Поиск

Полнотекстовый поиск:
Где искать:
везде
только в названии
только в тексте
Выводить:
описание
слова в тексте
только заголовок

Рекомендуем ознакомиться

'Документ'
КОНФЕРЕНЦИИ «РОЛЬ ТЮМЕНСКОГО ГОСУДАРСТВЕННОГО НЕФТЕГАЗОВОГО УНИВЕРСИТЕТА В РАЗВИТИИ ИНЖЕНЕРНОГО ОБРАЗОВАНИЯ В ЗАПАДНО-СИБИРСКОМ РЕГИОНЕ», ПОСВЯЩЁННОЙ...полностью>>
'Документ'
совместный документ объединенного комитета Европейского Кардиологического Общества и Американской Коллегии Кардиологов по пересмотру определения инфар...полностью>>
'Курсовая работа'
Древние русские летописцы не упоминают о существо­вании проституции в России как об отдельном проявлении об­щественной жизни, и надо думать, что ее и...полностью>>
'Закон'
Я прилетела в Грецию в середине июня, как только закончился весенний семестр в университете. Прилетела с целым мешком болезней, с кучей нерешённых фи...полностью>>

Главная > Документ

Сохрани ссылку в одной из сетей:

1

Смотреть полностью

МОСКОВСКОЕ БЮРО ПО ПРАВАМ ЧЕЛОВЕКА

Валентин ОСКОЦКИЙ

ПОЛЕМИКА

Сталинизм, ксенофобия

и антисемитизм в современной

русской литературе

Academia

Москва

2005

Содержание

От автора ..................................................................................... 4

Крапленый козырь кровавого навета.......................................... 5

Кабы да кабы, или Границы “альтернативной истории”........... 27

Полковник о генералиссимусе:

праведное житие в антисемитском прищуре............................... 52

Шолоховиада........................................................................... 100

Онтология? Скорее – правдорубство......................................... 107

Мерзость!.. ............................................................................... 120

Контрасты................................................................................ 145

Осторожно: ...фобия! ................................................................. 156

От автора

Был искус внести слово «антисемитизм» не в подзаголовок, а в заголовок настоящего сборника, коль скоро антисемитская тема так или иначе, опосредованно или впрямую, мимоходом или обстоятельно раскры­вается в каждой из сложивших его статей. Не сделал этого потому, что, как сказано в одной статье, современная ксенофобия к антисемитизму не сводится и им не исчерпывается. К тому же и то, и другое во многом питается рецидивами реанимируемого сталинизма, о которых также идет речь в ряде статей. Вот почему ни одно из этих взаимосвя­занных понятий не выношу в заголовок, но оставляю все три в подзаго­ловке, указывающем на тематические направления и проблематику лите­ратурной полемики, какую веду в статьях, датированных 2001-2004 годами.

Крапленый козырь кровавого навета

(О книге Семена Резника и вокруг нее)

Ни водружение андроповского барельефа на мрачный фасад массив­ного здания на Любянке, ни возвращение нового старого гимна с музыкой Александрова, которая, взамен прежних партийных, интерна­циональных и атеистических, слов в считанные дни обросла прили­чествующими «демократическими», «патриотическими» и «богонравными» словами все того же вездесуще-неутомимого Михалкова-старшего, – ничто не примиряет российского президента с национал-большевистской оппозицией, не уберегает его от бдительных подо­зрений в нечистокровности. Однажды до того дошло, что и жиденком публично обозвали. Еще бы! Похвально, что встретился с лидерами самозваного Народно-патриотического фронта Александром Проха­новым и Валентином Чикиным – главными редакторами фашиству­ющих газет «Завтра» и «Советская Россия». Куда ни шло – встреча с Александром Солженицыным, чьи проекты обустройства России – нож к горлу патриотам национал-большевистского толка. Но с Геннадием Хазановым – это уже ни в какие ворота не лезет. Тем паче присутствие на открытии Еврейского общественного центра в Марьиной Роще – чем не вызов патриотистской публике? «На этом торжестве я не могу себе представить не только Сталина, но даже Кагановича. Молодец, Путин! Истинный первопроходец и новатор в политике», – куражится любимый автор прохановской «Завтра» (2000, октябрь, № 41) В. Бушин, не без саморекламы стяжавший себе славу погромщика скан­дальными пасквилями на писателей, ученых, общественных деяте­лей, политиков: Григория Бакланова, Булата Окуджаву, Льва Копелева, академиков А.Н. Яковлева, Д.С. Лихачева, многих других.

Проходит всего неделя, и очередной номер той же газеты (2000, ок­тябрь, № 42) открывается передовицей главного редактора, которую он вызывающе озаглавил «Арафат – вождь палестинцев и русских», пропев осанну «великому палестинцу»: «последний народный вождь уходящего века... умен, неутомим, неподкупен... Все нынешние лиде­ры мировых держав никогда не станут вождями. Они клерки... Если Путин перестанет метаться между контрабасом Райкина и губной гармошкой Хазанова, если даст спокойно осесть могиле Собчака, у него появится время изучить биографию и судьбу палестинца Ясира Арафата, который идет с оливковой веткой и автоматом Калашникова (чудо что за симбиоз! – В.О.) в историческое бессмертие».

Тут же пророчества будущего, какое русский патриот хотел бы уготовить ненавистному Израилю: на этом испепеленном месте «арабы посадят много смоковниц и ливанских кедров. Устроят нацио­нальный парк, в котором будет жить большой красивый попугай, го­ворящий на иврите. А печальные евреи в черных шляпах, с длинны­ми до земли бакенбардами понесут потертые портфели со скрижа­лями в другое место земли. Хоть в Биробиджан. Там, за Амуром, Ки­тай устроит китайскую антифаду…» (Так в тексте. Скорее всего автор хотел сказать «интифаду».)

Будем и дальше судить-рядить об антисемитизме, гадать да спо­рить: есть он или нет в современной России? И какой он природы – только ли бытовой, или одновременно и государственный?

Вдумаемся в цифру, приведенную А.Н. Яковлевым в его недавней книге «Омут памяти», сопроводив, однако, авторский комментарий к ней беглыми, но необходимыми уточнениями (все ремарки в скобках мои. – В.О.): «Волна антисемитизма, поднятая Сталиным после войны (как, впрочем, и до войны тоже!), не прошла для страны бесследно. С началом перестройки в 1985 году с государственным антисемитиз­мом было покончено (ой ли? Разве не с государственной трибуны выступает юдофобствующий генерал Макашов, от чьих антисемитс­ких деклараций не посчитали нужным отмежеваться ни его родная КПРФ, ни Дума в целом?). Однако реальная политическая и гражданс­кая свобода не только открыла простор лучшим качествам людей, но и выявила все то грязное и подлое, что десятилетиями через террор, через официальное поощрение доносительства, через лживую пропаганду поощряли и культивировали большевизм и его вожаки.

Сегодня в стране существует более 150 фашистских и антисемитс­ких газет. Действуют многочисленные организации подобного же рода, которым открыта дорога на выборах как в законодательные, так и в ис­полнительные органы (вот нам и антисемитизм государственный в его чистом, что называется, виде!) Многие выходки антисемитов, демонст­рирующих обществу свои погромные взгляды, открыто использующих лексику и атрибуты фашизма, остаются безнаказанными»!

В самом деле, никто, никогда на административном Олимпе даже не пытался не то чтобы призвать к ответственности за демонстра­тивную пропаганду антисемитизма кубанского «батьку Кондрата», но хотя бы малость укротить его, побудив прислушаться к тем нрав­ственным оценкам, какие, увы, впустую давала его манифестальным речам демократическая печать. Вот и сейчас, оставляя в Краснодаре свой губернаторский трон, он не преминул на прощание снова зая­вить принародно о своей одержимой готовности «сражаться за Рос­сию против набирающего силу сионизма» («Советская Россия», 2000, 31 октября). Воинственный клич к борьбе не на жизнь, а на смерть не истаял на кубанских просторах, а тут же гулким эхом отозвался в Курске, где только что избранный губернатор Михайлов начал свою деятельность с той же антисемитской истерии. Не многовато ли та­ких «батек» в нынешней России?..

Не уверен, что новая книга историко-документальных очерков Се­мена Резника «Растление ненавистью. Кровавый навет в России» (М.-Иерусалим, «Даат»/«Знание», 2001) дойдет до них. Но твердо убежден: если бы вдруг дошла, все равно не в коня корм. Как справедливо полагает Уолтер Лакер, ссылаясь на на­учно-обоснованные выводы ученых-психологов, масонофобия, рас­паленная одержимостью идеей мирового еврейского заговора, и про­чие постыдные проявления антисемитизма как на государственном, так и на бытовом уровнях – «род идеологического сумасшествия, для которого характерны разнообразные страхи и крайняя подозритель­ность, свойственные делирию или, может быть, паранойе, однако оказание помощи здесь невозможно – это за пределами возможнос­тей медицины. Психический тип, тяготеющий к подобным умствен­ным дефектам, всегда существовал и, вероятно, никогда не исчезнет. Нетрудно высмеять фантазии апологетов жидомасонского заговора, но они люди веры, рациональные дискуссии с ними бессмысленны: они не воспринимают критического анализа и возражений. Среди интеллигентных людей мало кто воспринимает эти теории, но ведь они в конечном счете для интеллигенции и не предназначены» .

Последний тезис нуждается в корректировке или хотя бы в оговорке: интеллигенция, как и народ, тоже не одним миром мазана. Так, оба губернатора – и бывший Кондратенко, и нынешний Михайлов – охотно солидаризировались бы с антисемитским настроем иных писателей, чья социальная прописка в интеллигенции отнюдь не означает духовной принадлежности к ней. Намеревался же бойкий стихотворец В. Сорокин запретить писать по-русски башкирам, гру­зинам, евреям, поскольку мелодию языка способен передать лишь исконно русский поэт, а – читай! – не Пастернак или Мандельштам, Галич или Высоцкий («Наш современник», 1988, № 8). Как ни при­скорбно сознавать это, но недалеко от бойкого стихотворца ушел ценимый за талант прозаик Валентин Распутин: «Их хотя бы на вре­мя следовало куда-нибудь (в гетто, что ли? – В.О.) спрятать, не драз­нить ими народ!.. Нет, безвылазно торчат на экранах, дают советы, сыплют соль на раны. Куда подевалась хваленая осторожность и пре­дусмотрительность евреев, их рассудительность и расчетливость?» Он же: «Антисемитизм есть, но как ответ на определенные грубые действия, как защитная реакция, как затаенное и выжидающее настроение» («Советская Россия», 1999, 5 января). Как говаривал Ле­нин, «ценные признания...»

Тоже литератор, хотя из «около» – третье-, если не десятиразряд­ных кругов: «...Единственно возможный путь к национальному спа­сению лежит через лишения, которые мы добровольно обязаны на себя принять... мы полностью изолируем себя от смердящего и раз­лагающегося мира, отгородившись от него железным занавесом. За­тем мы возьмем в заложники всех олигархов и заставим их вернуть из-за границы наши деньги. На них мы запустим свою, опирающую­ся на собственные ресурсы модель мобилизационной экономики и одновременно примем закон, предусматривающий смертную казнь за малейшее русофобское высказывание (курсив мой. – В.О.). Мы сами напишем для себя книги, сочиним песни и снимем фильмы, которые сочтем полезными для общего дела. Наш быт станет более суровым, но зато у нас будет рождаться все больше здоровых детей, которым мы сможем смело доверить державу» («Завтра», 2000, октябрь, №42). Мелочатся наши законники: стреляли бы сразу, на месте, в упор! Куда как патриотично для «людей завтрашнего дня», как пиететно величает национал-патриотов «Советская Россия» (2000, 14 декабря), поздравляя их с десятилетием «отважной, дерзкой, мудрой» газеты «День» – «Завтра»...

Книга Семена Резника не для таких фанатов. Но она из тех незау­рядных художественных явлений, которые разят их самим фактом своего литературного бытия и не просто противостоят юдофобству, антисемитским кликушествам, а действенно обнажают их антигу­манную сущность, замшелую бездуховность, политическую спеку­лятивность, возвышая тем самым честь и достоинство интеллиген­ции, нравственный авторитет писателя, чей совестливый голос не мирится с ложью. Последовательно выдержанная не в сюжетно-повествовательном стиле, как это было в исторических романах автора «Хаим-да-Марья» (о Велижском деле времен Николая I) и «Кровавая карусель» (о еврейском погроме 1903 года в Кишиневе), а в раскален­ном документально-публицистическом ключе, мастерски опробован­ном в книгах «Красное и коричневое», «Нацификация России», она сродни разомкнутым вглубь и вширь историческим исследованиям и философскому осмыслению социальных корней и вековой эволю­ции антисемитизма, его разрушительной роли в самодержавном рос­сийском и имперском советском прошлом, новых стимулов, какие да­вало ему «отечество наше свободное, дружбы народов надежный оп­лот» и продолжает давать посттоталитарная, но не деболышевизированная современность. В конечном счете, это книга уроков истории, которых не извлекает и на которых не учится лишь тот, кто не хочет извлекать и учиться.

Они, эти непреходящие уроки, многослойны и многозначны, ибо вбирают в себя социальные трагедии и психологические драмы, высо­кие взлеты человеческого благородства и крутые падения в трясины подлости, духоподъемную правду, замалчиваемую и подавляемую, и низкопробную ложь, триумфально тиражируемую проторенным пу­тем дутых сенсаций, циничных фальсификаций, грязных подлогов. В тугом сплетении таких разнородных начал раскрывает Семен Резник мифотворческие перипетии кровавого навета – средневековых обви­нений евреев в ритуальных убийствах, какие проникли в обществен­ное сознание цивилизованного XX века и даже претендуют на то, что­бы быть унаследованными XXI столетием. Поистине роковой вопрос, достойный переозвучивания: от какого наследства мы отказываемся?

