смысловой компонент другого типа, нуждающийся в экспликации. Если при этом опираться на словарное определение – ‘обоснованное, единственно естественное предположение’, то его семантическую природу необходимо уточнить. Для этого нужно найти ответ, по крайней мере, на три вопроса. В первую очередь необходимо выяснить, к какому типу смысловых компонентов относится то, что скрывается за квалификацией «обоснованное» или «естественное»? Представляет ли собой такое определение квалификацию самого предположения или пропозиционального содержания? Является ли оно смысловым компонентом одного уровня с эпистемическим?

Чтобы ответить на эти вопросы, сначала применим метод перефразировки смысла предложения. Исходным контекстом для частицы ваљда будет утвердительное повествовательное предложение: Ваљда је њему и теже него мени (Поповић) → ‘не могу судить, но предполагаю, надеюсь, что это так, что ему даже труднее, чем мне’.

Перифраз показывает, что, кроме субъективного компонента ‘предполагаю’, в смысловой структуре существует и еще один компонент смысла ‘надеюсь, что это так’, имеющий также субъективный характер и указывающий, что говорящий строит предположение, опираясь скорее на собственные предпочтения, чем на положительные знания о ситуации. Он одновременно дает понять, что сам не контролирует ситуацию, что она ни в коей мере не зависит от него, но все-таки желательна или ожидаема.

Введение частицы вероватно на место ваљда устраняет компонент ‘надеюсь, что это так’ из смысловой структуры высказывания: Вероватно је њему и теже него мени ‘не могу судить, но предполагаю, что ему даже труднее, чем мне’.

Подобный результат дает также замена ваљда на частицу можда: Можда је њему и теже него мени ‘не могу судить, но предполагаю, что ему даже труднее, чем мне’.

Проведенная замена доказывает, что синонимия касается только эпистемической части в структуре значения частицы ваљда, которую можно определить как оценку вероятности. На языке элементарных смыслов этот компонент должен быть представлен выражением ‘я считаю вероятным, что’ ([Зализняк 1992]). Он сочетается с нефактивным пропозитивным содержанием, давая его реализации положительную квалификацию. Частица можда вносит в смысловую структуру компонент ‘я считаю возможным, что (р)’, оставляя открытой возможность положительной или отрицательной реализации пропозиционального содержания. Данное обстоятельство показывает, что частица можда занимает более отдаленное место в синонимическом ряду ваљда, чем частица вероватно.

Смысл ‘надеюсь, что это так’ указывает на отношение, имеющее не рациональную, а эмоциональную основу: пропозициональное содержание представляется говорящим и как желательное, предпочитаемое. Таким образом, не само предположение, а пропозициональное содержание получает еще одну оценку «+», но нельзя сказать, что она сводима к определению ‘обоснованное’ или ‘натуральное предположение’. Этот неэпистемический компонент можно свести к элементарному смыслу ‘я хочу, чтобы (р), который относится к разряду оптативных66. В высказываниях данного типа степень его выраженности не равна степени выраженности вероятности. Если исходить из межъязыковой синонимии русского глагола надеяться и сербского надати се, то к частице ваљда, как к семантическому деривату сербского глагола, можно применить способ толкования семантической структуры надеяться, предложенный в [3ализняк 1992]. В таком случае этот слабо выраженный смысл следовало бы отнести к презумптивной части значения частицы ваљда, а доминирующий эпистемический смысл к ассертивной части67.

Важным семантическим признаком контекста, кроме нефактивности содержания, является неконтролируемость ситуации. Именно указанием на желательность говорящий подчеркивает свою непричастность к контролю над событием. Это подтверждается употреблением частицы ваљда в структуре диалога: она, как правило, не используется как реплика-реакция, если речь идет о ситуации, которую говорящий контролирует. Но эта частица вполне приемлема, когда говорящий высказывает предположение о том, что вообще не зависит от него (1) или зависит не только от него (2):

  • Шта је сад ово?

  • Ваљда неки шараф. (т / ф) (1)

  • Хоћеш ли стићи до подне?

  • Не знам. Ваљда ћу, ако ми сестра помогне. (разг.) (2)

Если реализация зависит от говорящего, носители сербского языка в первую очередь используют частицы можда или вероватно, но не ваљда:

  • Хоћеш ли ти доћи вечерас?

  • Можда. / Вероватно. / *Ваљда.

В подобной ситуации адресат мог воспринять реплику Ваљда как неохотное согласие, т. е. как нежелание совершить действие. Перло­кутивный эффект неохотного согласия возникает и при реакции на чужое мнение (модус предшествующей реплики), например, модус оценки:

  • Прави антички јунак! (телевикторина)

  • Ваљда → ‘вы так думаете, я этого не знаю’.

Смысловые компоненты вероятности и желательности реализуются посредством ваљда и в семантической структуре вопросительного по форме предложения, не содержащего отрицательной частицы. Они модифицируют иллокутивное значение высказывания, превращая его в средство выражения предположения: Знаш, ваљда, шта је музеј? (Ћопић); Ваљда знаш да се змије чувају у алкохолу? (Ћопић); Поштен сам играч, мада, понекад нешто и слажем. Али добро, може ми се, ваљда, опростити? (Ћао).

Лексико-синтаксические структуры, содержащие вальда, не могут иметь вопросительные частицы и конструкции, а единственным выражением вопросительности остается интонация.

Нефактивность пропозиционального содержания и неконтролируемость обозначенной ситуации являются не единственными семантическими характеристиками контекста, оказывающими влияние на функцию частицы ваљда. Одним из важных признаков контекстов с частицей ваљда является смысловой компонент отрицательности. Сама частица не принимает отрицания на себя и, подобно другим эпистемическим модификаторам, не выражает отрицательного значения. В лексико-семантической структуре предложения отрицание принимает на себя полнозначный глагол или глагол-связка, что является типологическим признаком сербского языка.

Положительная квалификация пропозиционального содержания при этом остается выраженной, несмотря на то, что оно имеет форму (не-р). Именно неосуществление ситуации, отрицательная ее реализация и является желательным или ожидаемым, что ведет к изменению структуры значения:

Добро, мислим се, не зависи ваљда наша судбина од тица. (Поповић) → ‘надеюсь, что это так, предполагая, что наша судьба не зависит от птиц’;

Ту, где (видео сам), са сваког метра ничу кyћe под облаке, jep cet ваљда, засад, не продају и кубни метри ваздуха и воде. (Политика) → ‘надеюсь что это так, предполагая, что пока не продаются и кубометры воздуха и воды’;

Што да га не осветимо, па ваљда ни ми Срби нисмо последњи на свету да нам свакојаке белосветске протуве смеју сербес убијати краљеве. (Поповић) → ‘надеюсь, что это так, предполагая, что и мы, сербы, не хуже других’.

Под влиянием отрицательного компонента в контексте оптативный компонент (‘я хочу, чтобы не-р’) в структуре значения ваљда становится ассертивным, а в презумпцию отходит эпистемический компонент ‘я считаю вероятным, что (не-р)68.

Высказывания с частицей ваљда могут употребляться и как реакция на диктум реплики-стимула, который тогда понимается как факт или как отражение ситуации, обладающей высшей степенью вероятности. В таких случаях смысловые компоненты в семантической структуре частицы не согласуются по признаку ‘+’ или ‘–’. В отрицательном контексте эпистемический компонент принимает форму ‘я считаю вероятным, что (р) или ‘я знаю, что (p)’, а оптативный ‘я хочу, чтобы (нe-p)’. В положительном контексте знаки + / – распределяются в обратном порядке: ‘я считаю вероятным / я знаю, что (не-р) и ‘я хочу, чтобы (р)’. Подобное расхождение между желательным и вероятным / реальным порядком вещей порождает эмоционально окрашенные высказывания с различными иллокутивными целями и перлокутивными эффектами. Таким образом выражается, например, экспрессивное отрицание:

Шта ти je, нисмо ваљда на то спали да нас тако потцењују. (Поповић);

несогласие:

  • Идем тамо.

  • Нећеш ваљда сад?! (телефильм);

возмущение:

  • Очекујем дете.

  • Дете?.. Није, ваљда, од оног разбојника? (Ковачевић);

Нећеш ваљда таква у школу! (разг.);

неверие:

Чекај, бре, – питам je – што да. не иде сама за стоком и у њиву, нису ваљда и тамо биле Швабе. (Поповић)

Подобные высказывания употребляются как средство выражения иронии, когда содержание представляет ситуацию как нереальную или противоречащую логическому порядку вещей:

Шта то честитаjу власнику ланца Фото-Рива компаније? Није ваљда да је оком камере открио ванземаљце, или неки подземни свет. (Политика);

Шта да раде они који имају? Heћe ваљда да троше то што имају? (Радовић)

Высказывания с двойным отрицанием, подобно утвердительным высказываниям, могут выразить экспрессивное утверждение:

Са много мање година рада вештији су зарадили читаво богатство;

Није ваљда да наш лист такве не познаје. (Политика);

Који доктор, бре, ваљда ја знам боље од њега (...) (Поповић).

Лексико-синтаксические структуры с частицей ваљда при отрицании могут принимать и повествовательную и вопросительную форму.

Если речь идет об употреблении ваљда в отрицательном контексте, следует также указать на тенденцию идиоматизации сочетания частицы и отрицательной формы связки. Идиоматизация усматривается в устойчивом словопорядке связка + частица (није ваљда, нећу ваљда, неће ваљда), типизации иллокутивных функций и экспрессивизации высказываний. Например, в разговорной речи используется устойчивое сочетание (Ма,) није ваљда! как реакция удивления или иронии: На вест да je добитник награде ... Горaнка Матић je најпре узвикнула: «Ау, није ваљда!» (Политика).

Вследствие сложности своей семантической структуры, частица ваљда не имеет прямых и полных эквивалентов в русской лексической системе. Такая сложность, как и контекстуальная обусловленность актуализации ее составляющих, во многом затрудняет подбор функциональных эквивалентов. Сопоставление языкового материала показывает, что межъязыковое соответствие достигается в основном по линии ассертивного компонента. Если речь идет об ассертивности эпистемического компонента, то в качестве эквивалентов выступают средства выражения вероятности и персуазивности (вероятно, наверное, кажется, может быть). Оптативный компонент возмещается другими смысловыми оттенками: предположение представляется как неуверенное (частица что ли), имплицируются общие пресуппозиции у говорящего и адресата (частица ведь; см. [Rathmayr 1985]) или общие знания (частица небось):

Мисле, ваљда, да je један такав мој долазак одраз непоштовања.према њима. (Ћао) – ‘Они, вероятно / может быть / наверное, считают мое появление в таком виде неуважительным отношением к ним’;

Ваљда све зависи од ситуације и инспирације. (Ћао) – ‘Hy, всe зависит от ситуации и вдохновения, что ли.

Па ваљда нисам балавац? (Петровић) – ‘Но ведь я, кажется, не молокосос какой-нибудь’.

Как эквивалент ваљда выступает и частица небось, но сфера их употребления не полностью совпадает: небось стилистически ограничена просторечием. Она также является средством выражения вероятности, но с импликацией общих знаний говорящего и адресата: ‘я знаю, как в таких случаях бывает ([Шмелев 2002]). Субъективность оптативного компонента у ваљда не допускает ее использование в официальной или деловой обстановке, но она все же не выражает общую установку на фамильярность или навязчивость, как небось ([Шмелев 2002]):

Мне небось с вас зажитое следует (Бабель) – ‘Ваљда сам нешто код вас зарадио’;

Добро, мислим се, не зависи ваљда наша судбина од тица (Поповић) – ‘Ладно, думаю, небось не зависит наша судьба от птиц’.

При ассертивном статусе оптативного компонента в структуре ваљда эквивалентами выступают другие средства. Среди русских дискурсивных слов смысловым компонентом оптативности обладает частица авось, которая, хотя и выходит из употребления, занимает особое место, выражая общую жизненную установку, определяемую как «надежда на удачу» ([Шмелев 2002]). Этой частице приписывается значение желательности, слабо выраженной надежды и персуазивности69. Эквивалентом для частицы ваљда она выступает при выражении ситуаций, обращенных в будущее:

Мне немного надо одной. Авось не умру! (Каверин) – Мени самој мало треба. Нећу ваљда умрети;

Ты бы замуж шла, ты еще здоровая. Авось, мол, ума большого там с тебя не спросят (Бунин) – Ваљда се за то, велим, не тражи велика памет;

Почело је, а ваљда ћe се једном и завршити (Политика) – Началось, авось, когда-нибудь да закончится.

В отличие от ваљда, частица авось не употребляется в вопросительных по форме синтаксических структурах.

В случае несовпадения вероятной и желаемой ситуации, когда высказывание имеет характер эмоционально окрашенной реакции (удивление, неверие, возмущение), эквивалентном ваљда в русском тексте выступает частица неужели. Такие реплики-реакции могут иметь и функцию экспрессивного утверждения / отрицания, и выражения иронии. Частице неужели также присуще значение заинтересованности говорящего в ситуации, выраженной пропозициональным содержанием ([Булыгина, Шмелев 1997]), что в некоторой степени совпадает с оптативным компонентом в семантической структуре ваљда:

Ау, није ваљда! (Политика) – Ой, неужели!;

Дете?.. Није, ваљда, од оног разбојника? (Ковачевић) – Ребенок?.. Неужели ж от того разбойника?;

Није ваљда да наш лист такве не познаје (Политика) – Неужели наша газета таких не знает?;

Неужели вы скажете, что это он сам собою управил так? (Булгаков) – Нећете ми ваљда рећи да je сам собом тако управљао?

Экспрессивное отрицание и иронию выражают и русские высказывания с частицей же и последующим отрицанием. Это возможно благодаря способности частицы же выражать противопоставление:

Не хнычь, Алла. Не рожать же тебе (Бабель) – Немой слинити, Ала. Heћeш се ваљда порађати;

Ведь не ожидали же вы, что я на вас женюсь? (Горький) – Нисте ваљда очекивали да ћy се вама оженити?;

Шта да раде они који имају? Heћe ваљда да троше то што имају. (Радовић) – Что делать тем, у которых есть? Не будут же они тратить нажитое.

Эмоциональные смысловые компоненты далеко не всегда связаны с определенными структурными элементами, поэтому соответствие между двумя языками на этом уровне достигается употреблением и устойчивых этноспецифических средств, ср., например, вы­раже­ние возмущения и неудовольствия:

Ваљда ти не заповеда и како да носиш блузе кoje ти сестре поклањају (Петровић) – Ах, вот как, значит, он добрался уже и до кофточек, подаренных сестрами?!

Проведенный анализ значений сербской частицы ваљда показал главные семантические условия ее функционирования в тексте: существование компонентов вероятности и оптативности в ее структуре, их зависимость от ассертивного или презумптивного статуса, и, с другой стороны, зависимость от семантических свойств контекста, таких как нефактивность, неконтролируемость и отрицание. Сопоставление сербского и русского материала показало, что выделенные смысловые компоненты в основном регулируют выбор ее функциональных эквивалентов, поскольку данная частица не имеет прямого системного эквивалента в русской лексике.

Литература

Апресян 1995 – Апресян Ю. Д. Избранные труды. Т. 2. Интегральное описание языка и системная лексикография. М, 1995.

Арутюнова 1988 – Арутюнова Н. Д. Типы языковых значений: Оценка. Событие. Факт. М., 1988.

Булыгина, Шмелев 1997 – Булыгина Т. Н., Шмелев А. Д. Языковая концептуализация мира (на материале русской грамматики). М., 1997.

Виноградов 1972 – Виноградов В. В. Русский язык. Грамматическое учение о слове. М, 1972.

Зализняк 1992 – Зализняк А. А. Исследования по семантике предикатов внутреннего состояния. Slavistische Beiträge. Bd. 298. Мünchen, 1992.

Мразовић, Вукадиновић 1990 – Мразовић П., Вукадиновић З. Граматика српскохрватског језика за странце. Нови Сад, 1990.

Стојнић 1955 – Стојнић М. Употреба и значење модалних облика // Књижевност и jeзик у школи. Београд, 1955. № 2.

Шатуновский 1996 – Шатуновский И. Б. Семантика предложения и нереферентные слова. М., 1996.

Шмелев 2002 – Шмелев А. Д. Русская языковая модель мира. Материалы к словарю. М., 2002.

Barnetova 1979 – Barnetova V. и др. Русская грамматика. T. II. Ргаhа, 1979.