Нет, не спешат и не хотят отказываться такие персонажи книги, как математик И. Шафаревич , автор манифестального антисемитского трактата «Русофобия», или неустанный ратоборец «с ветряными мель­ницами мирового еврейского сатанизма» О. Платонов – «масоновед», громогласно титулующий себя, любимого, историком и писателем в одном лице и год за годом выдающий тысячестраничные фолианты под кликушеским заголовком «Терновый венец России». Уместно рас­сказать к случаю: после обнародования О. Платоновым «Исторического словаря российских масонов XVIII – XX веков» (М., «Арина», 1996), куда включен также поименный от «А» (Белла Ахмадулина) до «Я» (А.Н. Яков­лев) – проскрипционный список современных масонов, которые на­званы в предисловии членами тайной, заговорщицкой, преступной организации, несколько писателей, включая автора настоящей статьи, обратились в суд с групповым иском о защите чести и достоинства. Дело растянулось на четыре года и, прежде чем стать окончательно по­топленным, не продвинулось ни на шаг: подковерными стараниями О. Платонова и его адвокатов судебные заседания бесконечно переноси­лись или срывались из-за неявки ответчика. За эти годы ушли из жизни подписавшие коллективный писательский иск Булат Окуджава и Лев Разгон, а судейский воз и ныне там. Где именно «там» – неизвестно: на настоящее время так и не рассмотренное дело непостижимым обра­зом «затерялось». Чем не наглядная иллюстрация «морального одичания», от которого предостерегал русское общество Владимир Соловьев, удрученно наблюдая нагнетание в нем антисемитизма? Иллюстрация, впрочем, не самая броская. Случаются и поколоритней. Например, печатные рассуждения о Холокосте, которого попросту не было: шесть миллионов евреев не уничтожены гитлеровцами, а всего-навсего умер­ли от эпидемий, распространенных в войну До того, почему и грипп был таким дивным образом расово избирателен, российские заступ­ники гитлеризма не докапываются.

Или новейшие изыскания «Советской России» (2000,16 ноября), опровержимо установившей, что эсеровский боевик Евно Азеф, ра­ботавший на царскую охранку и выдававший ей своих бомбистов, действовал не как искусный провокатор с двойным дном в душе, а исполнял тайный наказ законспирированных сионистов – уничто­жал политически активную часть русского населения независимо от того, кого именно коварно обрекал на роль своих жертв: чинов­ных столпов или революционеров-экстремистов.

Или миф о ритуальном убийстве Николая II и его семьи, снова вос­прявший при поисках и погребении царских останков. Отводя эту не­лепую версию, прокурор-криминалист из Генеральной прокуратуры вынужден был официально констатировать: мотивы решения о рас­стреле в Ипатьевском доме «носили политический характер и никак не были связаны с какими-либо религиозными тайными культами. Среди большевиков, принимавших такое решение, лица еврейского происхождения находились в меньшинстве: из пяти членов президи­ума Уралсовета один еврей, из шести членов коллегии Уральской об­ластной чрезвычайной комиссии два еврея... 4 Среди них не было ни одного человека, активно участвовавшего до и после революции в каких-либо религиозных организациях. Можно с уверенностью сказать, что все участники решения о расстреле царской семьи, в том числе и в Кремле, как и исполнители приговора, были людьми нерелигиозны­ми. Принятие решения о расстреле царской семьи не было связано с какими-либо религиозными или мистическими мотивами». Нет нуж­ды обосновывать; и без мистики кровавого навета преступление оста­ется преступлением, которого цитируемый документ ни в малой мере не амнистирует. В контексте же книги Семена Резника он примечателен не просто как убедительное опровержение мистики. Убедитель­ность убедительностью, но причины, вызвавшие надобность в такого рода официальных опровержениях, позорны.

Обращаясь по ходу своих раздумий к наследию В.В. Розанова, и в частности к его книге о «деле Бейлиса» «Обонятельное и осязатель­ное отношение евреев к крови», Семен Резник аттестует его как писа­теля с «незаурядным литературным талантом и абсолютной нрав­ственной глухотой». Последнее – точный анализ, приложимый и к некоторым нашим современникам. Таким, как бывший известный спортсмен и нынешний политик национал-патриотического толка Ю. Власов, принесший «миру благую весть о «ритуальном убийстве» самой России евреями». Или названный выше А Проханов, «один из ведущих идеологов красно-коричневого альянса», под разнузданным пером которого Клинтон бомбил Ирак и Югославию не иначе как «ритуально». Прохановское слово, «и художественное, и публицистическое, всегда сочно, образно, напористо и остро», – цитирует Семен Резник библиографический словарь «Русские писатели XX века» (М., «Просвещение», 1998), настежь распахнутый, по заключению Д.С. Ли­хачева, «проникновению самых низких воззрений в науку». И замеча­ет иронически: «С этим трудно не согласиться. Чего нет в художествен­ном и публицистическом творчестве Проханова, так это здравого смысла, терпимости и хотя бы малейшего стремления к правде». В правомерности такого вывода убеждают, наверное, и приведенные в начале этой статьи проарабские и антиизраильские выпады махрово­го ястреба, в которого вырос сладкопевный, по давнему определению времен развитого социализма, «соловей Генерального штаба».

Своего рода микроисследование, блистательно осуществленное Семеном Резником, – раскопанная и воссозданная история фаль­шивки, которой явилась «Записка о ритуальных убийствах». Состав­ленная тайным советником В.В. Скрипициным, ретиво выполняв­шим наказ Николая I, она была шулерски приписана Владимиру Далю и провокационно переиздана под его именем в канун процес­са по делу Бейлиса. Один из множества подлогов, которые, коммен­тирует Семен Резник, такое же «главное оружие ритуалистов», как булыжник – пролетариата.

Едва ли не самый увесистый подлог – булыжник, каким остервене­лые фанатики кровавого навета и по сей день стращают свою легко­верную паству, – пресловутые «Протоколы сионских мудрецов». Не впервые Семену Резнику доводится писать об этой крупномасштабной полицейской провокации и наверняка придется еще не раз возвращаться к ней: «ритуалистов», которые с маниакальным упорством объявляют «Протоколы…» доподлинным документом «жидо-масонского заговора», удостоверяющим человеконенавистнические притязания евреев на мировое господство, не убывает и в конце века. Это и сочинители подметных антисемитских прокламаций, и авторы «пат­риотических» статей в периодике национал-большевистского на­правления, и лжеученые вроде упомянутого выше О. Платонова, чье многотиражное многотомие издается в роскошных, под «красноко­жую паспортину», переплетах.

Своего рода ответ им, соотносимый с публицистикой Семена Рез­ника, содержит недавний роман Игоря Минутко «Заговор тайных вождей» (М., «Армада», 1998). Одна из сквозных его сюжетных линий – история сфабрикования «Протоколов сионских мудрецов» в глу­боко законспирированных недрах Департамента полиции Мини­стерства внутренних дел Российской империи. И хотя она вплетена в лихо закрученную спираль «исторического триллера» – так рекламирует издательство книги cepии, в которой вышел роман, – излагается в ключе «крутого» детектива с убийством, адюльтерными и ок­культными сценами, фабульное ее движение опирается на докумен­тальную первооснову действительных фактов и событий, воссозда­ющих обстоятельства сочинения, издания и распространения фальшивки. Ее вдохновители и исполнители, начиная с первого закоперщика, П.И. Рачковского, парижского руководителя заграничной агентуры Департамента полиции, имеют реальных прототипов и в боль­шинстве случаев действуют под собственными именами.

Как ни различны по своей художественной природе аналитическая публицистика Семена Резника и детективная романистика Игоря Минутко, они сопредельны в плане принципиального отторжения современной ли­тературой антисемитских поветрий. Отсюда и точки соприкосновения столь разножанровых литературных явлений, созвучных общим гуманистическим пафосом, побуждающим автора «исторического триллера» к оценкам и выводам, близким историческому исследова­нию Семена Резника. Действительно, рассуждает он, переключаясь с детектива на публицистику, в «Протоколах...» «изображен, разработан, указан путь к мировому тоталитарному,... диктаторскому господству», но только не мифических «сионских мудрецов», а идеологов челове­коненавистнического насилия, чью преступную практику наш XX век испытал «на себе дважды: в Советском Союзе при большевиках и в Гер­мании при Гитлере. Какую цену заплатило мировое сообщество – преж­де всего самым бесценным – миллионами жизней людей всех нацио­нальностей – при искоренении коммунизма в Советском Союзе и фашизма в Германии и порабощенных ею странах – тоже общеизвес­тно, но при чем тут «жидомасонский заговор»?..»

Еще один важный и неизбывно острый мотив книги Семена Рез­ника – юдофобия представителей Русской православной церкви как ее неофициальное, но достаточно сильное течение. Его выражает не один диакон Андрей Кураев, призывавший в «Правде»(!) всех верую­щих голосовать на президентских выборах 1996 года за... коммуниста Геннадия Зюганова. В буйном антисемитском раже он назвал «женский день» – 8 Марта – еврейской затеей Клары Цеткин.

Знать бы Павлу Флоренскому, как более полувека спустя после его гибели черносотенски аукнутся юдофобские мотивы, которые он внес в свою религиозную философию! Может, и воздержался бы от рассуждений о пошлости, какую евреи норовят навязать русским вза­мен их нравственности. Не воздержался. И, как цитирует Семен Рез­ник, согласился на публикацию этих непристойных рассуждений в книге В. Розанова. Их совместные «поистине апокалиптические кар­тины гибели всего мира, пожираемого ненасытной сворой еврей­ства», обернулись для Павла Флоренского жестокой насмешкой судь­бы: не злонамеренные евреи, а единокровные русские палачески обо­рвали в сталинском Гулаге жизнь ученого и мыслителя.

Само собой разумеется, и антисемитский настрой Павла Флорен­ского, и юдофобское безумие Андрея Кураева не отвечают миротвор­ческому духу православия. «Вместо того чтобы христианство стано­вилось религией любви и единения, путем добра, снисхождения, путем привлечения людей к истине, оно становится религией враж­ды и разделения. И не только отделения христиан от иудеев, но и христиан друг от друга», – печалится протоиерей Александр Бори­сов, настоятель московского Храма свв. бесср. Космы и Дамиана. И, относя антисемитизм к вековым предрассудкам, наставляет понять, что отношение русских к евреям – «это не просто вопрос вкусов, сим­патий, антипатий, а вопрос судьбы нашего собственного народа. Вот Германия, которая начала свою новейшую историю при Гитлере с антисемитизма, закончила бесславным поражением. Польша из-за антисемитских настроений имела тяжелые последствия для самих поляков... Так что мы должны понимать, что человек, который восста­ет на народ израильский, восстает на Бога».

Из лона православной церкви вышел такой – не побоимся громко­го слова – великий деятель нашего века, как Александр Мень, чей благородный образ Семен Резник воссоздает убежденно и убедитель­но. Но в том и состоит драматизм ситуации, что мудрым, праведным голосам Александра Меня, павшего жертвой политического убий­ства, и Александра Борисова, его друга и ученика, приходится проби­ваться через заслоны, какие возводят их антагонисты типа покойно­го митрополита Петербургского и Ладожского Иоанна (Снычева) или здравствующего диакона Кураева.

Какой накал и какой размах приобретает их яростное противодействие, ярко свидетельствует сборник статей «Война по законам под­лости», вышедший в издательстве «Православная инициатива» и продававшийся в минском магазине «Православная книга». На нем стоит остановиться, коль скоро он обращен к тем же, по существу, темам, что и публицистика Семена Резника, но освещает их с пози­ций диаметрально противоположных.

«У Беларуси есть сейчас два пути выбора: либо в кабалу того же Запа­да, либо к жидо-масонам, оккупировавшим Россию. И есть третий путь – оставаясь островком свободы, стать центром собирания славянс­ких народов для отпора силам зла...» Это из предисловия к сборнику, призванному просветить духовно и возбудить патриотистски. Среди его напроломных сюжетов – обличение сионистского засилья в со­временной России, где «ведущие российского телевидения в паре с демократической прессой поносят коммунистов, но отмечают заслу­ги еврея Троцкого-Бронштейна, еврея(?) Тухачевского, рекламируют фильм о еврее (?) Бухарине. Книжные ларьки, магазины усеяны в «но­вой России» иудо-масонской литературой, начиная от учебников для учащихся школ и вузов и заканчивая “Мировой историей”».

Не обошлось без пророчеств, откровений, сенсаций, равно касаю­щихся как истории, древней и новейшей, так и современности. О «деле Бейлиса», например, как об установленном ритуальном убийстве. Или о «так называемом» Холокосте, который объявлен сионистской легендой. Или о том, что «белорусы-русины (западнорусы) являются коренным русским населением Белоруссии», а «типичный образ белоруса-русина» представляет собой Александр Лукашенко. Вот так, оказыва­ется, одним махом возможно «не только совершить научное откры­тие, создав новый субэтнос, но и изящно канонизировать пока живого президента, упомянув его рядышком со святыми земли белорусской», – недоумевает «Белорусская деловая газета» (2000, 26 января).

Статья в ней называется «Обыкновенный фашизм». И не иначе как к агрессивным проявлениям современного фашизма относит газета вопиющие факты многократных осквернений памятников жертвам гитлеровского геноцида в Бресте, Гродно и Минске, вандализма на кладбищах, попытки поджечь синагогу в пасхальную ночь. Поскольку разнузданные антисемитские действа не вызывают «никакой офици­альной реакции властей», белорусским евреям «остается лишь думать, что государство заодно с теми, кто оскверняет кладбища и рисует звезду Давида рядом со свастикой». В противном случае оно бы сумело огра­дить общество от подобных вакханалий. Но, обладая всеми необходи­мыми конституционными возможностями, «государство этого не де­лает, что дает основания сегодня говорить об антисемитизме не как о бытовом зле, а как о социальном явлении». Помимо всего ему потвор­ствует и усилившийся приток «великодержавных шовинистических тенденций из России», куда, кстати заметить, сплавлена значительная часть тиража бестселлера, изданного на «островке свободы».