Rathmayr 1985 – Rathmayr R. Die russische Partikeln als Pragmalexeme. Slavistische Beiträge. Bd. 187. Мünchen, 1985.

Vasilyeva – Vasilyeva A. N. Particles in Colloquial Russian. Moscow. Б. Г.

Wierzbicka 1969 – Wierzbicka A. Dociekania semantyczne. Warszawa, 1969.

Словари

РЈАЗУ – Рјечник хрватскога или српскога jeзика. Југославенска академија знаности и умјетности. Т. I–XIII. Зaгреб, 1880–1976.

РСАНУ – Речник српскохрватскога књижевног и народног језика. Институт за српскохрватски језик. Српске академије наука и уметности. Књ. II. Београд, 1967.

РМС–MX – Речник српскохрватскога књижевног језика Матице српске и Матице хрватске. Т. 1–6. Нови Сад, 1971–1976; Загреб, 1967–1969.

В. Е. Моисеенко

О наименовании цвета *golíobъ(jь)

В современных славянских языках номинация цветового понятия «голубой» осуществляется разными словами и сочетаниями слов. Ср., например, в польск. niebieski, błękitny (ст.-польск. golębi), чешск. světle modrý, lazurový, cлвцк. modrý, modravý, holubí (букв. «сизый»), серб. плав(и), отворено плави, плаветан; голубаст, голубије боје, словен. moder, golobast, golobje barve, болг. светлосин, (диал.) плав, укр. голубий, блакитний, белорус. блакітны, рус. голубой, светло-синий; цвета ясного дневного неба; лазоревый и т. д.70

По мнению отдельных языковедов – историков русского языка и колориcтов, прилагательное голубой является «собственно восточнославянским образованием, которое зафиксировано в древнерусских письменных памятниках не ранее XV в.» [Бахилина 1975: 193]. Подобная трактовка, на наш взгляд, требует этимологической и хронологической корректировки уже хотя бы потому, что на этот счет имеются иные аргументированные точки зрения.

По мнению А. Е. Супруна, в частности, «…можно допустить, что и образованные от названия птицы обозначения цвета *vornъ(jь) и golíobъ(jь) уже существовали в праславянском… Первое из них имело значение ‘темный; вороной’, а второе – ‘цвета голубя, пепельный, голубой’» [Супрун 1989: 231]. А. В. Арциховский фиксирует словосочетание конь голубыи в комментарии к Новгородской берестяной грамоте № 142, которая уверенно атрибутируется 2-й половиной XIII в. ([Арциховский 1963]). П. Я. Черных, ссылаясь на И. И. Срез­нев­ского, отодвигает хронологию этого цветонаименования в глубь веков ([Черных 1994: 201]). В «Материалах к словарю древне­русского языка» Срезневского (т. 1, стлб. 546) действительно находим др.-рус. прил. голuбъ, голuбыи из Никоновской летописи под 6738 г. (1230 г.) и из Ипатьевской летописи под 6695 г. (1187 г.).

В современной русской диалектной речи жителей русского Севера прил. голубой употребляется иногда в нецветовых значениях, как, например, в словосочетании голубой конь в значении ‘резвый, бодрый, хороший конь’. Ср. также и существительное голубец в том же значении ([Словарь говоров Урала 1964, 1: 119]). В других примерах очевидно наличие цветового качества: «голубина, голубинец – название пустоши, поля, холма на Псковщине». В некоторых случаях, например, в общем для лехитской и восточнославянской языковой территории названии лесной ягоды Vaccinium uliginosum: голубика (голубёнка, голубиха, голубка, голубника, голубян­ка, гонобоб, гонобобель и т. д.) – очевидно наличие эталонного (сизо-голубого) цветового качества ([ПОС 1986, 7: 69]). Наиболее характерные для псковского диалекта значения прилагательного голубой: 1) ‘цвета ясного неба, светло-синий’; 2) ‘бледно-голубоватый (о масти лошади)’; 3) в выраж. «свет голубой» – ‘ясное, безоблачное небо’; 4) ‘бледно-фиолетовый’ – «черные грузди, они желтые, а когда отваришь, они голубые». Семантически к ним примыкают «цветовые» глаголы голубеться – ‘выделяться голубым цветом’ и голубúть – ‘окрашивать в голубое’ [ПОС 1986, 7: 69–72].

Наблюдения показывают, что цветонаименование голубой не является «собственно восточнославянским». Оно имеет общеславянскую природу, его можно обнаружить как в западно-, так и в южнославянских языках. Обращает на себя внимание факт, что у разных исследователей в этимо­логической и семантической интерпретации этого абстрактного цветонаименования встречаются взаимоисключающие мнения или предположения. Наиболее вероятной причиной этого является сложная и не всегда очевидная природа цветовой информации, которая передается по «желто / голубому» каналу, сформировавшемуся во многих языках в древнейшую эпоху71.

Не совсем понятно, в частности, толкование М. Фасмера, который в словарной статье голубь высказывается буквально следующим образом: «голубь – …первоначально производное от названия цвета (? – В. М.), но голубой ввиду ограниченного распространения в слав. явно вторично по отношению к *golíobь, русск. голубь. Вероятно, родственное лит. gulbÔė «лебедь», русск. желтый» (sic!) [Фасмер 1964, I: 432–433]. Не совсем понятно, что же здесь примарно: цвет или птица? Хотя дефиниция Фасмера «голубой от голубь – по синему отливу шейных перьев голубя» [Фасмер 1964, I: 432] представляется корректной.

Высказывание П. Я. Черных отличает некоторая неуверенность, обусловленная, вероятно, неполнотой данных об этом слове в некоторых славянских языках и диалектах. Он пишет: «Происходит от голубь… в рус., укр., с.-хорв. (но не в слвц., ст.-польск. (? – В. М.), возможно, под влиянием других цветовых прилагательных: желтый, сизый, серый, черный и др. (? – В. М.). Относительно неточного соответствия по цветовому значению производного слова (голубой) от производящего (поскольку голубых голубей как будто не бывает), ср.: голубой – иногда то же, что серый)» [Черных 1994: 201]. Однако в рассматриваемом слове нет «неточного соответствия по цветовому значению», т. к. вполне очевидно, что дефиниция голубого изначально была привязана к характерному цветовому эталону – сизо-серому, «с металлическим отливом» оперению шейки горлицы, простого «сизаря».

Разброс этимологических мнений по поводу казалось бы простого случая несколько удивляет. Так, Г. Ерне производит голубой от голубь ([Herne 1954: 91]). А. Брюкнер также не подвергает сомнению происхождение польск. gołębi (i o kolorze) от названия птицы ([Brückner 1957: 149]). В. Махек, признавая, что название цвета происходит от названия птицы, почему-то аргументирует это данными не чешского или словацкого (в которых цветовая сема также имеет место), а польского языка: «польск. gołębi – “modrý” и никогда наоборот» [Machek 1957: 137].

Теперь приведем собранные нами краткие сведения о наличии цветонаименований с корнем *golíobь- в некоторых славянских языках и диалектах.

Чешские письменные источники эпохи национально-культурного возрождения последней четверти ХVIII – середине XIX в. фикси­руют специ­альную номенклатуру и многочисленные научные термины будителей, преимущественно ботанические и химические, в том числе образованные на базе исконного «цветового» корня holub- ([Моисеенко 1998]). Вот некоторые из таких неологизмов Я.‑С. Пресла, которые Й. Юнгман, наряду с диалектной лексикой, ввел в свой «Чешско-немецкий словарь»: holubec – Bergblau (Presl. chym., 254); holubí barva – die Taubenfarbe; barvy holubičkové, tměnavé: Zelený holubičkový šal; holubinka, houba – holubinka modrá [Jungmann 1836: 720].

В последнем примере – двусоставном наименовании holubinka modrá – просматривается «нагнетание» цветового качества в народном названии ядовитого гриба Agaricus (russuba) cyanoxanthus, der blaue Täubling – одновременно с помощью двух чешских синонимичных цветовых корней holub- и modr-. Ср. также у Юнгмана цветовой деминутив holubovatý – barvy holubí, nebeské barvy, modralý и сложное, «с переливами» наименование масти мерина: Valach hnědý, holubovatý, tiso­vatý z vrana hnedý [Jungmann 1836: 721]. Напрашивается аналогия этого ст.-чешского составного цветового наименования со сходными по структуре др.-русскими меринъ голuпъ,или кобыла в голuб¸ сива,или конь в голuб¸ пегъ и др. Параллельные явления наблюдаем и в словацком языке, в котором, например, сохранилось народное название гриба сыроежки holubienka с характерной для него сизо-голубой окраской шляпки ([Kollár 1976: 112]).

Очевидные подтверждения находим и у южных славян. Например, в современ­ном словенском словоупотреблении встречаем «голуби­ный / голубой цвет: obleka golobje sive barve ([SSKJ 1997: 246]). Хорватский этимолог П. Скок пишет, что общеслав. и праслав. golub – prenosi se na ljude, domaće živоtinje, ptice, ribe i glive, zbog plave boje (подчеркнуто нами. – В. М.) и приводит производные: golubast – boje kao golub, golubičast (с чакавскими и кайкавскими примерами XVI–XVIII вв.), а также golubičan, golublji, golubičiji, golubinji, golubičin(a) boja, golubov(a) boja, golubilo – «голубой (с сизым) цвет» по деривационной аналогии с plavetnilo – «яркий сине-голубой цвет неба; лазурь, синева» [Skok 1971, I: 587].

Рассматривая турцизмы в языке сербов, хорватов и мусульман, А. Шкалич, в частности, считает, что несклоняемое прилагательное-цветообозначение golúbī является своеобразным гибридом: здесь к славянскому корню golub- присоединен суффикс несклоняемого прилагательного -ī арабск.-перс. происхождения ([Škalić ­1966: 291]).

В языке сербов также легко просматривается цветовая семантика в словах типа голубаст – ‘сизый’ или голубији, ~а боја – ‘цвет голубя, сизый цвет’ [Толстой 1976: 69]. Ср. также: голубији – који се односи на голубове, који је боје голуба [РСКJ 1967, II: 38]. И в том же словаре двух Матиц (в его хорватской версии): golubast – 1. ‘koji je golubje boje; sličan golubu’; golubičast = golubast; golubiji = golubinji – 1. ‘koji se odnosi na golubove; koji je boje goluba’ [RHKJ 1967 II: 73]. Прослеживаются дублетные формы голубији и голубињи с цветовой коннотацией ([РСС 1988: 145]). В произведениях современных сербских писателей встречаем также сложные цветовые составные наименования с компонентом голубији / -а / -е типа: «Домаћин је био у голубје плавом мундиру…» [Павић 1994: 67].

Литература

Brückner 1957 – Brückner A. Słownik etymologiczny języka polskiego. Warsza­wa, 1957.

Herne 1954 – Herne G. Die slavischen Farbenbenennungen. Eine semasiologisch-etymologische Untersuchung. Uppsala, 1954. S. 91.

Jungmann 1836 – Jungmann J. Slovník česko-německý. Díl I. Praha, 1836.

Kollár 1976 Kollár D. Slovensko-ruský slovník. Bratislava; Moskva, 1976.

Machek 1957 – Machek V. Etymologický slovník jazyka českého a slovenského. Praha, 1957.

RHKJ – Rječnik hrvatskosrpskoga književnog jezika. Knj. II. Zagreb; Novi Sad, 1967.

Škalić 1966 Škalić A. Turcizmi u srpskohrvatskom jeziku. Sarajevo, ­1966.

Skok 1971 – Skok P. Etimologijski rječnik hrvatskoga ili srpskoga jezika. Knj. I. Zagreb, 1971.

SSKJ 1997 – Slovar slovenskega knjižnega jezika. 2 ponatis. Ljubljana, 1997.

Арциховский 1963 – Арциховский А. В. Новгородские грамоты на бересте (из раскопок 1958–1961 гг.). М., 1963.

Бахилина 1975 – Бахилина Н. Б. История цветообозначения в русском языке. М., 1975.

Даль – Даль В. Словарь живого великорусского языка. Т. 1–2. М., 1955. (Реп. 2-го изд. 1880–1882 г.).

ЛЭС – Лингвистический энциклопедический словарь. М., 1996.

Моисеенко 1998 – Моисеенко В. Е. Чешско-инославянские культурно-языковые связи в ХIХ веке. Habilitációs értekezés. Budapest, 1998. С. 232–240.

Моисеенко 2002 – Моисеенко В. Е. Цветовая семантика слав. *polvъ- // Studia Slavica Savariensia. Szombathely, 2002. № I–II. С. 297–311.

Моисеенко 2004 – Моисеенко В. Е. Очерки о русских и славянских цветонаименованиях // Свет и цвет в славянских языках. Melbourne, 2004. С. 93–117.

Павић 1994 – Павић М. Последња љубав у Цариграду. Београд, 1994.

ПОС – Псковский областной словарь с историческими данными. Вып. 7. Л., 1986.

РСКJ – Речник српскохрватског књижевног језика. Матица српска, Матица хрватска. Књ. II. Нови Сад; Загреб, 1967.

РСС – Русско-сербохорватский словарь / Под ред. Б. Станковича. М.; Нови Сад, 1988.

Словарь говоров Урала – Словарь говоров Среднего Урала. Т. 1. Свердловск, 1964.

Супрун 1989 – Супрун А. Е. Введение в славянскую филологию. 2-е изд., перер. Минск, 1989.

Толстой 1976 – Толстой И. И. Сербско-хорватско русский словарь. 4-е изд. М., 1976.

Фасмер 1964 – Фасмер М. Этимо­ло­ги­ческий словарь русского языка. Т. I. М., 1964.

Черных 1994 – Черных П. Я. Историко-этимологический словарь современного русского языка. Т. 1. М., 1994.

А. С. Новикова

Из истории перевода с греческого первой славянской книги

Проблеме истории перевода Евангелия как первой славянской книги на старославянский язык и его бытованию в славянской языковой среде посвящено много исследований. Однако до сих пор окончательно не решен вопрос об объеме и составе данного перевода. Практически отсутствует и текстологическое исследование этого важнейшего памятника церковнославянской письменности.

Уверенность большинства палеославистов в том, что первоначально на славянский язык был переведен краткий апракос, сейчас уже не столь абсолютна: этот факт подвергается сомнению в работах ряда петербургских славистов ([Евангелие 1998]; [Алексеев 1999]). По их мнению, в начале Моравской миссии свв. Кирилла и Мефодия было переведено служебное четвероевангелие. С. Ю. Темчин, напротив, полагает, что первоначально были переведены апракосные чтения на каждый день от Вербного Воскресенья до Пятидесятницы, а также одиннадцать воскресных евангелий и некоторые чтения месяцеслова (см. [Темчин 1991: 9–41]).

Проведенный нами лингво-текстологический анализ двух сакральных отрывков из Евангелия: Господней молитвы (Отьче нашь) и текста последней пасхальной Вечери (Тайной), извлеченных из 48 списков Евангелия разных редакций и изводов72 и современного богослужебного текста, с привлечением языкового материала некоторых церковнославянских памятников других жанров, позволяет вплотную приблизиться к ответу на давно волнующий палеославистов вопрос о типе Евангелия первоначального славянского перевода.

Из истории славянского перевода Господней молитвы

В списках Евангелия тетр и полных апракосах текст молитвы Отьче нашь представлен у двух евангелистов: Матфея (6, 9–13) и Луки (11, 2–4), в кратких апракосах только в Евангелии от Матфея. Можно отметить десять основных разночтений, встречающихся в тексте этой молитвы у апостола Матфея: 1. иже еси на небесьхъ – иже на небесьхъ – иже есı на н~бсı; 2. да святитъ ся – свети се; 3. да бUдетъ – бuди; 4. ц¸сарьство – ц¸сарьствиÅ; 5. прилагательное, связанное с хлебом, – епиuсии, насUщьныи, насUщии, сUщии, насuщии, насUщьствьныи, насыщьны, бытьныи, придUщии, грядUщии, хлёбъ достоинъ Åстьствu, хлёбъ наставъшаго дьне, хл¸бъ надьневьнъ и др.; 6. остави – оставл¸(a)емъ, отъпuсти – отъпuщаэмъ; 7. искuшениÅ – искuсъ – напасть; 8. длъжьникомъ – длъжьнuÅмu; 9. отъ лUкаваÅго – отъ непри¸(a)зни; 10. длъгы – гр¸хы.