Белорусский Госкомитет по печати направил книгу в Прокуратуру республики с просьбой рассмотреть ее содержание и дать ему юри­дическую оценку с точки зрения «разжигания национальной роз­ни». Дальнейшие события развивались привычным до оскомины че­редом по не однажды хоженому кругу: Фемида защитила антисеми­тов. Районный суд белорусской столицы рассмотрел иск Союза ев­рейских общественных объединений и общин, Общественного объе­динения евреев-ветеранов и инвалидов войны к ЗАО «Православная инициатива», Минской фабрике цветной печати, магазину «Право­славная инициатива», составителям сборника «Война по законам подлости». И вынес определение: книга содержит сведения научного характера, по которым среди ученых ведутся дискуссии, и потому «в соответствии с п. I ч. I ст. 164 ГПК Республики Беларусь, ввиду его неподведомственности суду, дело решено прекратить».

Решение суда опиралось, в частности, на отзыв о книге, какой дал из Москвы профессор Литературного института, литературовед и критик Михаил Лобанов, давний, испытанный ратоборец за русскую чистопородность. «Для книги «Война по законам подлости», – внушал он служи­телям белорусской Фемиды, – характерны такие ее особенности, как ис­торическая познавательность и животрепещущая актуальность. Исто­ризм прежде всего проявляется в развитии «Русской идеи», православно-славянской идеологии... В книге собран богатейший материал, показы­вающий разгул мирового зла в самых разных его проявлениях, под эги­дой так называемого мирового правительства. Злободневность книги – в разоблачении современной демократии как синонима талмудистского расизма, как воплощения лжи и обмана народных масс, жесточайшего насилия – при циничном лозунге «прав человека» – над личностью, не принимающей «мирового порядка» той самой «демократии» – «пятой колонны», которая изнутри подготовила разгром Советского Союза, а ныне своими реформами стремится добить Россию, сея повсюду разру­шение, голод, смерть. И можно только преклоняться перед Белоруссией, ее патриотическими силами, что там, как в годы Отечественной войны, – эта человеконенавистническая «демократия» не прошла, более того, встретила поистине героическое сопротивление, о чем и свидетельству­ет выход в свет книги – “Война по законам подлости”».

Отдадим должное и белорусским издателям антисемитской подел­ки, и их русскому апологету. В единодушии друг с другом они, сами того не ведая, не просто дополнили книгу Семена Резника свежим фактическим материалом, но более чем внушительно подтвердили ее своевременность.

Вряд ли есть надобность столь же обстоятельно и с такими же раз­вернутыми отступлениями «в сторону» обосновывать значение документальной повести Семена Резника «Убийство Ющинского и Дело Бейлиса». Написанная задолго до историко-документальных очер­ков «Кровавый навет в России», она обновлена автором для этой пер­вой встречи с российскими читателями. Не знающее устали перо не просто смывает «белые пятна» русской истории, но источниковед­чески, на прочном фактологическом фундаменте наполняет их гу­лом былых событий, скрупулезно воссоздает лица и голоса людей, втянутых в бурный водоворот эпохи.

Полезно также подчеркнуть, что, распутывая туго скрученные узлы «дела Бейлиса», к которому в нынешней России «снова и снова обраща­ются красно-коричневые патроны, черпая в нем материал для нового раздувания ритуальных мифов и нагнетания ненависти против евре­ев», Семен Резник органично связывает провал гнусной полицейской и судейской провокации с высоким взлетом общественного мнения, которое спасало честь и достоинство России, российской интеллиген­ции. Не забудем: «дело Дрейфуса» (1894) опередило «дело Бейлиса» (1913) почти на 20 лет, но второе превзошло первое таким средневеко­вым мракобесием, которое в сознание соотечественников Золя попро­сту не укладывалось. Но таковой была чудовищная ирреальность рос­сийского бытия, которую отторгали русские гуманисты, «во имя спра­ведливости, во имя разума и человеколюбия» выступившие с коллек­тивным протестом «против вспышки фанатизма и черной неправды». Легенда о ритуальном убийстве, предостерегали они обезумевшее об­щество, признана возбудить «самые темные и преступные страсти... ос­лепить и затуманить толпу и извратить правосудие... Бойтесь сеющих ложь. Не верьте мрачной неправде, которая много раз уже обагрялась кровью, убивала одних, других покрывала грехом и позором!» Под гнев­ным протестом подписи именитых и знаменитых людей, представляв­ших цвет тогдашней России, ее духовную элиту, политическую, науч­ную, художественную мысль, олицетворявших на том рубеже кануна Первой мировой войны беспокойную совесть нации. Не только из­вестные стране и миру писатели В. Короленко, М. Горький, Л Андре­ев, Д. Мережковский, З. Гиппиус, Вяч. Иванов, Ф. Сологуб, А. Блок или ученые В.И. Вернадский, А. Фаминицын, Д. Овсянико-Куликовский, В. Семевский, Л. Петражицкий, И. Бодуэн-де-Куртенэ, Ф. Зелинский, но и члены Государственного совета, общественные, политические, земские деятели, лидеры движений и партий, а в их ряду такие авторитеты, как А. Потресов, А. Калмыкова, М. Туган-Барановский, В.Д. Набоков, П. Струве, П. Милюков... Каскад имен под стать масштабам бед­ствия, прозорливо распознанного мыслящей Россией, от которой всего четыре года спустя предательски отречется Россия большевистская

Историческая наука советских лет и десятилетий обходила «дело Бейлиса» как и не то чтобы запретную, но явно нежелательную и потому замалчиваемую тему еврейских погромов: в глубинных раскопках того и другого новая власть, бдительно надзиравшая за уче­ными, была не заинтересована идиосинкразически. Оно и понятно. Как размышляет А.Н. Яковлев в упоминавшейся уже новой книге, «лю­бая власть лицемерна, но большевистская в этом смысле относится к категории уникальных. На поверхности слова о равенстве наций, о неприемлемости шовинизма, национализма и антисемитизма. На деле же культивировалась политика, не имевшая ничего общего с декларациями. В одном из интервью Сталин называет антисемитизм каннибализмом, однако, как свидетельствует его дочь Аллилуева, он упрямо повторял, что вся история партии большевиков – это исто­рия борьбы с евреями».

Конечно же дело не в одном Сталине. И тем более не в озвучившем его заместителе министра Госбезопасности М.Рюмине, который де­лал себе карьеру высокопоставленной сошки на расстреле Еврейс­кого антифашистского комитета, борьбе с «безродными космополи­тами-антипатриотами», палаческих допросах врачей – «убийц в белых халатах» – и не считал нужным таить, что в послевоенной деятельности его ведом­ства «начала отчетливо проявляться тенденция рассматривать лиц еврейской национальности потенциальными врагами советского государства». По существу, так же смотрели на них и в довоенную пору Большого террора и продолжали смотреть в ЦК и КГБ застой­ных времен Брежнева – Андропова. Одни ответственные функцио­неры «считали, что эффективность официальной советской идео­логии явно снижается и необходимо внедрять новый образ врага, в этом отношении евреи были самыми уязвимыми – по разным при­чинам. Другие считали антисемитизм полезным средством в борьбе с либералами, и прежде всего – с диссидентами. Явно не случайно диссидентов, которым позволяли оставить страну, по большинству отпускали только в Израиль независимо от происхождения. Поли­тический истеблишмент хотел убедить общество в том, что все ли­бералы и евреи в глубине души – сионисты».

Не более чем миф и ленинский негативизм в отношении к антисе­митизму, красноречиво опровергаемый, в частности, документом, который приведен и прокомментирован в той же книге А.Н. Яковле­ва. В проекте тезисов ЦК РКП(б) «О политике на Украине», написан­ных осенью 1919 года, председатель большевистского Совнаркома категорически требует «евреев и горожан на Украине взять в ежовые рукавицы, переводя на фронт, не пуская в органы власти (разве в нич­тожном проценте, в особо исключительных случаях под класс(овый) контроль)». Но, «не желая выглядеть уж слишком оголтелым антисемитом», тут же сопровождает свое требование стыдливым примеча­нием: «Выразиться прилично: еврейскую м(елкую) б(уржуазию)». Только на Украине и в Белоруссии жертвами еврейских погромов в ленинские годы Гражданской войны «оказалось более 300 000 чело­век. Погромы и убийства евреев были особенно активными в райо­нах действий 1-й Конной армии под командованием Буденного». Кошмары одного из многих таких красноармейских погромов – одес­ского – воспроизведены в «Окаянных днях» Бунина.

«Дело Бейлиса», глубоко и широкоохватно исследованное Семеном Резником, – один из мутных истоков антисемитской волны, прошед­шей через весь XX век российской истории. Не состоявшаяся благода­ря смерти «великого и мудрого», но готовившаяся при нем массовая депортация советских евреев в восточные районы страны, не стала ее последним валом. К слову вспомнить: задуманной депортации долж­на была предшествовать публикация в «Правде» коллективного пись­ма, которое предложило бы столь радикальное и окончательное ре­шение еврейского вопроса в СССР. Подписи под обращением к партии и правительству собирали тогдашний директор ТАСС Хавинсон и ака­демик Минц. «К сожалению, им удалось собрать значительное число подписей». Пример единодушного протеста лучших людей России против «дела Бейлиса» не пошел подписантам впрок. Тем более, зна­чит, не следует упрощать вопрос о наследовании советской властью антисемитизма царских времен, как это невольно вышло у авторов французской «Черной книги коммунизма». «Антисемитское наследие царизма, против которого всегда выступали большевики», не впервые всплыло «в весьма специфическом ракурсе» при «деле врачей-убийц», и не только «через восемь лет после публичного осуждения практики нацистских лагерей». Вернее было бы признать, что оно не всплы­ло, а, оставаясь непотопляемым и после октябрьского переворота, сти­мулировало выгодную победившим большевикам непрерывность ох­ранительской традиции, которая питала в массовом сознании инстин­кты послушания и комплексы страха...

Наконец памфлет «Гитлер Доброславович Достомельский», кото­рым завершается новая книга Семена Резника. Ту часть памфлета, где речь ведется об антисемитизме Достоевского, следовало бы, видимо, дополнить соображениями, которые писатель, возможно, примет во внимание при дальнейшем углублении в тему.

Непосредственный повод для памфлета задан сборником национал-патриотического издательства «Витязь», под обложкой которого, словно на параде, выступают юдофобы разных призывов и разливов – от В. Шульгина до Доброслава (псевдоним А. Добровльского, бывшего диссидента, «подельника» Александра Гинзбурга и Юрия Галанскова, судимого вместе с ними) 10. Издатель паскудного сборника – академик карликовой Русской академии, председатель Русской партии России, главный редактор газеты «Русские ведомости» и владелец издательства «Витязь» Виктор Корчагин, обласканный сердобольной российской «третьей властью» которая великодушно уберегла его от необходимости отвечать за разжигание национальной розни по хронически не дейстующей статье Уголовного кодекса РФ. Включена в сборник и статья Достоевского «Еврейский вопрос» из «Дневника писателя» причем даже с выносом его фамилии, как и названия статьи, на титул книги. Увы, не тот случай, когда великий писатель не отвечает задним числом за унизительное соседство. Оно подсказано его публицистикой, озвучивавшей, как под­черкивает Семен Резник, пошлятину тогдашней антисемитской прес­сы, обращение к которой пристало «не художнику, чья душа сострадала униженным и оскорбленным, а озлобленному и одержимому комплек­сами человеку из подполья». Прав в принципе Семен Резник и в укоре современным «достоевсковедам», которые «обычно скупо пишут о его публицистике (правда, ни Ю. Карякин, ни И. Волгин, ни Л. Сараскина ее не обхо­дят. – В.О.), а статью «Еврейский вопрос» едва упоминают. Их желание быть заодно с гением, а не с его срамотой более чем понятно».

В общем и целом так. В нюансах, с которыми историк не вправе не считаться, не совсем так. «Еврейскому вопросу» в жизни и творчестве Достоевского посвящены давняя – 1924 год! – историко-биографическая повесть Леонида Гроссмана «Исповедь одного еврея» и его же научное исследование «Достоевский и иудаизм». Три четверти века спустя то и другое переиздано по инициативе и при творческом учас­тии профессора МГУ С. Гуревича. И в его предисловии, и в обоих -беллетристическом и научном – текстах Л. Гроссмана отношение Достоевского к «еврейскому вопросу» рассматривается во многих и разных, до несовместимости контрастных аспектах. С одной стороны, статья в «Дневнике писателя»: в ней Достоевский «нигде не поднимается над обычными ходячими доводами националистической прессы. Антисемитизм его носит не философский, а чисто газетный ха­рактер... Его обычная тяга к глубинам духа здесь решительно изменяет ему, и на всем протяжении своего журнального очерка о евреях он ни разу не пытается пристально вглядеться в их историю, этическую философию или расовую (точнее бы сказать: национальную. – В.О.) психологию» 11.  С другой – горячие уверения в письме А.Г. Ковнеру, зак­люченному в Бутырки за финансовую аферу, переписка с которым дала импульс к статье «Еврейский вопрос»: «Теперь же Вам скажу, что я вовсе не враг евреев и никогда им не был» 12 . Снова о том же, но уже не в переписке вокруг «Дневника писателя», а в самом «Дневнике...»: «Все­го удивительнее мне то: как это и откуда я попал в ненавистники еврея как народа, как нации? ...Когда и чем заявил я ненависть к еврею как к народу? Так как в сердце моем этой ненависти не было никогда, и те из евреев, которые знакомы со мной и были в сношениях со мной, это знают, то я с самого начала и прежде всякого слова, с себя это обвинение снимаю, раз навсегда, с тем, чтоб уж потом и не упоминать особенно». Там же: «…я окончательно стою, однако же, за совершенное расши­рение прав евреев в формальном законодательстве и, если возможно только, и за полнейшее равенство прав с коренным населением» 13.