Появление большинства из указанных выше разночтений обусловлено не только редакционной правкой, проводившейся в различных центрах славянской книжности, но и неодинаковыми традициями перевода: ортодоксальной византийской, отраженной в первоначальном кирилло-мефодиевском переводе Евангелия апракос до Моравской миссии (древнейший список, восходящий к этому переводу, – Ассеманиево евангелие), и католической, латино-немецкой, отраженной в древнейшем переводе Евангелия тетр, выполненном в Великой Моравии (древнейший список, восходящий к этому переводу, – Мариинское евангелие).

Особый интерес для исследователей представляют неславянские и славянские переводы прилагательного, связанного с хлебом (греч. ` #ο Mω ` Lο'σον), и греческой конструкции Lπ το̃ πνο̃.

Слово Lο'σος является гапаксом во всем греческом письменном наследии. Долгое время считалось, что оно известно только в евангельском тексте в двух чтениях: Мф. 6, 11 и Лк. 11, 3. В 1925 г. это слово было также обнаружено в одном из фаюмских папирусов (Верхний Египет). В тексте папируса, перечисляющем домашние расходы на вино, растительное масло, бобы, солому, обозначено L' по цене ½ обола, т. е. примерно 0,36 г серебра73. Неясно, как следует объяснять это абстрактное прилагательное среди конкретных существительных, но скорее всего его следует понимать как ‘необходимые вещи, необходимое’. В этом случае оно, вероятно, происходит от слова οL'. Возможно, в текст молитвы вошло слово с будничным значением, но оно с самого начала толкуется по-разному.

Например, св. Иоанн Златоуст понимал словосочетание ` #ον Mω ` Lιο'σιον как ‘хлеб, приходящийся на день, или повседневный’. «Спаситель повелел молиться, – писал он, – не о богатстве, не об удовольствиях, не о многоценных одеждах, не о чем-либо другом подобном, но только о хлебе, и при том о хлебе повседневном, так чтобы нам не заботиться о завтрашнем, почему и присовокупил: хлеб насущный, т. е. повседневный… Это Спаситель заповедал и далее затем в своей проповеди: не пецетеся, говорит, на утрий (Мф. 6, 34)» [Златоуст 1901, 7: 223–224]. В данном случае отражено понимание греческого слова как происходящего от глагола L' ‘приступать, наступать’. Однако многие греческие отцы церкви и писатели воспринимали лексему L'ς как возникшую от глагола L ‘быть, существовать’. Т. е. речь шла о сочетании предлога L` и прилагательного L'ς со значением ‘существо, сущность, сущее’ (οL'). Это же прилагательное было употреблено в слове M'ος, выражающем в полемике с арианством церковное учение о единосущности Отца и Сына. Так как предлог L` означает ‘на, при, к, для’, то M #'ς M Lι'ιος = M LL` ` L'ν #ο, т. е. хлеб, необходимый для человека, для его пропитания и жизни. Подобное толкование находим у Оригена и св. Василия ([Cibulka 1956: 408]). Под таким хлебом подразумевался не только материальный, вещественный хлеб, но рано сюда стали вкладывать и переносное значение ‘духовный, евхаристический хлеб’ и ‘Христос’. Суждение по этому поводу уже около 200 г. высказал Тертуллиан [Cibulka 1956: 408]. Таким образом, в византийской традиции слово­сочетанию ` #ο Mω ` L'ιο сообщался смысл, который можно назвать сущностным или бытийным. Эта традиция сохраняется и в период создания первоначального перевода Евангелия апракос. В сочинениях констатинопольского патриарха Германа (VIII в.), друга и наставника св. Константина-Кирилла патриарха Фотия, хлеб понимается в сущностном значении74.

Греческая лексема L'ς однозначна, но она имеет много вариантов перевода в разных языках. Так, в армянском переводе Lι'ις означает ‘хороший’, ‘добрый’, в сирийском ­­– ‘необходимый’, в коптском – ‘вечный’. В древнееврейской традиции прилагательные, относящиеся к хлебу, обозначают ‘необходимое, нужное’. Ж. Карминьяк, ссылаясь на арамейское mahar ‘завтрашний’, связывает Lι'ις с ниспосланной Господом манной, которую древние евреи собирали каждый вечер на завтрашний день (ссылка на Ветхий Завет, Исход, 16 гл. [Христова 1991: 45]).

В доиеронимовских переводах (Itala, или Vetus Latina) греческому Lιο'ιος соответствует латинское quotidianus. Здесь хлеб понимается во временном значении – ‘хлеб ежедневный, хлеб, нужный для каждого дня’. В переводе св. Иеронима, известном как Вульгата, в Евангелии от Матфея греческому гапаксу соответствует латинское supersubstantialis. Этот термин употребляется уже в философском смысле и означает ‘надсущностный’. Но в Евангелии от Луки сохраняется quotidianus, как и в предыдущих переводах. Сам св. Иероним в предисловии к своему переводу отмечает, что новозаветное слово Lο'ος отвечает старозаветному ιο'ιος, которое переводит еврейское sgolia и означает ‘исключительный’ или ‘избранный’. Но в то же время он замечает, что хлеб можно толковать и как ‘завтрашний’ ([Hieronimus]).

Таким образом, ни в древнееврейских молитвах, ни в переводах на другие языки нет точного соответствия просьбы о хлебе, которое позволило бы найти истоки значения слова Lιο'ιος.

В старославянских и церковнославянских евангельских кодексах греческое слово Lι'ιος передается разными выражениями. Только в древнейшем кириллическом списке Евангелия – Ватиканском палимпсесте – сохраняется грецизм – гапакс данной рукописи – епиuсии. Появление этого грецизма, вероятно, связано с переводческой деятельностью преславских книжников. Об этом, в частности, свидетельствует однокоренная лексема епиусинъ, встречающаяся в произведениях Иоанна экзарха Болгарского.

В 38 главе w с~тыихъ пречистыихъ г~нÿхъ таинахъ сочинения «Небеса» этого замечательного деятеля славянской письменности конца IX в. дается толкование греческого словосочетания ` #ο ` Lιο'ιο как хлеба, претворенного на Божественной литургии в тело Христово: сь хл¸бъ Åстъ начатъкъ придущааго хлёба. иже Åстъ присносuщьныи. епиусинъ бо елиньскы речетъ сa или придuщии. еже естъ грaдuщааго в¸ка. или еже естъ на съблюденьÅ. сущьства нашего приемлемо [Дамаскин 1878: 61]. Слово насUщьныи у Иоанна экзарха не названо, но предполагается, что оно известно75, поскольку в одном синонимическом ряду оказываются словосочетания начатъкъ придущааго хлёба, присносuщьныи, грaдuщааго вёка и на съблюденьÅ сущьства нашего. Понимание времени в христианской философии таково, что присносuщьныи и грaдuщааго вёка в эсхатологическом смысле одно и то же. В «Огласительных поучениях» св. Кирилла Иерусалимского также высказывается мысль о том, что в чтении Мф. 6, 11 подразумевается «хлеб души» – евхаристическая частица тела Христова76.