Распутывая этот клубок мировоззренческих противоречий и поляр­ных чувств, эмоционально окрашенных печатных и устных высказыва­ний, Л. Гроссман полагал и убеждал, что своими заявлениями Достоевс­кий несколько преувеличивал «отсутствие у себя в сердце всякой непри­язни к еврейству. Приверженец славянофильской философии или точ­нее – русского мессианизма, оставивший злейшие памфлеты на нем­цев, французов и даже на поляков и болгар, Достоевский... не исключал евреев из круга этих не угодных ему народов. Отрицать огулом всякие антисемитские тенденции в Достоевском было бы, несомненно, иска­жением истины». Но неоднозначная истина настоятельно требует в то же время согласиться: он имел право протестовать против безоговороч­ного зачисления себя в заскорузлые антисемиты не только потому, что назвал евреев «великим племенем», о котором человечество еще скажет свое «окончательное слово», но – главное – потому, что «двойственное и многообразное, как многие раздумья Достоевского, его отношение к еврейству нельзя исчерпать одной категорической формулой. И здесь, как во всех его идейных течениях, вражда боролась с сочувствием, и разру­шительная ненависть сдерживалась неожиданными приступами состра­дательного внимания... Как публицист охранительного толка он должен был относиться отрицательно к скитальческому народу, ищущему во­лею судеб приюта в безграничных равнинах его родины. Но скрытые стихии его гения незаметно побеждали предвзятые тенденции его пуб­лицистики. Как журналист и человек своей эпохи, как полемист с запад­никами и партийный деятель, как редактор «Гражданина» и воинствую­щий памфлетист – во всем этом повседневном и случайном Достоевс­кий, несомненно, проявлял себя антисемитом. Но в глубине и на вершинах своего творчества – там, где отпадало все наносное и выступало абсолютное, он изменял своим журнальным программам и публицистическим тенденциям. Достоевский как художник и мыслитель в мелькающих обрывках своих страниц неожиданно обнаруживает глубокое влечение к сложной сущности библейского духа».

А между тем в ходе процесса по «делу Бейлиса» не от юдофобствующей публики из зала, а с прокурорской трибуны, в речи представителя государственного обвинения прозвучало: «Достоевский предсказывал, что евреи погубят Россию» (В фарсовом варианте это почти через 80 лет повторит К. Смирнов-Осташвили на судебном разбирательстве обстоятельств руководимого им налета боевиков «Памяти» на писате­лей из Независимой ассоциации «Апрель».) На что опиралась, на чем основывалась эта кликушеская апелляция к великому имени? Ни на что и ни на чем. Очередное шулерство, предвосхитившее издательскую провокацию В. Корчагина. «Всякий, изучивший Достоевского, – разъяс­нял Л. Гроссман, – знает, что этих слов он никогда не произносил в своих писаниях. Ни в полных собраниях его сочинений, ни в письмах, ни в записных книжках, ни в доступных изучению рукописях Достоев­ского их невозможно найти. Нет их в многочисленных воспоминани­ях о покойном писателе его друзей и случайных собеседников. И ко­нечно, только его прочно устоявшаяся репутация «колоссального кон­серватора» могла допустить это официальное приписывание ему тех тяжких и ответственных слов, которые он никогда не произносил» 14 .

Воля Семена Резника – учитывать или не учитывать в рассуждени­ях о Достоевском, взвешивать ли вообще и как взвешивать все эти «за» и «против». Но его концепция выиграет, если он тщательно со­отнесет одно с другим...

Когда я заканчивал работу над этой статьей, в газете «Коммерсантъ» (2000,14 декабря) появилось сообщение о встрече в Союзе писате­лей России – не путать с демократическим Союзом писателей Москвы! – гостя из США Дэвида Дюка, бывшего главаря расистской организации «Ры­цари Ку-клукс-клана», с российскими и зарубежными журналистами.

«Расист и антисемит, – свидетельствует корреспондент газеты, – был представлен публике как историк и политический деятель». Вел встре­чу бывший председатель Госкомитета РФ по печати Б. Миронов, отстра­ненный от министерской синекуры президентом Ельциным за демон­стративный национализм, облаченный в крылатую формулу: «Если русский национализм – это фашизм, то я фашист» 15 . Радушный хозя­ин и дорогой гость душевно сошлись в заединных обличениях таких-рассяких «еврейских олигархов», которые в США финансировали из­бирательную кампанию Гора, а в России завладели едва ли не всеми СМИ. «Налицо противостояние еврейства чистой белой нации, кото­рую с каждым днем затаптывают в грязь! Это реванш, к которому евреи готовились со времен Второй мировой войны. ЦРУ, ФСБ, парламенты, дипкорпус, телевидение, Голливуд, Мосфильм – кругом евреи. Они го­товят России электронный концлагерь, вводя ИНН и новые паспорта с индивидуальными номерами», – гневно вещал господин Дюк, распина­ясь одновременно в любви к Москве, которую полюбил бы еще больше, если б гостевание в ней не омрачилось «огромным количеством цвет­ных, кавказцев и прочих национальных меньшинств».

Но отчего, спросите, дружеская встреча с американским расистом проводилась не где-нибудь, а в Союзе писателей России? Оказывает­ся, не просто оттого, что в его здании обитают редакции газеты «Завтра» и приложения к ней «День литературы», а в книжном киоске вовсе не из-под полы продается печатная продукция фашистского, антисемит­ского, черносотенного пошиба. Прежде всего потому, что российс­кие национал-патриоты из числа инженеров человеческих душ за­числили закордонного со/у/мышленника в свои монолитные писа­тельские ряды. Да и как не зачислить, если он автор рекламируемой как настольная книги «Еврейский вопрос глазами американца», вы­шедшей по-русски в издательстве «Свобода слова» (штат Луизиана) и ОАО «Центркнига»...

Нужны ли более весомые обоснования неослабной актуальности исследований, публицистики и прозы Семена Резника? Размывая исторический и «теоретический» фундамент отечественного анти­семитизма, его новая книга прорывает и международный фронт рос­сийских и зарубежных антисемитов, для которых кровавый навет – крапленая, но козырная карта.

2001

КАБЫ ДА КАБЫ, ИЛИ ГРАНИЦЫ

АЛЬТЕРНАТИВНОЙ ИСТОРИИ”

Что стало бы, если бы было не так, как было, а совсем наоборот? Авторитетный историк Михаил Геллер, к месту заметить, широко известный в Польше, с которой тесно переплелась его научная и творческая судьба, считал такой вопрос пустым и зряшным. «Рассуждения о том, что было бы, если бы... – не представляют серьезного интереса. Заслуживают внимания факты» 2.

Сказано об интересе научном. А интерес художественный, заявленный жанровым обозначением «альтернативная историческая фантастика», каким сопровождается роман В.Давидовского и Я.Давидовского «Несокрушимая и легендарная», изданный в серии «Мечты о прошлом» (США, Кливленд, 1998)? Допускаю, что мой ответ, касающийся скорее общей теории жанра, а не конкретных оценок отдельных явлений, заостренно полемичен, но он исходит не из субъективных читательских, пристрастий, а из объективного опыта взаимоотношений мысли научной и художественной.

Оставаясь явлением искусства, исторический роман, будь он реалистическим или фантастическим, не противостоит истории как науке, но постигает, переосмысляет общий с нею материал далекого или близкого прошлого по специфическим, самобытным законам образного воплощения и пересоздания действительности. Иначе говоря, мысль художественная не отрицает, тем паче не ниспровергает мысль научную, даже не противополагает себя ей, а сосуществует, взаимодействует с нею на паритетных началах притяжений и отталкиваний. В их сложном, многоразветвленном контексте исторический роман становится тем плацдармом, на котором наука и искусство вступают в непосредственный диалог, а то и прямой спор, но и при этом мысль научная и мысль художественная не исключают одна другую, а взаимопроникают друг в друга. Отсюда и закономерная потребность в соотнесении художественной модели прошлого с ее прототипическими реалиями – событиями и судьбами, заданными историей.

В случае с романом «Несокрушимая и легендарная», не собственно историческим в его точном жанровом определении, а – предложу такую дефиницию – своевольно фантастическим, соотнесение того, о чем повествуется, с тем, что и как извлечено из действительности, особенно логично и настоятельно необходимо потому, что в событиях, рожденных авторским воображением, домыслом и вымыслом, задействованы доподлинные государственные, политические, военные деятели более чем 60-летней давности. Их пути и судьбы, долго скрываемые под грифом «совершенно секретно», отчасти лишь в оттепелъные 50-60-е, но главным образом на перестроечном рубеже 80-90-х годов перестали быть государственной и партийной тайной и, всесторонне изученные наукой, вошли, наконец, в наше обиходное знание.

Итак, по сюжету романа: был кровавый 1937 год, но не было 1938-го как продолжения Большого террора. Заблаговременно узнав о задуманном Сталиным разгроме командного состава Красной Армии, Тухачевский организует антисталинский заговор. Происходит военный переворот, свергающий Сталина и его камарилью, по Осипу Мандельштаму, «сброд тонкошеих вождей». Бухарин и Рыков вызволяются из тюрьмы, одновременно и вместе с ними во главе государства становятся Гамарник, Рудзутак, Чубарь, Постышев, другие партийные функционеры и военачальники из так называемых «врагов народа». Новое руководство страны объявляет приватизацию, рынок, свободное предпринимательство, отменяет коллективизацию, распускает колхозы. Бухарин призывает бережно относиться к человеческому капиталу, а Тухачевский рассуждает о том, что нельзя делать людей счастливыми против их воли: счастливым быть не прикажешь. Свергнутый Сталин, подобно нынешним Геннадию Зюганову и Нине Андреевой, Виктору Анпилову и Эдуарду Лимонову, возглавляет КПБЛ – оппозиционную коммунистическую партию большевиков-ленинцев. С ним и в ее поредевших рядах остаются твердолобый – точнее, не примите за скабрезность, твердозадый – Молотов, Каганович, Маленков, Мехлис, Поскребышев и почему-то Хрущев. Глуповатый и трусоватый Ворошилов, пораскинув недалеким умом, переметнулся к победителям. Карьерный Жданов – тоже. Обновленным наркоматом внутренних дел управляет перестроившийся Берия, а его заместителем становится освобожденный из тюрьмы Ягода, для которого теперь нет гуманизма ни социалистического, ни капиталистического, ни первобытнообщинного: он един без прилагательных, а с прилагательными уже не гуманизм…

Фантастика? Еще какая! Едва ли не демонстративно пренебрегающая реалиями не только времени, из которых должна бы произрастать, но и прототипических характеров людей, выведенных на ее орбиту. Кому как, а мне лично трудно принять Жданова, не говоря уже о Берии и Ягоде, таким, каким он выведен в романе. Против т а к о г о Жданова восстает память и о бомбоубежище в Смольном, откуда ленинградский царек ни разу не выглянул за всю блокаду и куда ему доставлялись из Москвы самолетами ящики с апельсинами, и о неотторжимых от его мрачного имени послевоенных погромах в литературе, кино, театре, музыке. То же с Тухачевским: реальный исторический материал похода на Варшаву с расчетом штурмовать следом Берлин, подавления Кронштадтского восстания, крестьянского восстания в Тамбовской губернии противится в моем читательском сознании романным витийствам маршала о том, что человеку нужно благополучие семьи, а не величие родины, он хочет слышать, как гудят пчелы, а не бомбовозы.

«Бухарин расхохотался» – ремарка, сопровождающая одно из таких витийств. Есть от чего. Но для похожей реакции немало поводов дает в романе и сам Бухарин. Никаких кардинальных реформ, наставляет он, взойдя после свержения Сталина «из лефортовской одиночки прямо на вершину огромной страны», не потребуется: в СССР принята очень прогрессивная конституция (в другом эпизоде она по инерции величается и самой демократической в мире) – надо лишь, чтобы она заработала. Простим ему, подлинному автору «сталинской» конституции (из бодрого шлягера тех лет: «Золотыми буквами мы пишем всенародный сталинский закон»), непомерную оценку собственного труда, но никак не получается забыть, что его современник Федор Раскольников в открытом письме Сталину судил об этом труде куда более здраво: как о пародии на конституцию с ее карикатурным голосованием за одного. Или бухаринское сострадание жертвам сталинского произвола, которых, как Фрунзе или Горького, загадочно постигла преждевременная смерть. (В смерти Бориса Пильняка, зачисленного в этот ряд, ничего загадочного не было: его арестовали и расстреляли). Среди них Киров, Орджоникидзе, Куйбышев: единственные члены политбюро, которые позволяли себе открыто возражать Сталину. Так ли уж возражали? В связи с последней фамилией вспоминается письмо Сталина Молотову, присланное в Москву с Кавказа: Вячеслав, ты напрасно засобирался в отпуск. Потому что, если ты уедешь, на правительстве придется оставлять Куйбышева, а его оставлять нельзя: запьет...

Тот же Бухарин, не исторический, а действующий в романе: мы возвеличили несчастного Павлика Морозова, предавшего отца. Словно и не «Известия» в бытность его главным редактором внесли свой весомый вклад в мифологизацию «подвига» пионера-героя, который на поверку – см. об этом в доскональном исследовании Юрия Дружникова «Доносчик 001, или Вознесение Павлика Морозова» – оказался и не героем, и даже не пионером!.. Или такое изречение, приписанное Бухарину вымышленному, но невозможное для него реального: Ленин, при всей его жестокости (жестокости!), не был сторонником избиения своих (в действительности еще как избивал!), это лишь после его смерти диктатор Сталин возвел в норму партийной жизни. И в фантастическом обрамлении невообразимо, немыслимо потому, что бухаринский пиетет перед Лениным, не допускавший в сталинские времена даже робкой критики, был сродни идолопоклонению, метафизику, если не мистику которого жестко обнажает недавний фильм А. Сокурова «Телец», не чурающийся кинематографической условности, но и не отрывающий ее от земной первоосновы характеров и обстоятельств.

Никакой «такой густой загадки и нет», – вывод, к какому пришел Александр Солженицын, анализируя поведение Бухарина перед арестом, на следствии и суде. Принадлежа той же, что и Сталин, ленинской гвардии большевиков, он, бросаемый «из ледка в жарок», и не мог вести себя иначе, вживаясь в назначенную ему «роль потерянного героя»: «Все та же непобедимая мелодия, через столько уже процессов, лишь в вариациях: ведь мы с вами – коммунисты!.. Покайтесь! Ведь вы и мы вместе – это м ы !» 3.

Помимо исторически доподлинных героев, роман «Несокрушимая и легендарная» населяют и персонажи вымышленные. Один из них – приближенный к Тухачевскому комбриг Грознов, сыгравший по сюжету повествования ключевую роль в заговоре и перевороте. Как ни длинна выдержка, о нем цитатно:

«Осенью девятнадцатого года в Казани он как-то попал в театр. Давали чеховскую «Чайку». Нину Заречную играла молодая актриса Антония Скляревская ...«Я должен на ней жениться», – решил он…

В антракте Грознов купил в буфете коробку шоколадных конфет и пошел за кулисы. В уборной Скляревской сидел молодой мужчина в офицерском кителе без погон. Когда антракт закончился, Грознов сказал мужчине:

– Нам нужно поговорить. Выйдем на улицу.

На улице, у подъезда театра, он сказал, закуривая папиросу и не предлагая закурить тому, другому:

– Не знаю, кто вы и кем доводитесь Скляревской, а только вы больше туда не ходите. А то застрелю.

Напротив бездомный пес обнюхивал афишную тумбу. Грознов достал наган и выстрелил псу в голову.

– Вот так могу и вас.

Человек побледнел и ответил:

– Зовут меня Вадим Скляревский, и я муж Антонии. Так что извините, но ходить к ней я буду и впредь. Мы живем вместе.

– Тем хуже, – буркнул Грознов. – Я вас предупредил.

Он застрелил Вадима через четыре дня, осенним промозглым вечером, когда тот возвращался домой, задержавшись допоздна на работе.

Грознов поджидал его в парадном; когда Скляревский открыл дверь, он выстрелил ему в голову, перешагнул через труп и спокойно пошел по улице. Вернувшись в казарму, тщательно почистил наган и лег спать.

На следующий вечер Грознов пришел к Скляревской домой, выразил соболезнование и предложил ей выйти за него замуж. Она слабо улыбнулась и ответила, что сейчас не может думать ни о чем, кроме жуткой смерти своего мужа.

Они поженились через полгода. У них родился сын, и они назвали его Вадимом. Память первого мужа Антонии свято хранилась в их доме».

Уголовщина – в родословной и биографиях нескольких комбригов и комдивов гражданской войны. Но никто из них, сдается, не совершал такого, как Грознов, хладнокровного, циничного, как мы сказали бы сегодня, рассчитано предумышленного убийства одной лишь кобелиной похоти ради. Ставить же уголовника-убийцу на героические котурны – не значит ли смещать критерии нравственные?

Но и это, выходит, допускает фантастика, если кладет в свою основу сомнительную, скажу резче – ложную, концепцию: все дело не в тоталитарной системе, не в репрессивном режиме, не в их всепроникающих метастазах, а исключительно в злобности и мстительности Сталина. Советская история могла бы сложиться по-другому, не окажись диктатура пролетариата и строительство социализма в загребущих руках «этого средних способностей и выдающейся жестокости товарища с его всепоглощающей манией безграничной личной власти». В том, однако, и суть, что не могла. При всех личностных особенностях рулевого, магистральный путь построения социализма в одной стране был бы тем же самым не только при Троцком или Зиновьеве с Каменевым, но и при Кирове или Бухарине с Рыковым.

Прав на сей раз Вадим Кожинов: не в сталинских злодействах исходное начало начал, а в опосредованных российской спецификой типологически общих закономерностях революции, ее приливов и откатов. На волне тех и других Бухарин, как идеолог и даже теоретик классовой борьбы, не крестьян защищал, оспаривая сталинскую стратегию коллективизации, а большевистскую доктрину в «крестьянском вопросе» и большевистскую власть, которую могли пошатнуть волнения в деревне. О так называемом «шахтинском деле» он, а также Рыков и Томский, судили не мягче, а «похлеще» Сталина и требовали на политбюро, при обсуждении приговора, расстрела для всех подсудимых. Добавлю от себя, что и для вызволения из ГПУ молодых экономистов своей, т.е. «бухаринской», школы, облегчения их расстрельной и лагерной участи он и пальцем не шевельнул, хотя находился еще в фаворе. Что же до Тухачевского и других «подельников» по расправе с тамбовскими крестьянами, то, резонно рассуждает В. Кожинов, «их гибель – чем бы она ни была вызвана – меркнет перед их злодеяниями 1921 года по отношению к множеству людей» 4. Оговорюсь: «меркнет» – явно не то слово, оно отдает не столько беспристрастностью, сколько равнодушием весовщика к тому, что он взвешивает на своем безмене. Зато злодеяния названы злодеяниями, т.е. именно так, как того заслуживают...

Народная мудрость обязывает вспоминать о покойном или только хорошее, или не вспоминать ничего. Но «ничего» не получается, если ученый или писатель оставляют после себя книги, которые продолжают не нейтрально присутствовать, а деятельно участвовать в духовной жизни общества, остаются фактом общественного сознания. Посмертно вышедший двухтомник Вадима Кожинова «Россия. Век ХХ-й», 1901-1939 и 1939-1964 гг., из таких книг. Примечательных, помимо всего, и тем, что преломляют многоразличие путей, реализующих взаимодействие исторической науки, истории литературы, литературоведения, литературной критики и собственно литературы, т.е. опять-таки мысли научной и художественной. Если историк Натан Эйдельман, оставаясь ученым, автором научных исследований, обращался одновременно к художественной прозе, будь то беллетризованное повествование о событиях и людях прошлого или повесть историко-биографического плана, то литературовед и литературный критик В. Кожинов взял на себя в последние годы жизни труд историка не просто русской общественной мысли, но судеб России на крутых поворотах века и в призме его ключевых проблем. Это побуждает шире взглянуть и на другие грани исторической концепции автора, выделив не только мотив причинно-следственной закономерности сталинизма, который, если б не тенденциозное сужение масштабов сталинских преступлений, заслуживал бы поддержки, но и темы, чье решение вызывает решительное несогласие в целом.

Таковы суждения о постыдном, позорном явлении черносотенства. По Кожинову, оно и не постыдно, и не позорно, коль скоро в благодатном русле его оказалась «преобладающая часть наиболее глубоких и творческих по своему духу и – это уже совсем бесспорно – наиболее дальновидных в своем понимании хода истории деятелей XX века». Благодаря им черносотенство выступило той единственной в России общественной силой, которая, пусть тщетно, но пыталась остановить ход революции, чьи разрушительные последствия предвидела «с замечательной, надо сказать, точностью». Поэтому “вина” этих чудовищных “черносотенцев” состояла по сути дела в том, что они говорили... правду о безудержно движущейся к катастрофе России, – правду, которую никак не хотели слышать либералы и революционеры» 5. Как видим, монополия на обладание правдой истории безоговорочно признана за Союзом русского народа, но в ней принципиально отказано не только социал-демократам меньшевистского направления или эсерам, но и кадетам, и октябристам.

С апологией «черной сотни» нерасторжима авторская интерпретация «еврейского вопроса». Не удивительно: в агрессивно охранительской идеологии черносотенства ему отводилось лидирующее место, которое и современному адвокатствующему исследователю навязало терпимо соглашательские подходы к черте ли оседлости, к еврейским ли погромам. В первом случае В. Кожинов зовет не судить власть, а понять ее, принуждаемую к защитным мерам. Во втором отдает первенство Западной Европе, по проторенным путям которой пошла и самодержавная Россия, лишь повторившая на рубеже ХIХ-ХХ веков то, что происходило там «накануне эпохи Возрождения и непосредственно в эту эпоху». И повторившая, «надо прямо сказать, в несоизмеримо менее жестоком и широкомасштабном виде. Напомним также, что в XIX веке погромы (раньше, чем в России) прошли в Австрии и Германии» 6.

Казалось бы, что с того? «Дело Дрейфуса» (1894 год), как отмечалось в предыдущей статье, опередило «дело Бейлиса» (1913 год) без малого на 20 лет, но второе превзошло первое размахом средневекового мракобесия. Об этом в крик кричали русские гуманисты, «во имя справедливости, во имя разума и человеколюбия» выступившие с коллективным протестом «против вспышки фанатизма и черной неправды» 7. Более чем полусотней подписей под письмом представлена духовная элита тогдашней России – вершины ее политической, научной, художественной мысли: члены Государственного совета, общественные деятели, лидеры движений и партий, земские деятели, академики и профессора, писатели, литераторы. Среди них и Александр Блок, которого нынешние антисемиты норовят приватизировать как единомышленника.

Казалось бы, куда уйти от кровопролитных еврейских погромов в Кишиневе, Одессе, Гомеле? Но первый, внушает В. Кожинов, устроили не русские, а молдаване, к тому же евреи применили оружие раньше погромщиков. Во втором и третьем происходили обоюдные схватки, в пылу которых использование евреями современного боевого оружия превращало собственно погром в сражение, приводившее к сотням жертв. Это дает повод указать на «несомненную искусственность и, более того, злонамеренность «превращения» России в некую “страну погромов”». Ибо, настаивает автор, «урон, нанесенный евреям в России, был несоизмеримо меньшим, чем урон, выпавший на их долю в аналогичных ситуациях в странах Запада» 8. Одним словом, если еврейские погромы и имели место в российской действительности, то все одно были лучшими в мире.

Как из другой оперы, но по той же абсурдистской схеме и нынешние российские бомжи лучшие в мире. Удивляетесь, сомневаетесь? Слушайте поэта и главного редактора журнала «Наш современник» Станислава Куняева, также вторгшегося в отечественную и мировую историю недавней мемуарной книгой «Поэзия. Судьба. Россия». Комментируя ее в саморекламной, на всю газетную полосу беседе с корреспондентом «Советской России», он сопоставил по ходу разговора бомжей зарубежных и отечественных, разумеется, не в пользу первых. Если на бездуховном Западе они «люди абсолютно потерянные, …ни о чем не думают, кроме как о ближайшем дне – как выжить. У них нет никакой духовной жизни, трудно говорить с ними. Это люди дна», то наш бомж «поет русские народные песни, городские романсы, песни войны нашей, играет вальс «На сопках Манчжурии». Это человек культуры. У него есть свой внутренний мир, и этот мир породила в нем советская цивилизация». Тезис же о советской цивилизации, отважно и дерзко бросившей «вызов всему ходу мировой истории» 9 (лучше б она не бросала своего вызова, которого сама же не выдержала, – авось, обошлось бы без бомжей, даром что духовных!), как раз и поставлен во главу угла исторической концепции, развитой в мемуарах поэта...

Равнодушие весовщика – сорвалось выше об одном из конкретных суждений В. Кожинова. Говоря о концептуальных построениях и методологических основаниях его историософии, приходится повторить такое определение в смысле более расширительном. На это настраивают частые авторские манипуляции с фактами и цифрами. Не «десятки миллионов», а «на деле – 17 млн.», – резко роняет В. Кожинов, оспаривая общепризнанное в новейшей историографии количество жертв послеоктябрьских катастроф. Да хотя бы и «всего» 17 тысяч – по высшему счету гуманизма все равно предостаточно, чтобы предъявить большевистским узурпаторам власти обвинение в преступлениях против человечности! То же со сталинским Большим террором: не ахти какой он и большой, если в 1918-1922 годах людей в России погибло примерно в 30 раз больше, чем в 1936-1938, а в 1929-1933 – в 10 раз больше 10. Научно некорректная, говоря мягко, технология авторских исчислений прозрачна, как непролитая слеза сострадания: берется цифра репрессивных жертв НКВД и сопоставляется с общей цифрой потерь в гражданскую войну, в повальный голод в Поволжье и на Украине, в кнутобойный год «великого перелома» и прочие вместе взятые катаклизмы, каким нет числа.

То же равнодушие водило пером автора и тогда, когда, вырываясь на простор мировой истории, он с великодержавной российской вышки судил-рядил о судьбах других народов и государств. Такое, в частности, освещение, амнистирующее внешнюю политику русского самодержавия, получил «польский вопрос». «…Как ни удивительно, многие русские люди повторяют заведомо несостоятельную версию об участии России в «разделах Польши» (в 1772-1795 годах). Действительно польские земли «разделили» тогда между собой Австрия и Германия (точнее, Пруссия), а Россия только возвратила в свои границы исконно русские или, скажем так, исконно восточнославянские земли». Варшава и привислинский край исконно не были ни восточнославянскими, ни тем более русскими. Помня об этом, В.Кожинов растолковывает: они и вправду отошли к России в составе «относительно автономного Царства Польского», но значительно позже и исключительно в порядке компенсации за активную поддержку неблагодарными поляками Наполеона. Если это и был «раздел» Польши, то «оправданный» ее «агрессивными действиями ...в 1812 году» 11...

И адвокатское отношение к российскому черносотенству, и интерпретация «еврейского вопроса», созвучная заявлению С. Куняева о «второй еврейской революции» 12, будто бы свершившейся на наших глазах в борьбе за передел власти, вынуждают поставить двухтомник В. Кожинова если не впритык рядом, то вблизи «масоноведческих» сочинений О. Платонова, самозванного историка и писателя, год за годом выдающего тысячестраничные фолианты под кликушеским заголовком «Терновый венец России». Не к чести такое соседство...

Сращиваясь с наукой, литература, базирующаяся на обширном фактологическом материале, отводит «альтернативной истории» межеумочное место около как той, так и другой. Характерный образчик такой межеумочности – книга Александра Бушкова «Россия, которой не было. Загадки, версии, гипотезы» (1997). В отличие от фантастической художественной версии, положенной в сюжетную основу романа «Несокрушимая и легендарная», ее антинаучные фантазии настраивают не на полемическое несогласие, а на решительное отторжение. Уже исходная постановка вопросов, на которые А. Бушков предлагает концептуальные ответы, отдает нелепостью.

Что и как было бы, если бы:

– Древняя Русь стала не православной, а католической?

– Или не христианской, а мусульманской, притом суннитской?

– Московский трон удержался за Лжедмитрием?

– В борьбе за власть победа досталась царевне Софье, а не Петру Первому?

– Не Екатерине II, а Петру III?

– Не было заговора против Павла?

– Не был убит Александр II?

– А в советские времена Сталина сменил не Хрущев, а Берия?

В любом из предложенных вариантов Россию ждало на удивление счастливое будущее, непременно великодержавное, благоприятное для имперских вожделений мирового господства.