Лингвотекстологический и богословский анализ славянских прилагательных, связанных с хлебом, дает основание признать исконным слово насUщьныи (в русской огласовке насущный)77. Эта лексема известна уже в древнейших глаголических и кириллических списках Евангелия апракос и глаголической Синайской псалтыри – текстах, восходящих к византийскому периоду деятельности славянских Первоучителей. Данный перевод фиксирует официальную византийскую версию (сущностное понимание хлеба). Слово насUщьныи является калькой греческого гапакса Lιο'ιος. Оно оформлено по греческому образцу, но с помощью славянских аффиксов и передает этимологию греческой лексемы гораздо точнее, чем латинские переводы supersubstantialis и quotidianus, так как в славянской кальке для передачи греческого οL'ος (праславянское *séont¢i-éos) применяется родственное слово сUщьнъ – причастие действительного залога настоящего времени в форме им. пад. ед. ч., образованное от глагола быти. Это обстоятельство является свидетельством незаурядного лингвистического таланта первых переводчиков Евангелия. Последующие редакторы и переписчики текста пытались заменить не совсем понятное слово насUщьныи другими. Лексему насUщьствьныи следует связать с Афонской традицией перевода греческого слова οL' через сU(у)щьство. Эта лексема характерна для ряда болгаро-сербско-русских списков Евангелия тетр XIV–XVII вв. В прилагательном насыщьныи (сербские Евангелия – Мирославово, Гильфердинга 16, болгарское Евангелие Кохно), насыщиины (русское Погодина 12) отражена модификация корня в целях уточнения значения слова. Варианты перевода – хлёбъ придUщии и грядUщии – отражают понимание греческого слова как происходящего от глагола L'ι ‘идти’, а бытьныи и достоинъ Åстьствu от  ‘быть’. Последнее словосочетание связано с греческим словом L'. Наличие синтаксических конструкций в Евангелии от Матфея (6, 11) – хлёбъ нашь наставъшаго дьне (Мариинское, Карпинское, Саввина книга, Погодина 12 и др. списки), хлёбъ нашь настоTшт… (Зографское евангелие), хлёбъ нашь на сuщьныи день (Архангельское евангелие 1092 г.) – и в Евангелии от Луки (11, 3) – хлёбъ нашь надьневны (Зографское, Галичское 1144 г., Тырновское 1273 г.), хлёбъ нашь д~невьныи (Архангельское евангелие 1092 г.) – с временным значением объясняется влиянием доиеронимовского западнославянского варианта перевода молитвы Отьче нашь, бытовавшего в устной форме среди западных славян до Моравской миссии св. Солунских Братьев. До приезда славянских первоучителей свв. Кирилла и Мефодия в Великую Моравию здесь уже побывали другие миссионеры – латино-баварские. Они сделали для западных славян перевод с латинского оригинала, но не с Вульгаты, а с более раннего перевода (Itala, или Vetus Latina). Но прилагательное quotidianus ‘ежедневный’ они перевели с древненемецкого словом vezdejší, означающим, подобно др.-нем. emezzig, ‘хлеб всегда необходимый’ без специального выражения ежедневности ([Cibulka 1956: 45]). Так в Моравии укрепилось временное понимание хлеба в чтении от Матфея (6, 11) с акцентом на постоянстве. Прибывшие в Великую Моравию из Византии Святые Братья не могли изменить уже распространенного в народе варианта молитвы Отьче нашь. Поэтому переводчики четвероевангелия вопреки преобладавшему византийскому пониманию хлеба как пищи материальной и духовной, присущей человеческому естеству, в чтении Мф. 6, 11 и Лк. 11, 3 приняли другое, временное понимание. Ср. переводы на русский язык этих чтений в приведенных выше примерах из Евангелия от Матфея: хлеб наш наступившего дня (Мариинское и др. списки), хлеб наш наступающего дня (Зографский кодекс). В Евангелии от Луки приведенные выше примеры хлёбъ нашь надьневны или д~невьныи следует переводить как хлеб, нужный человеку в течение дня и просимый ежедневно.

Влиянием этого перевода обусловлено появление в ряде списков Евангелия всех типов лексем моравского происхождения: напасть вм. искuшениÅ; отъпuсти, отъпuщаÅмъ вм. остави, оставлaÅмъ; цёсарьствиÅ вм. цёсарьство; неприёзнь вм. лUкавыи. Во всех старших списках Евангелия, кроме Ассеманиева, наличествует моравизм неприёзнь.

Латинское влияние Вульгаты прослеживается в отдельных списках Евангелия (напр., сербском Гильфердинга 6, где есть лексема надьсyщьныи) и памятниках других жанров (хорватских глаголических миссалах, беседах св. Григория Великого).

Впоследствии (с конца XII в.) у православных славян редактирование текста молитвы происходило по пути возвращения к ортодоксальной византийской традиции. Лексема напасть сохраняется в Острожской и Елизаветинской Библиях в Евангелии от Матфея, но в Евангелии от Луки устанавливается вариант краткого апракоса – искuшениÅ. У обоих евангелистов закрепляются слова первоначального кирилло-мефодиевского перевода: насUщьныи, отъ лUкаваÅ(а)го, остави, оставлёемъ.

Перевод греческого выражения Lπ` τ̃ πν̃ – отъ лUкаваÅго – персонифицированным объектом является отличительной особенностью славянского перевода Евангелия, отсутствующей в переводах на другие языки (древние и новые), кроме перевода на современный английский и языки славянских народов православного вероисповедания.

Из истории славянского перевода текста Тайной Вечери

Все четыре евангелиста повествуют о последней Тайной Вечери Иисуса Христа со своими учениками накануне Его крестных страданий: Мф. 26, 17–29; Мк. 14, 12–25; Лк. 22, 7–30; Ин. 13, 1–30. В списках Евангелия тетр этот текст представлен у всех евангелистов, в полных апракосах у трёх (Матфея, Марка и Луки), а в кратких апракосах только в Евангелии от Матфея.

Описание апостолом Матфеем последней пасхальной Вечери, на которой Господь заповедал таинство Святой Евхаристии всем своим последователям (четверг Страстной литургии), несомненно входило в состав чтений первоначального перевода Евангелия. В ходе работы над старшими и младшими списками Евангелия было выявлено 88 разночтений в тексте Тайной Вечери у апостола Матфея, которые подразделяются на пять подгрупп: 1) лексические и словообразовательные различия, 2) лексико-синтаксические различия, 3) морфологические различия, 4) синтаксические различия, 5) текстологические различия (см. [Новикова 2003: 281–296]).

Различные традиции перевода греческого оригинала хорошо отражены в 17 стихе текста Тайной Вечери. Ниже приведены славянские соответствия греческому тексту ¿ M ` ¿ L¿ ' L¿: пристUпишя uченици къ(ь) ³сzu гляE(ю)ще – Ник., Увар.480 (в Бан. пристUпишU кь iсzu uченицы глEяще); пристUпишя uченици къ(ь) иEсви глEVще – Асс., Рад.; пристUпишя(а,е) uченици къ(ь,о) ³Eсu глEV(ю)ще емu – Мст., №6 РГАДА, Вук., Гильф. 6, Чуд., Никон., Толст., Е. Б. (в Воскр. 1 пристUпишU къ L³Eсu ученици глEяще Емu); пристUпишя(а,е) uченици къ(кы) ³сE(о)ви глEVще Емu – Остр., Галич., Гильф. 16, Тырн, Погод. 11, Погод. 13; пристUпишя(а) uченици къ(кы) _иzсu гEляще (гEлще, гEлюще) къ (к, кь) немu – Зогр., Мак., Арх., №8 РГАДА; пристU(ю)пишя(е,а) uченици къ(ь) ³Eсви глEVще (гEлще, глEюще) къ немu(ю) – Мар., Савв., Миросл., 2 Bg.45 МГУ; пристUпишя(U,е,а) uченици ³Eсови глEVще (глEяще, гEлще, глEюще) емu – № 509 НБКМ, № 856 НБКМ, № 1139 НБКМ, № 1140 НБКМ, Рыльск. (№ 31) НБКМ, 2 Bg 42 МГУ, Конст., Галт., Муз. (№ 9500), О. Б., совр. богосл. текст.

В двух из числа изученных списков Евангелия: Ватиканском палимпсесте и Погодинском 11 – отсутствуют начальные стихи 17–20. В Карпинском несколько изменен текст: пристUпишU uченици глEяще емu.

По-видимому, первые переводчики Евангелия пользовались принципом пословного перевода, но заменили греческую беспредложную конструкцию ¿ L¿ предложно-падежной – къ ³Eсu78, оставив без перевода греческое L¿ . Этот перевод лучше всего сохранился в Увар. 480 и Ник.79 Последующие редакторы при составлении тетроевангелия в Великой Моравии перевели греч. L¿ как къ немu. Так возник вариант перевода, сохранившийся в Зогр., Арх., Мак., № 8 РГАДА.

Вариант перевода с предложно-падежными формами къ иEсви и къ немu типа Мар. также относится к Моравской редакции тетра. Варианты перевода греч. ¿ L¿ как къ ³Eсu или къ ³Eсови с сохранением беспредложной формы при переводе греч. L¿ – емu отражают Преславскую редакцию Евангелия. Беспредложные формы ³Eсови и емu в соответствии с беспредложными конструкциями греческого оригинала характерны для списков Евангелия, отражающих языковые особенности Афонской редакции Святого Писания (это в основном списки IV редакции Евангелия по Г. А. Воскресенскому).

Современный богослужебный текст Тайной Вечери (Мф. 26, 17–29) восходит к Елизаветинской Библии, отредактированной на Руси в XVII в. при Епифании Славинецком. В основе этой Библии лежит печатное издание Острожской Библии 1580–1581 гг., которая связана с рукописной традицией. Ее текст очень близок к болгарскому списку Евангелия № 1140 НБКМ сер. XV в. В Елизаветинской Библии отражены также некоторые языковые черты, характерные для памятников письменности Тырновской книжной школы. В современном богослужебном тексте сохраняются нормы акцентуации и орфографии, принятые в Елизаветинской Библии. Однако некоторые чтения в нём отличаются от Елизаветинской Библии и сближаются с Острожской Библией.

Ниже приведены разночтения в тексте Тайной Вечери в четырёх памятниках церковнославянской письменности (в современном богослужебном тексте, Елизаветинской и Острожской Библиях и четвероевангелии №1140 НБКМ).

Стих

Современный богослужебный текст

Острожская Библия

№1140 НБКМ

Елизаветинская Библия

17

L³иEсови

L³Eсови

L³Eсови

Lко ³иEсу

18

^ид'ите во гр'адъ ко "oнсицё, _и рц'ыте _эм`у

^ид'ёте в'ъ градъ къ 'онсiци _и рц'ёmе _эму

^ид'ёте въ грdа къ 'онсици. ^и ръцёmе _эм`у

_ид'ите во гр'адъ ко "wнсицё _и рц'ыте _эм`у

24

сEнъ же

сEнъ же

сEнь же

сEнъ о"yбw

25

"аще не б`ы род'ился челов'ёкъ т'ой

т`ы реч`е

^аще ся не бы р'одилъ чEлкъ m'ои

m^ы рече

^аще ся не би родилъ чEлкь т*ъ

m*ы р'ече

"аще не б`ы род'ился челов'ёкъ т'ой т`ы р'еклъ ^эс`и

26

сi`е

^се

^се

сi`е

27

_и прi'емъ ч'ашу, хвал`у возд'авъ, дад`е "имъ

_и прiем$ ч'ашу, хвал`у въздавъ, дасmъ "им$

и приемь чёшU хвалU възdавь д'асmь _имь

_и прi'емь ч'ашу _и хвал`у возд'авъ, дад`е "имъ

28

сi`я

за мн'wгiя ^излив'аема

с`е

за мн'огы`я ^излив'аема

с^е

за мнwгыя ^изл'иваемаа

сi`я

за мн'wгiя ^излив'аема

29

^эгда #и пi`ю

^эгда #и пiю

эгда ^и пiя

^эгд`а Bе пи`ю

Пользуясь ретроспективным методом исследования выявленных в тексте Тайной Вечери разночтений, мы пришли к следующему заключению: в дошедших до нас памятниках церковнославянской письменности не сохранился тот первоначальный перевод с греческого на славянский, который был сделан св. Первоучителями еще до Моравской миссии на территории Византии. Ближе всего к нему стоит текст Ассеманиева Евангелия80, хотя и здесь имеются некоторые новообразования более позднего происхождения: къ иEсви вм. къ иEсu (17); опрёснъкы вм. опрёснъкъ (18); къ динё вм. къ етерu (18); сEнъ члEчьскыи наряду с сEнъ чEлчь (24); въ солилё вм. въ солило (23); uчителю вм. равьви (25); цEрств³и вм. цEрствё (29)81.

В Ватиканском палимпсесте наряду с древними краткоапракосными чтениями имеются новые, присущие первоначальной редакции тетра типа Мариинского Евангелия: проливаемаa за мъногы вм. проливаема(ё) за вы (27); въ отъдание вм. въ оставление (27) и Преславской редакции Евангелия: прёдаЕтъ ся вм. прёдастъ ся (24); добрё вм.добрёе (24); грёховъ вм. грёхомъ (28); отсутствие слова иEсъ (26); добавление союза и в 23 стихе после лексемы солило и в 26 стихе после глагола приимёте.

Компилятивный характер современного богослужебного текста Тайной Вечери последовательно отражает эволюцию первоначального кирилло-мефодиевского перевода краткого апракоса. Отрадно сознавать, что в целом этот текст близок к переводу Евангелия, выполненному Святыми Братьями до Моравской миссии, и подвергся меньшей правке, чем тетровые части Евангелия.

Лингво-текстологический анализ сакрального отрывка евангельского текста (Мф. 26, 17–29) дает возможность не только проследить историю развития и функционирования данного перевода у православных славян, но и попытаться представить, как бы мог выглядеть этот текст до его редакционной правки в различных славянских школах письменности. В распоряжении автора имеется вариант реконструированного первоначального кирилло-мефодиевского перевода текста Тайной Вечери. Основное ядро чтений сохранилось в большинстве обследованных нами списков Евангелия. При реконструкции отдается предпочтение некоторым древнейшим чтениям, сохранившимся в Асс., Ник. и Ват. пал. Для сравнения приводится текст современного богослужебного евангелия Русской Православной Церкви82.

таинаa вечерa (Мф. 26,17–29)

Реконструкция текста

Современный богослужебный текст

17. въ прьвыи же дьнь опрёснъкъ∙ пристUпишя uченици къ ³Eсu глEVште∙ къде хоштеши и uготоваемъ тебё ёсти пасхU∙

Eз³. Въ п'ервый же д'ень ®прёсн'очный приступ'ишя о_yчEнц`ы _³Eисови, глаг'олюще _эм`у: гд`ё х'ощеши, о_yгот'оваемъ т`и &сти пaсху;

18. онъ же рече идёте въ градъ къ етерu∙и рьцёте емu uчитель гEлетъ∙врёмя мое близъ естъ∙u тебе сътворV пасхU съ uченикы моими∙

Eи³. "Îнъ же реч`е: _ид'ите во гр'адъ ко "oнсицё, _и рц'ыте _эм`у: о_yчEтль гEлетъ, вр'емя мо`е бл'из$ "эсть, о_y теб`е сотвор`ю п'асху со о_yчEнк^и мо'ими.

19. и сътворишя uченици∙ ёкоже повелё имъ Eис и uготовашя пасхU∙

Ef³. ^И сотвор'иша о_yчEнц`ы "aкоже повел`ё "имъ ³Eисъ, _и о_yгот'оваша п'асху.

20. вечерu же бывъшu∙ възлеже Eис съ обёма на десяте uченикома∙

Eк. В'ечеру же б'ывшу, возлеж'аше со _oбёман'адесяте о_yEчнк'ома.

21. и ёдUштемъ имъ рече∙ аминь гEлV вамъ∙ ёко единъ отъ васъ прёдастъ мя∙

Eка. _И _aд'ущымъ "имъ, реч`е: _ам'инь гEлю в'амъ, "aкw _эд'инъ Ь в'асъ пред'астъ м`я.

22. и скръбяште sёло∙ начTся гEлати емu единъ къжьдо ихъ∙ еда азъ есмь Eг³ ∙

Eкв. _И скорб'яще sёл`w, нач'аша глаг'олати _эм`у _эд'инъ к'³йждо "ихъ: _эд`а "азъ "эсмь, гzди;

23. онъ же отъвёштавъ рече∙омочии съ мъноV въ солило рUкU тъ мя прёдастъ∙

Eкг. "Îнъ же Ьвёщ'авъ реч`е: _wмоч'ивый со мн'ою въ сол'ило р'уку, т'ой м`я пред'астъ:

24 сEнъ же чEлчь идетъ∙ ёкоже естъ писано о немь∙ горе же чEлкu томu∙ имь же сEнъ чEлчь прёданъ бUдетъ∙ добрёе емu би было аште би не родилъ ся чEлкъ тъ∙

Eкд. СEнъ же чEлов'ёческiй "идетъ, "aкоже "эсть п'исано _w н'емъ: г'оре же челов'ёку том`у, "имже сEнъ чEлов'ёческiй пред'астся: добр`о бы б'ыло _эм`у "аще не б`ы род'ился челов'ёкъ т'ой.

25. отъвёштавъ же июда прёдаTи его рече∙ еда азъ есмь равьви∙ гEла емu ты рече∙

Eке. Ûвёщ'авъ же _³'уда преда'яй _ег`о, реч`е: "эд`а "азъ "эсмь, равв`³; ГEла _эм`у: т`ы реч`е.