Так, в католическом варианте – по бушковской нумерации «виртуальность – I» – воцарение Ивана Грозного на краковском престоле «можно с уверенностью назвать делом практически решенным... Над Европой нависла бы огромная славянская держава, включающая Московию, Великое Княжество Литовское и Польшу, объединенных общей верой... Нет сомнений, что Иван Грозный сумел бы и на новом престоле бороться со своевольными магнатами так, как привык это делать на Руси...». Возблагодарим историю за то, что сия опричная чаша миновала польскую аристократию. И предоставим автору наедине с собой терзаться той «нешуточной грустью», какая охватывает его «при мысли об упущенных возможностях... чересчур заманчив этот вариант католической славянской сверхдержавы», которая еще в середине XVI века наверняка склонила бы «чашу весов в пользу полной и безоговорочной победы над первыми глашатаями лютеранской ереси. Пожар был бы погашен в самом зародыше – следовательно, не было бы ни Тридцатилетней войны, ни полувековой французской смуты, ни господства протестантизма в Англии» 13.

Не менее заманчива «виртуальность – 2» или вариант мусульманский. При нем Русь «с самого начала повела бы целенаправленную экспансию в сторону Константинополя. И могла бы захватить его раньше, чем в Малой Азии появились турки-османы» 14.

И католическая, и мусульманская виртуальности равно исключают татаро-монгольское нашествие. Но не потому, что предотвратили бы его, а оттого, что такового вообще не было. В действительности было не нашествие, а, по математику Фоменко, с которым А. Бушков солидаризируется целиком и полностью, междоусобная борьба русских князей-соперников «за единоличную власть над Русью. Соответственно, под именами (псевдонимами, что ли? – В.О.) Чингисхана и Батыя как раз и выступают Ярослав (сын Всеволода Большое Гнездо, – В.О.) с Александром Невским». В этой уже не виртуальности, а вполне якобы реальной исторической ретроспективе и Куликовская битва, и стояние на Угре – «эпизоды не борьбы с иноземными агрессорами, а очередной гражданской войны на Руси» 15.

Захватывающей, хотя непронумерованной виртуальностью А. Бушков обязан Павлу I. Убив императора, который и впрямь был «чуточку эксцентричный», вельможные заговорщики сорвали задуманное им «военное предприятие – удар русских войск по Индии» 16. Появись они тогда за Гиндукушем, – и с Британской империей было бы покончено еще в начале XIX века...

Залихватски выстраивая свои сенсационные виртуальности, А.Бушков, сдается, и в малой мере не озабочен тем, чтобы вызвать если не доверие и интерес к ним, то хотя бы любопытство. Оттого так демонстративно его небрежение опорными фактами, азбучными даже для «около» историка. То он сожалеет о том, что благородный, добрый, гуманный Петр III по врожденному простодушию не рискнул поднять против вероломной супруги Кронштадт, до которого от Петергофа, где он находился, было рукой подать. Но не в Петергофе пребывал незадачливый император в роковую для него ночь дворцового переверота, а бражничал в Ораниенбауме... То скорбит по конституции, которую Александр II намеревался ввести за считанные часы до гибели. Но вовсе не конституцию подписал царь-освободитель 1 марта 1881 года, а подготовленный Лорис-Меликовым «проект очень ограниченного представительства от земского и городского самоуправления при Государственном совете и отчасти в нем. Предлагалось создать Общую комиссию, в которую вошли бы правительственные чиновники и представители земств и городов для рассмотрения проектов реформ. Александр II отказывался дать согласие на конституцию. Граф Лорис-Меликов осторожно подводил императора к мысли о её необходимости. Подписав утром 1 марта проект указа о создании Общей комиссии, Александр II сказал сыновьям: «Я дал согласие на это представление, хотя и скрываю от себя, что мы идем по пути к конституции». Рассмотрение проекта в Совете министров должно было состояться 4 марта» 17...

Вольно виртуалисту, предпочитающему Ивана Стаднюка и Валентина Пикуля Анатолию Рыбакову и Виктору Астафьеву, публично признаваться в сиюминутных литературных симпатиях и антипатиях. Но не вольно выдавать свои сумасбродные виртуальности за тот «свежий воздух», каким давно «следовало бы почаще проветривать окна в здании Официальной Истории». И высокомерно третировать при этом таких признанных авторитетов в науке, как «некие» А. Манфред и В. Янин. Да и с В. Чивилихиным, за чьей «Памятью» я лично тоже не признаю ни научных, ни художественных достоинств, лучше бы корректно спорить, а не бульварно склочничать на уровне расхожих скабрезностей: «татаровей», де, ненавидел «столь люто, словно они спалили его собственную дачу и охально изобидели его собственную супругу» 18.

Расхристанная лексика, развязная стилистика неотлучно сопутствуют антиисторическим фантазиям А.Бушкова на протяжении всей его книги, изначально запрограммированной на скандалезный эпатаж. Оттого и декабристский бунт назван в ней «ублюдочной пародией на прошлые гвардейские перевороты», а неистовый Белинский – «бледной поганкой российской общественной мысли». «Московский бастард» Герцен в таком контексте – верх деликатности, которой, однако, не перепало Льву Толстому, всю жизнь обличавшему «российских императоров из своего комфортного поместья» и потому не избежавшему соблазна внести «свою лепту...в шизофрению» протестов против смертной казни народовольцев. Нравственную тугоухость автора равно выдают и его апология Николая I, якобы спасшего Европу от грозившей ей участи Латинской Америки подавлением в Венгрии национально-освободительного восстания, и единственная к нему «претензия... мало повесил»: всего пятерых смутьянов вместо того, чтобы «тут же, на Сенатской, перевешать каждого десятого» 19...

Будем ли удивляться после всего этого назойливой авторской одержимости в противовес «вульгаризаторскому словоблудию первых лет «перестройки»... отдать должное» Сталину как «одной из сложнейших и величественных фигур XX столетия»? Да, кровав и суров! «Но где вы видели других могучих императоров, великих строителей? В начале любой великой стройки – грязь и кровь»... Да, жесток и ужасен! «Но он, в сущности, всего лишь сделал так, что Россия за пару десятков лет п р о б е ж а л а путь, который благополучные западные демократии преодолели за пару столетий. Он «продолжил дело» не Ленина, а многих и многих европейских монархов» 20.

Как и в случае с Николаем I, не обошлось, правда, без «претензии», но тоже одной-единственной: «польская кровь» виртуалиста «не может простить Сталину» Катыни. Но и при этом он тут же напоминает, что «столь горячо любимые русскими монархистами государи, вместе взятые, убили раз, наверное, в двадцать больше поляков, чем люди Сталина» 21. Ох, уж этот бездушный счет на тысячи, десятки и сотни тысяч, на миллионы! Как будто преступление перестает быть преступлением, если считать по единицам!

Признавая за великим и мудрым «организаторский гений», А.Бушков считает «гениальнейшим» и его замысел, о котором вычитал в книгах Виктора Суворова и не замедлил принять на безоговорочную веру, – замысел упреждающего удара по гитлеровской Германии, ее разгрома и последующего покорения если не мира, то Европы. И, мало-мальски не сомневаясь в достоверности версии, никак не может взять в толк, почему демократы-либералы относятся к ней «со столь наигранным омерзением. Можно подумать, что именно Сталин впервые в мире додумался до захвата либо всей Европы, либо большей ее части... Сталин хотел захватить Европу... Ну и что? Не он один, не он первый, другие (Гитлер? – В.О.) были ничуть не лучше… А жаль, что не удалось, право. Интереснейшее было бы предприятие. В конце концов, кто сказал, что созданная таким образом супердержава вечно оставалась бы коммунистической? Все зависело от того, кто стал бы преемником Сталина. Все зависело от того, который сподвижник стал бы наследником» 22.

Тут-то нас и подстерегает новая, на сей раз последняя виртуальность. В преемники и наследники выбивается не – спрос с автора! – «лысая мразь» Хрущев, а Лаврентий Берия, который «к главному террору не имеет никакого отношения» (словно не на нем делал карьеру в Тбилиси и Москве, не пристреливал собственноручно в кабинете «врагов народа», в которых видел опасных конкурентов!), зато «был одним из величайших организаторов науки и промышленности двадцатого столетия». Так не приспела ли наконец пора для запоздалых, но внятных прозрений: стань у государственного руля этот самородный прагматик, державник, имперец, – «не было бы растянувшегося на десятки лет гниения коммунистической системы», ни хрущевского «волюнтаризма», ни брежневского «застоя», а «было бы что-то совершенно д р у г о е. Гораздо более умное...» 23.

Другое – наверняка. Что же до умного, то уместно повторить аргумент, прозвучавший в споре Лешека Кулаковского и Алена Безансона о том, в какой мере сопоставимы гитлеровский нацизм и сталинский социализм: жертвам тоталитарного режима безразлично, в каких лагерях сидеть – в немецком Дахау или в советских на Колыме...

Среди множества исторических лиц, портретно выведенных А. Бушковым, немало и прототипических героев романа В. и Я. Давидовских. В том числе – маршал Тухачевский. «Авантюрист и бонапартик», чье «германофильство... лежит на поверхности». И вовсе не военный стратег, а близорукий службист, препятствовавший производству тяжелых танков и истребителей, тормозивший – и то благо, что по глупости («тихонько повредился в уме»), а не из вражьих происков! – вооружение армии автоматами. Да и вообще «тем, кто склонен обвинять Сталина в «ошибках» (до чего же красноречивы эти кавычки! – В.О.) 41-го, нелишне будет напомнить, что наступающими германскими частями сплошь и рядом командовали офицеры, подготовленные на советской земле трудами Тухачевского» 24. Все, как видим, наоборот: в романе – лавровый венец, здесь терновый венок. Но крайности сходятся. Не потому ли, что «альтернативная история» в обоих книгах неисторична? Раньше и прежде всего – в силу своей жанровой природы, не зависящей от повествовательной формы, фантастически романной или мистификаторски научной.

Представление о бушковских мистификациях и имитациях останется неполным, если обойти еще один напроломный их мотив – поминальные обличения «невежественного и горластого племени» российских интеллигентов, которое к вящему ликованию автора уходит в небытие. А с его уходом перестают существовать не только «еврейский вопрос», вызванный, почти по Розенбергу, «примитивнейшим фактором: теснотой жизненного пространства», но и все прочие порождения «образованщины», напрочь лишенной того, чем, надо полагать, в преизбытке наделен автор, – не только «хорошего вкуса», но «и подлинной образованности, и способности мыслить логически, и патриотизма». А также, добавлю, кладбищенского оптимизма, до какого охоч А.Бушков, торжествующе восклицающий: «Раз в России вымирает интеллигенция – Россия не погибла... Эти – последние. Туда им и дорога» 25...

Понимая конфликтные, точнее, склочные взаимоотношения автора с исторической наукой, не рискую рекомендовать его виртуальному вниманию пророков в своем отечестве – откуда им взяться среди сплошь непроглядной «образованщины»! Но вдруг да и снизойдет он до авторитетов зарубежных? Скажем, если не до всех изданных по-русски трудов Алена Безансона, то хотя бы до главы «Интеллигенция» в книге «Интеллектуальные истоки ленинизма». Она ценна беспристрастным, со стороны взглядом французского академика на феномен русского интеллигента, чьи родословная и биография увидены в плотной связке тройного узла, который «никогда не был развязан», – государство, гражданское общество, интеллигенция. Исконная в России слабость гражданского общества лишала его возможности «решительно противостоять всесильному государству». Необходимую функцию политического противостояния, идеологической оппозиции взяла на себя интеллигенция «как обособленное ядро», обладающее «своего рода культурной монополией» 26. Во благо или во вред нации? Невозможность однозначного ответа указывает на тугое сплетение больших и сложных проблем, хотя бы на отдаленные подступы к которым бушковская анафема интеллигенции не выходит. В этом видится одно из наглядных подтверждений научной бесплодности «альтернативной истории», виртуально вынесенной за пределы истории подлинной.

Вот почему и в дурном сне не придет намерение искать в книге А.Бушкова ни мало, ни много «эталон добросовестного исторического исследования» 27, каковым, ничтоже сумняшеся, посчитал ее профессор А.М. Буровский, кандидат исторических, доктор философских наук, президент Красноярского регионального отделения Международной академии ноосферы, действительный член Академии науковедения. «Россия, которой не было: взгляд гения» – так завлекательно, броско, рекламно, под стать титулам, озаглавлено его послесловие к книге. Поосторожнее бы со словом! Не бросаться бы им всуе! Наречь гением кого угодно труда не составляет. Но никуда не деться от мудрой истины о несовместности гения со злодейством, перепроверенной многовековым ходом отечественной и мировой истории. Не альтернативной, не виртуальной, а самой что ни на есть реальной, действительной, над которой чинится насилие.

Собственно, альтернативность, если она не превращается в виртуальность, органична историческому знанию, оставляющему широко открытый, нестесненный простор многоразличным вариантам в истолковании и осмыслении, в анализе и обобщениях фактов и событий, характеров и судеб. В этом смысле трехтомная «История Российской империи» Михаила Геллера, на которую уже доводилось дважды ссылаться, куда альтернативнее виртуальных фантазий А. Бушкова.

Правда, откликаясь на ее издание, вряд ли внимательно прочитанное, скорее бегло пролистанное, бойкий обозреватель «Известий» А. Архангельский с присущим ему апломбом поспешил оповестить, будто нет в ней ничего нового, ибо вся она построена на изложении общеизвестного. Не только не совсем так, но даже совсем не так.

Начать с «немарксистской» историографии, активно введенной в научный обиход. Либеральной русской, дореволюционной и послереволюционной (П. Милюков, Г. Вернадский, А. Кизиветтер, В. Леонтович). Американской (М. Раев, Р. Пайпс, М. Малиа). Польской (М. Кукель, Й. Кухажевски, А. Мицевски, В. Сукенницки, П. Ясеница). Оппозиционной советской и постсоветской (Н. Эйдельман, А. Аврех, А. Ахиезер). Каждое имя – свои пласты исторического материала, свои ракурсы видения и осмысления. Как притяжения к ним, так и отталкивания от них М. Геллера полифонизируют его «Историю...» тематически и концептуально.

Отличительная особенность геллеровской «Истории...» – её культурологическая ориентация, привносящая неповторимо живые голоса, самобытно яркие краски и в психологически индивидуализированные портреты, и в общие панорамы петровской и екатерининской, александровских и николаевских эпох. Развернуто освещены темы резделов Польши, польских национально-освободительных восстаний, многосторонних русско-польских общественных и культурных связей с их заданным историей драматизмом. Шире и глубже, чем у предшественников и современников, дан «еврейский вопрос», в постановке и интерпретации которого ученый по-своему предвосхищал нынешний труд А.Солженицына «Двести лет вместе» как в точках соприкосновения с ним, так и в расхождениях, касающихся конкретных оценок тех или иных правительственных действий.

Хронологически «История...» М. Геллера завершается главой «Гибель дома Романовых». Но и последующие катаклизмы, вплоть до современных, то и дело вторгаются в авторское повествование, выдержанное в ключе ассоциативных связей и сцеплений, созвучий и перекличек, аналогий и параллелей, какие позволяют свободно перекидывать мосты от прошлого к настоящему. Так, политические репрессии царизма и, в частности, условия акатуйской каторги побуждают заметить, что «предельно суровое для своего времени наказание кажется чуть ли не легким для современников строительства социализма» 28. Концептуальны сопоставления, связующие «дней александровых прекрасное начало» и наши «перестроечные» годы: «Во второй половине 80-х годов XX в., когда делались нерешительные попытки реформировать Советский Союз, положение в России в начале XIX в. позволяло находить поучительные аналогии, доказавшие необходимость и возможность – в определенных условиях – “революции сверху”». Глубинное погружение в истоки, предпосылки, поступательный ход крестьянской реформы с ее приливами и отливами приводит к выводу о том, что «демонтаж колхозно-совхозной системы, фундамента советского государства, окажется почти таким же трудным, как ликвидация крепостного права. Проблемы, возникшие при решении аграрного вопроса после распада советской системы, позволяют по-новому увидеть трудности, связанные с освобождением крестьян в XIX в.» 29.

Дважды, по Геллеру, и оба раза трагично отозвалась в советской и постсоветской России прослеженная им история крестьянской общины. Захватив власть, большевики прервали естественный, исторически закономерный процесс, наметившийся в 1901-1916 гг., когда значительная часть крестьянства проявила желание «освободиться от кокона общины, стать свободными землепашцами». С года «великого перелома» под молохом сталинской коллективизации и истребления хозяйственных крестьян «началось воссоздание общины (на советский лад)». Вторично историческая память о крестьянской общине демагогически и спекулятивно аукнулась в 90-е годы (и продолжает, замечу, аукаться по сей день), когда «после распада советской системы, колхозы и совхозы не распались, как можно было предположить. Власть, пришедшая на смену коммунистической, не сделала ничего, чтобы облегчить выход крестьян в мир единоличного хозяйства». Могучее «лобби» из председателей колхозов и директоров совхозов дословно воспроизводит «аргументы многочисленных противников Петра Столыпина 90 лет назад»...

Впечатляюща аналогия, проводимая историком между распадами двух империй – российской и советской. Вторая развалилась еще легче, чем первая, «ибо ее вождь решил устранить мелкие недостатки коммунистический системы, сохранив ее. Как в 1917 г., так и в 1991 г. личные амбиции, персональные конфликты играли важную зловещую роль. В 1991 г., как и в 1917 г., казалось, что совершенно необходимо избавиться – в одном случае от президента, в другом от царя. Они стали невыносимо непопулярны. Атмосфера падения советской империи позволяет лучше понять настроения, царившие в дни падения дома Романовых». Однако, рассуждая о типологической общности обоих крушений, ученый указывал и на уникальность небывалого в мировой истории случая, «когда имперская нация, при согласии двух братских славянских республик, вышла из империи. Первая среди равных ушла вместе со второй и третьей (среди равных), а остальные «равные» остались сами по себе» 30...

Не признавая за историческими исследованиями идеологического прагматизма – этим вызвана частая ирония над избыточно патриотистскими акцентами и политически ангажированными мотивами в некоторых «присталинских» работах академика Е. Тарле, – М. Геллер выдержал свой трехтомный труд в русле неукоснительно объективного повествования. Но в том и сила его научной объективности, что, независимо от авторских намерений, она зачастую оказывалась взрывчато полемичной по отношению к иным позднейшим идеологемам.

Например, к расхожим антидекабристским выпадам, которых М. Геллер в пору работы над «Историей...» не знал и не предвидел. Но метил в них тем, что соотносил революционную радикальность декабристских программ с патриотическим подъемом в Отечественную войну 1812 года, с политическим и экономическим состоянием России после победы над Наполеоном, с брожением передовых умов, усиленным заменой ферзевых фигур на шахматной доске внутренней политики – опалой Сперанского, возвышением Аракчеева и, соответственно, атмосферой аракчеевщины. При этом ученый был далек от лубочной идеализации декабристов в духе ленинских трех этапов, трех поколений, трех классов русской революции. «Массы – ничто, они будут тем, чего захотят личности, которые являются всем»; «...чем больше будет жертв, тем больше пользы» – документально удостоверенные декларации Пестеля, резко очерчивающие вождистские взгляды и устремления несостоявшегося российского Робеспьера.

Никоим образом не имел в виду М. Геллер и теперешних апологетов Александра III как мудрого самодержца, чье 13-летнее царствование счастливо обошлось без революционных потрясений и войн. Конечно, подчеркивал историк, «подлинный тоталитаризм – это порождение XX в.», но – очевидная перекличка с Ричардом Пайпсом! – «система Александра III, ставившая во главу угла полный контроль над обществом и государством, видевшая своей главной задачей сохранение абсолютного самодержавия, была на пути к тоталитарному режиму» 31. Вывод, который для наших национал-патриотов, – кость в горле...

Заслуживают внимания манера авторского письма, повествовательная интонация исследователя, не беллетризирующего историческую науку, но стыкующего ее с литературой. М. Геллер необычайно щедр на мимолетные наблюдения, которые становились под его пером блистательными находками. Одна из многих – суждение о Петре Первом, подкрепленное цитатной ссылкой на Ключевского, который видел «обе стороны преобразовательной деятельности» императора и так перечислял его достижения: «...у России не было регулярной армии – он сформировал ее; не было флота – он построил его». Патетика, близкая ораторской, настолько заворожила Сталина, что свой триумфальный доклад об итогах первой пятилетки он строил по ее образцу: «У нас не было черной металлургии... У нас она есть теперь. У нас не было тракторной промышленности. У нас она есть теперь...» 32.

Завершая «Историю...» падением дома Романовых, М. Геллер ставил не точку, а многоточие. Вернее, задавал вопросы, подразумевающие многоточие: «Россия на пороге XXI в. ищет свою национальную цель. Дважды на протяжении XХ в. она теряла империю. Чему научило ее прошлое? Какой ответ даст она на вызов истории?» 33.

В напряженных поисках ответов история и литература идут каждая своим путем. Но разность путей не разводит, не разъединяет их, а стимулирует взаимодействие. На его приливной волне русский исторический роман заметно расширяет свои тематические плацдармы и духовные горизонты. Постигаемая им нерасторжимая связь времен выявляется и прослеживается на многовековом пространстве – от Древней Руси у Бориса Васильева, Ивана Грозного у Анатолия Ананьева, Петра Первого у Даниила Гранина до драматических коллизий XIX-XX веков у Юрия Давыдова. Такому тематическому многообразию сродни многообразие стилевое, вместительное и для повествований традиционного типа, и для новаций, экспериментов, меняющих его образную структуру.

История многолика и многоголоса. И даже одно лицо, один голос дают возможность разновариантных ее прочтений, если, оставаясь в берегах исторической реальности, они не сводятся к некой единой, универсальной формуле, под которую, как под общий знаменатель при сложении дробей, подстраиваются разнонаправленные процессы, событийно многообразные ситуации, личностно многоразличные судьбы. В силу своей образной природы литература отвергает общие знаменатели еще решительней, чем наука. И потому, к примеру, Петр I из романа Даниила Гранина «Вечера с Петром Великим» соседствует в ней со своим полемическим антиподом, выведенным в историческом очерке или, вернее, очерковой исторической повести Ольги Чайковской «Великий царь или Антихрист?» («Звезда», 2001, №3). Как оба они соседствуют, а не исключают Петра Алексея Толстого (и у него, к слову, в разных произведениях разного) и Дмитрия Мережковского, Андрея Платонова и Бориса Пильняка. Не во вред, а во благо истории писатели включают в ее многоголосие свои индивидуально выразительные голоса.

В романе Юрия Давыдова «Бестселлер» (М., «Новое литературное обозрение», 1999) писательский голос не просто солирует сюжетно, но образует, организует сюжет, звенья которого скрепляются не внешней причинно-следственной связью событий в их хронологической последовательности, а связью ассоциативной, подтекстовой, глубинно внутренней, позволяющей свободно смещать, перемешивать разновременные пласты повествования.

Известно, в том числе и благодаря изысканиям самого Юрия Давыдова, что на счету историка русского революционного движения, начиная с его народнического этапа, публициста Владимира Бурцева, задавшего сюжетный первотолчок роману «Бестселлер», множество громких разоблачений провокаций царской охранки, в том числе многолетних, глубоко законспирированных провокаций Азефа. Сегодняшние «альтернативщики» из патриотистов додумались до того, что его деятельность была вдохновлена не щедрой оплатой полицейского департамента, а жидо-масонской идеей, которой двуликий Янус, как истый иудей, ревностно служил по тайным заданиям подпольного сионистского центра, замыслившего поголовное истребление русских людей, будь они высокопоставленные лица у кормила власти или эсеровские боевики. Как бы в ответ на эту «альтернативу» Ю. Давыдов вспоминает Сергея Дегаева, предвосхитившего Азефа в пору народовольчества и сполна доказавшего, что «он, великоросс, нимало не уступит иудею». Своего Азефа имел полицейский сыск в большевистской среде. В ней действовал любимец Ленина, Крупской, Зиновьева Роман Малиновский, чью двойную игру интуитивно угадывал тот же Бурцев.

Его фигура в центре повествования. Но роман не о нем, коль скоро фабуле взаимосвязанных, один за другим следующих эпизодов писатель предпочитает собственные обобщающие раздумья об уроках и драмах отечественной истории, прямых и опосредованных сцеплениях прошлого с октябрьской и послеоктябрьской действительностью. «Что вы мне ни говорите, – роняет он, к примеру, однажды, – а Нечаев, не Маркс-Энгельс, а Серега Нечаев, истинный предтеча большевиков. Он товарища своего убил, кровью товарища повязал других. А главное-то, заквасочку передал, умение выскакивать из глупейших рамок честности, элементарной, как говорится, а говорить-то надо бы: единственной». Или, в другом случае, в связи с книгой воспоминаний Серго Берии «Мой отец Лаврентий Берия»: «Отец Серго курировал создание Бомбы. Да, атомной. Да, чтоб не отстать от США. Так вот, плутоний нужен. Плутоний есть, в наличии. Но нету техники, спецтехники к месту сборки этой лярвы. В подобных случаях всегда есть контингент. Отец Лаврентьича отдал приказ – пусть тащат в рюкзаках. И потащили. Промучились остаток дня и ночи, на утро сотня мертвецов. Зарыли без салюта, не скажет ни камень, не скажет и крест (излюбленная Ю. Давыдовым стилистика раскавыченных или опосредованных цитат, – В.О.). Как это мне избыть, как позабыть?». Не важно, прямой тут или косвенный ответ на бериевскую «виртуальность» А. Бушкова, – все равно ответ, причем неопровержимый!

Нечаев и Берия – хронологические границы свободных, писательских раздумий о небезразличных, а подчас и судьбоносных для истории нравственности или, напротив, аморализме деятелей, так или иначе влиявших на ход событий, а то и направлявших их. Народники и народовольцы в XIX веке, эсеровское, меньшевистское и большевистское подполья в начале XX, радикалы и либералы в революциях 1905 и 1917 годов, октябрьский переворот (которого Бурцев, кстати, не принял), грозы и бури последующих десятилетий, родословная и размах сталинского террора, автобиографические мотивы, прочерчивающие собственную судьбу моряка-балтийца, участника Отечественной войны и послевоенного зека, – все вперемешку. Даже не вспышки памяти, ослепительные и слепящие, а ее вихревые порывы в самоорганизующемся потоке авторского сознания, высвечивающего контурные фигуры Ленина и Сталина (оба проявляли к разысканиям Бурцева повышенный интерес), Зиновьева и Свердлова, эпизоды туруханской ссылки одних и возвращения других через воюющую Европу в пломбированном вагоне. В том же потоке памяти и сознания всплывает с душевной приязнью воссозданная фигура Юрия Домбровского, одного из друзей романиста по жизни и по литературе, как и он сам, помятого, но не раздавленного катком репрессий. Так художественная мысль, не сдержанная, не скованная жесткими рамками сюжетного действия, реализует себя тем полнее, чем нестесненней, раскованней форма романа-размышления. Найдя ее, Ю. Давыдов осуществил знаменательный, сказать бы, концептуальный прорыв от хроникально-исторического повествования или историко-биографического жизнеописания к философии истории. Обострившейся на нынешнем рубеже веков потребности в ней отвечает не столько внешнее изображение, сколько глубинное, по законам подводной части айсберга, постижение человека, ввергнутого в бурный водоворот исторических событий, извлечение сокрытого смысла этих событий, внутренней логики их потаенных связей и сцеплений, притяжений и отталкиваний. Говоря коротко, философия истории – не живописание быта, а осмысление бытия.

Нужна ли ей «альтернативная история», непомерно громко заявляющая о своих претензиях в последнее время? Нужна как вариант, один из возможных вариантов прочтения, как выдержанная в его контексте версия или гипотеза. Но не нужна как виртуальная крайность, размывающая земные границы исторического опыта. Не сковывая интуиции ученого, воображения писателя, они широки для мысли и научной, и художественной, для обоюдно оплодотворяющих их взаимодействия и взаимопроникновения.

2001

Полковник о генеРалиссимусе:

ПРАВЕДНОЕ ЖИТИЕ

В АНТИСЕМИТСКОМ ПРИЩУРЕ

Ну что, генералиссимус прекрасный,

потомки, говоришь, к тебе пристрастны?