26. ёдUштемъ же имъ∙ приимъ Eис хлёбъ∙ блEсшть прёломль∙ и даёше uченикомъ своимъ∙ и рече приимёте ёдите∙ се естъ тёло мое∙

Eкs. Яд'ушымъ же "имъ, прi'емъ _³Eисъ хл'ёбъ, _и блzв'ивъ прелом`и, и да'яше о_yчEнк'wмъ, _и реч`е: прiим'ите, _aд'ите: сi`е "эсть т'ёло мо`е.

27. и приимъ чашU∙ хвалU въздавъ дастъ имъ гEля п³ите отъ неT вьси∙

Eкз. _И прi'емъ ч'ашу, хвал`у возд'авъ, дад`е "имъ, гEля: п'³йте Ь не`я вс`и:

28. си естъ кръвь моё∙ новаего завёта∙ проливаемаё за вы въ оставление грёхомъ∙

Eки. Сi`я бо "эсть кр'овь мо`я н'овагw зав'ёта, "aже за мн'wгiя _излив'аема во _wставл'енiе грёх'wвъ.

29. гEлV же вамъ∙ ёко не имамь пити юже отъ сего плода лозьнаего∙ до того дьне∙ егда пиV съ вами новъ въ цEрствё оEца моего.

Eкf. ГEлю же в'амъ, "aко не "имамъ п'ити ЬнEнё Ь сег`w плод`а л'ознагw, до дн`е тог`w, _эгд`а #и пi`ю съ в'ами н'ово во црzтвiи _oEц`а моег`w.

Современная наука пока не может дать окончательного ответа на вопрос об объеме и составе первоначального славянского перевода Евангелия, поскольку этот перевод не сохранился. Но на основании 1) известных исторических свидетельств, согласно которым создателями славянской письменности был переведен служебный евангельский текст ([КМЕ 1985: 631–632]); 2) положения о вторичности славянского полного апракоса (см. [Жуковская 1959: 94–95; 1963: 79; 1976: 121, 352]); 3) лингво-текстологического исследования двух сакральных отрывков евангельского текста можно предположить, что первой славянской книгой, переведенной с греческого было краткоапракосное Евангелие83.

Список обследованных евангельских кодексов и их сокращений в статье
I. Рукописи

Государственный исторический музей (ГИМ). Москва.

Болгарские списки.

Воскр. 1 – Воскресенское 1. Евангелие тетр XIV в.

Увар. 480 – Уварова 480. Евангелие тетр XIV в.

Древнерусские списки.

Конст. – Константинопольское Евангелие тетр 1383 г.

Увар. 379 – Уварова 379. Воскресный апракос и апостол XIV в.

Российская государственная библиотека. Москва.

Древнерусские списки.

Галт. – Галтяевское. Евангелие тетр нач. XV в.

Муз (№ 9500) – Музейное собрание (№ 9500), фонд 178. Евангелие тетр XVI-XVII вв.

Никон. – Никоновское ризничное. Евангелие тетр XIV в.

Московский государственный университет (МГУ). Москва.

Древнерусские списки XIVв.

2Bg42 МГУ. Евангелие тетр.

2Bg45 МГУ. Полный апракос.

Российская национальная библиотека. Санкт-Петербург.

Древнерусские списки XIV в.

Погод.11 – Погодина11. Краткий апракос.

Погод.12 – Погодина12. Краткий апракос.

Погод.13 – Погодина13. Полный апракос.

Толст. – Толстовское. Евангелие тетр.

Сербские списки.

Гильф.6 – Гильфердинга 6. Евангелие тетр XIV в.

Гильф.16 – Гильфердинга 16. Евангелие и Апостол (краткий) XIV в.

Российский Государственный архив древних актов (РГАДА). Москва.

Древнерусские списки.

№ 6 РГАДА. Полный апракос XII в.

№ 8 РГАДА. Полный апракос 1362 г.

Народная библиотека "Кирилл и Мефодий" (НБКМ). София.

Болгарские списки.

№ 509 НБКМ. Четвероевангелие и Апостол XIV в.

№ 1139 НБКМ. Евангелие тетр XIV в.

№ 1140 НБКМ. Евангелие тетр сер. XV в.

Сербские списки.

№ 108 НБКМ. Избранное Евангелие и Апостол XVI в.

№ 470 НБКМ. Евангелие тетр 1342 г.

№ 856 НБКМ. Евангелие тетр XV в.

Рыльск.(№ 31) НБКМ. Евангелие тетр 1361 г.

Болгарско-сербские списки.

№ 483 НБКМ. Евангелие тетр XV–XVI вв.

Хорватская академия наук и искусств.

Кириллическое собрание.

Тырн. – Тырновское четвероевангелие 1273 г.

Архив IIIа 30.

II. Печатные издания

Арх. – Архангельское евангелие 1092 г. Исследования. Древнерусский текст. Словоуказатели. М., 1997.

Асс. – Kurz J. Evangeliář Assemanův. Praha, 1955.

Бан. – Банишко евангелие. Среднебългарски паметник от XIII в. / Подг. Е. До­гра­ма­джиева, Б Райков. София, 1981.

Ват. пал. – Ватиканско евангелие. Старобългарски кирилски апракос от X в. в палимпсестен кодекс Vat. Gr. 2502. София, 1996.

Вук. – Врана J. Вуканово еванђеље. Београд, 1967.

Галич. – Галичское четвероевангелие 1144 г. Изд. архим. Амфилохия. Т. 1-3. М., 1882–1883.

Добрейш. – Цонев Б. Добрейшово четвероевангелие // Български старини. Кн. 1. София, 1906.

Е.Б. – Елизаветинская Библия. Б³блiа с'ирёчь Кн^иги Свящ'еннагw Пис'анiа В'етхагw ^и Н'овагw Зав'ёта съ паралл'ельными мёст'ами. Тисн'енiе п'ервое. СПб., %аÜEча.

Зогр. – Зографское евангелие: Quattuor evangeliorum codex glagoliticus olim Zographensis nunc Petropolitanus. / Ed. V. Jagić. Berolini, 1879.

Карп. – Карпинско евангелие. / Ред. Вангелиjа Десподова // Македонски средневековни ракописи, IV. Прилеп; Скопjе, 1955.

Мак. – Мошин В. Македонско евангелие на поп Jована. Скопjе, 1954.

Мар. – Ягич И.В. Мариинское евангелие. СПб., 1883.

Миросл. – Родић Н., Jовановић Г. Мирослављево еванђеље // Зборник за историjи, jезик и книжевност српског народа. I одељење – књига XXXIII. Београд, 1986.

Мст. – Мстиславово евангелие: Апракос Мстислава Великого. / Под ред. Л.П. Жуковской. М., 1983 г.

Ник. – Даничић Ђ. Никољско еванђеље. Београд, 1864.

О. Б. – Острожская Библия. М.; Л., 1988. (Фототип. с издания 1581 г.)

Остр. – Савинков И. К. Остромирово евангелие. Второе фототипическое издание. С.-П., 1889.

Рад. – Радомирово евангелие. Институт за македонски jазик Крсте Мисирков. Скопjе, 1988.

Савв. – Саввина книга. Древнеславянская рукопись XI, XI-XII и конца XIII века. Часть первая. Рукопись. Текст. Комментарии. Исследование. М., 1999.

Свят'ое ^Ýy'ангелiе. Украинская православная церковь. Киевская митрополия, 1997.

Священное Евангелие на церковно-славянском языке. Петрозаводск, 1996.

Супр. – Супрасльская рукопись: Супрасълски или Ретков сборник. Т. 1–2. София, 1982–1983.

СЯС – Slovník jazyka staroslovĕnského / ČSAV. Praha, 1966–1989.

Чуд. – Чудовский Новый Завет: Новый Завет Господа нашего Иисуса Христа: труд Святителя Алексия, митр. Московского и всея Руси. (Фототипическое издание Леонтия, митр. Московского. М., 1892).

Юрьевск. – Юрьевское евангелие. (Примеры из этой рукописи по книге: Амфилохий архим. Древле-славяно-греко-русский словарь из Юрьевского евангелия 1118-1128 гг. М., 1877).

Литература

Cibulka 1956 – Cibulka J. L'ς – насUщьныи – quotidianus – vezdejší // S