Их не угомонить, не упросить...

Одни тебя мордуют и поносят,

другие всё малюют и возносят,

и молятся, и жаждут воскресить.

Булат Окуджава

I. Иудушки

Поначалу, казалось бы, если не всё, то кое-что похоже и, не совпадая полностью, созвучно хотя бы частично...

Достоевский решительно не принимал на себя подозрений в антисемитизме, хотя и поддавался ему подчас как журналист-памфлетист, искусный полемист с западниками. Но и при этом, как еще в 20-е годы прошлого века по первопутку исследовал Леонид Гроссман в работе «Достоевский и иудаизм», наконец-то извлеченной из анналов историко-литературной непамяти, антисемитские проявления носили у писателя не философский, не мировоззреченский, а одномоментно публицистический, «чисто газетный» характер. Так же по-газетному страстно отмежевывался он от того, чтобы его зачисляли «в ненавистники еврея как народа, как нации», «с самого начала и прежде всякого слова» снимал с себя это обвинение «раз навсегда, с тем, чтоб уж потом об этом и не упоминать особенно» 1.

Вот и Владимир Карпов на присущем ему уровне стилистической небрежности и лексической неряшливости посчитал нужным двухтомное повествование 2, созданное исключительно из благих якобы намерений не «оправдывать или осуждать Сталина» (I, 6), а «как всегда, изложить все объективно», начать с «важного предупреждения» (заголовок подглавки), что он «никогда не был антисемитом» и «предубежденный подход к оценке событий и деяний отдельных личностей, исходя из их национальности», считает недопустимым. «Антисемитизм так же вреден и порочен, как русофобия, неприязнь к лицам кавказской, любых других национальностей и т.п.» (67-68).

Но дальше внешнего сходства исходных посылов не пошло. В дальнейшем движении мысли классика и современника расходятся принципиально.

У Федора Михайловича: «...Я окончательно стою, однако же, за совершенное расширение прав евреев в формальном законодательстве и, если возможно только, и за полнейшее равенство прав с коренным населением» 3.

У Владимира Васильевича:

«Одновременно уточняю: я четко различаю и отделяю антисемитизм от сионизма...сионизм – это тот же фашизм, но только когда вместо немцев претендуют на мировое господство евреи-экстремисты. Сионизм является одной из разновидностей человеконенавистнической теории и практики, ставящей своих сторонников в расовом отношении выше всех других наций и стремящейся к мировому господству путем геноцида, истребления целых народов...

...Сионизм является монополией евреев-экстремистов, но сотни и тысячи представителей других национальностей служат, а точнее, прислуживают сионистам, являются их верными пособниками, получая за это вознаграждение высокими должностями, допуском в политические и коммерческие структуры, в СМИ, кино, литературу, на эстраду, радио.

Все это проявилось в тридцатые-сороковые годы, но особенно жестко осуществлено сионистами в нашей стране в перестроечные и постперестроечные годы – годы так называемых реформ. Мне кажется, нет необходимости убеждать в этом читателей и доказывать правдивость вышеизложенного – зрячий видит, не глухой слышит: все происходящее с нами и вокруг нас сейчас наглядное тому доказательство» (68).

Зряшный труд ловить писателя на слово, как за руку, уличая то в неразличении понятий «нация» и «национальность», то в дилетантски приблизительном, если не примитивном, понимании сионизма, его идейных истоков, исторических корней и философских оснований. С изощренным хитроумием профессионального разведчика, удостоенного за боевые заслуги – действительные, не мнимые! – звания Героя Советского Союза, В. Карпов, как мы не раз увидим, не прочь прикинуться простачком-невеждой, лишь бы напроломнее протащить сокровенную для него безудержную апологию «великого и мудрого» за его стратегический гений государственного лидера, политика, полководца, дипломата, которому наше отечество и мы, здравствующие в нем ныне, по гроб обязаны избавлением. От чего бы, вы думали? От гитлеровской оккупации, как по привычке, внедренной в обыденное сознание, тут же заученно подскажут седовласые сталинисты и их юные единоверцы из рядов нынешних «нацболов»? Вовсе нет! «Главная победа Сталина, по масштабам исторически стратегическая, фактически это разгром сионизма на территории Советского Союза. Одержав победу над сионизмом, Сталин избавил тем самым народы, населяющие Советский Союз, от порабощения не менее опасного, чем гитлеровское фашистское нашествие» (187). При этом, что для одописца особенно важно, спаситель действовал отнюдь не из антисемитских побуждений, поскольку – вопреки клеветническим, надо полагать, наветам собственной дочери – антисемитом не был, а лишь повиновался прозорливо угаданным велениям отечественной и мировой истории.

«Конечно, как человек, выросший в недрах православной культуры, и человек, широко информированный, он не мог не знать и не понимать, какова роль мирового сионизма. Но это совсем не то, что примитивный антисемитизм, в котором его облыжно упрекают. Если бы Сталин был антисемитом, он не потерпел бы рядом долгие годы Кагановича и Мехлиса, которых очень уважал и ценил. (Как верноподданных подручных кровавых заплечных дел! – здесь и далее восклицания, вопросы, комментарии в скобках мои, – В.О.)...

...Великая заслуга Сталина перед народами, населяющими Россию, и особенно перед русским народом, перед историей, заключается в том, что он разглядел, понял и отважился на борьбу с сионистским нашествием под видом «мировой революции»...

...Сионисты никогда не забудут поражения, которое нанес им Сталин. В наши дни и вечно они будут поносить, очернять, обливать желчью Сталина, потому что он их лишил очень важного, почти достигнутого продвижения к заветной цели – мировому господству через захват России.

Сталин не дал им возможности разрушить Российское государство и создать на его территории свою “землю обетованную”» (106-107).

Как ни длинна выдержка, стоило привести ее без значительных усекновений. В ней методологический ключ к историческим – точнее, антиисторическим идеям повествования, которое выстраивается, как житие праведника, увиденное в антисемитский прищур. Трубно отрекаясь на словах от антисемитизма примитивного и заскорузлого, В. Карпов выставляет его в мантии непримитивного и незаскорузлого антисионизма, но это для него не более чем неуклюжий эвфемизм, то и дело снимаемый прозрачными проговорками вроде такой, ставящей между обоими понятиями синонимичный знак равенства, как ни заклинает автор не считать их синонимами:

«Еврей – понятие национальное, природное, как и русский, татарин или чукча. Сионист – категория политическая, такая же, как гитлеровский нацист, чеченский национал-террорист, американский куклуксклановец. (Стало быть, и позабытый отчего-то автором русский шовинист, великодержавный национал-патриотист?). Потому еще раз прошу учесть эту мою, вообще-то официальную, трактовку и оценку сионизма и не принимать всем евреям на свой счет негативные высказывания, касающиеся только сионистов.

Своими расистскими идеями об избранности евреев, о превосходстве их над другими народами, о «богоизбранности» и праве на мировое владычество сионизм компрометирует, прежде всего, еврейский народ (!). Это противопоставление оскорбляет другие расы. Порождает ненависть к евреям (!!). Антисемитизм – не что иное, как результат порочной теории и практики сионистов» (69-70).

Жонглирование терминами, реальное содержание которых автор представляет себе крайне смутно, призвано поднять его настрой до историософской планки. Однако историософия эта такова, что с легкостью необыкновенной не только пренебрегает таким полезным подспорьем писательского труда, как эрудиция, образованность, знание, но едва ли не демонстративно порывает с гуманистическими традициями русской культуры (потому и стоило, начиная эту статью, вспомнить о Достоевском!), которая как эстетически, художнически, так и духовно, нравственно не однажды подтверждала «великую истину», неистово высказанную Белинским: «...Когда человек весь отдается лжи, его оставляют ум и талант» 4.

Ни ума, ни таланта не понадобилось В. Карпову для того, чтобы вывести сталинского соперника по большевистской борьбе за власть не Львом Троцким, а Лейбой Бронштейном, т. е. не идеологом революционного экстремизма, а раньше и прежде всего евреем, который не сам пришел в революцию, а был внедрен в нее, поставлен, навязан ей французскими «богачами-сионистами» (51), давшими команду «пятой колонне» в России «поддержать его и подчиняться ему» (52). Затем эти «закулисные политикомахеры» прибыльно перепродали будущего «вождя для будущей революции» (53) американским партнерам, а те, дождавшись февраля 1917-го, приказали своему выкормышу «немедленно возвращаться в Россию и брать руководство революцией в свои руки с целью реализации сионистских замыслов» (53-54). В России же, взбудораженной и вздыбленной, единомышленники по взглядам «и по крови!» (54) спешно приняли его в большевистскую партию, срочно ввели в ЦК. На те же деньги тех же соплеменников-банкиров взращен Керенский, чье благоволение Троцкому оплачивалось не менее щедро...

В аналогичном, хотя противоположном по смысловому заряду ключе апокрифа выдержано начальное жизнеописание Иосифа Джугашвили-Сталина. Демонстрируя заявленную объективность авторского повествования, оно интригует видимостью полемики с «услужливыми биографами» (14), которые возвышают скромную персону до «второго лица» октябрьской революции. Между тем «член руководящей команды большевиков-революционеров» из числа «близких к Ленину единомышленников» не разжигал костер, а лишь светился его отблесками. (Заметим походя, что такое умаление своей руководящей роли в большевистском перевороте сам Сталин отвергал решительно и недвусмысленно подтвердил это сначала запретом книги Джона Рида «Десять дней, которые потрясли мир», где упомянут только единожды, а затем арестом Емельянова, который содержал и охранял в Разливе укрывище Ленина-Зиновьева и, как ни тужился, не мог в угоду вождю припомнить его частых визитов в «шалаш»). Зато блестящие батальные способности наркомнаца развивались, а незаурядный боевой опыт накапливался по ходу гражданской войны. В героической обороне Царицына (о том, что город был все-таки сдан Деникину, в книге ни слова). В защите Петрограда не только от Юденича, но и от запаниковавшего Зиновьева. В победном наступлении на Варшаву, сорванном авантюристом Тухачевским, любимчиком Троцкого. Карательными кровопусканиями мечены все эти ступени карьерного восхождения будущего генералиссимуса, но он, по авторскому раскладу, проливал не красноармейскую, а белогвардейскую кровь, а также кровь замаскировавшихся под военспецов врагов революции, чье подполье пригревал и опекал тот же Лейба Бронштейн, послушно исполнявший указания тех, кто скрывается у писателя «под понятным местоимением “Они”» (59). И хотя о викториях Троцкого трубили (Сталин, понятное дело, не трубил, но о его заслугах перед революцией и он успел почтительно высказаться!) «во всех странах и на всех континентах все те же родственники по крови, у которых уже тогда была в руках вся пресса» (60), не липовые, а действительные победы одерживал не он, а Сталин. Совсем как в лживой повести Алексея Толстого «Хлеб», услужливо сочиненной по сталинскому «социальному заказу». Или в столь же убогой романной фальсификации меднолобого сталиниста Всеволода Кочетова «Угол падения»...

Перечислим некоторые из преступных деяний сионистов-троцкистов, какие они учинили еще при Ленине, но особенно после него.

Расстрел царской семьи, который, как протеже Троцкого, произвел председатель Уралсовета Янкель Вайсбарт, он же Белобородов. Председатель Совнаркома здесь, ясное дело, не при чем...

«Смертный приговор казачеству» (64), во имя «очищения российской земли от русских», приведенный в исполнение тем же Вайсбартом-Белобородовым «вместе со Свердловым, с благословения Троцкого» (63). Досадная закавыка с Яношем-Яковом Мовшевичем-Михайловичем Гаухманом-Свердловым, вечной памяти которого посвящена бурнопламенная ленинская речь на Красной площади, увертливо снимается назидающей скороговоркой: «Все было бы хорошо, остался бы Яков Михайлович в памяти людей честным революционером и прекрасным организатором, если бы не отравили его (физически тоже?) сионистские идеи Троцкого» (64)...

Обратим, кстати, внимание на авторскую одержимость раскрытием псевдонимов. Не исследовательский азарт историка водит пером В. Карпова, а бдительность криминалиста, не сомневающегося, что «во всех случаях, когда человек прячется под псевдонимом, имеется намерение скрыть свое подлинное лицо, а иногда и прошлое» (68-69). Оттого и в засланных к большевикам евреях выявилось «“второе дно”, т.е. необходимость спрятать свое двуличие. С русским псевдонимом сионистам было спокойнее маскироваться, превращать свои идеи в антипартийные дела. Истинная же национальная принадлежность, видная по фамилии, выдавала, настораживала, лишала конспирации сионистов, потому что было известно: сионистом мог быть любой еврей (!). Вот и меняли они фамилии на русские, грузинские, армянские и по сей день суетливо требуют исключить из паспорта и из всех анкет «пятый пункт» – о национальной принадлежности» (69). Но если Бронштейн-Троцкий, Апфельбаум-Зиновьев, Розенфельд-Каменев, Губельман-Ярославский – это двуличие, то чту тогда Ульянов-Ленин, Джугашвили-Сталин, Скрябин-Молотов, Костриков-Киров – прямодушие? Чудо что за логика! Впрочем, вытекающая из того абсурда, в русле которого «идет разговор и оценка действий личностей не только с двойной фамилией, но и двуличных, с двойным дном, то есть действующих как большевики в открытой повседневной работе – под псевдонимами – и занимающихся тайными делами для достижения оппортунистических целей, очень часто смыкающихся с сионистскими идеалами» (72). Доведись, короче говоря, В. Карпову перебеливать сегодня краткий курс истории ВКП(б), он с энтузиазмом выстроил бы его как историю сопротивления здоровых большевистских сил «очень ощутимому сионистскому акценту» (70), какой вносили еврейские эмиссары «в революционные коммунистические дела и преобразования... Борьба за власть между троцкистами и сталинистами носила его постоянно»...

На нечистой совести сионистов провалившаяся попытка «убрать Ленина» (62) опробованным путем убийства из-за угла. «Покушение удалось только наполовину: Ленин остался жив, но почти выбыл из строя как руководитель всех партийных и государственных дел страны. Троцкий обрел еще большую власть. Сталин тогда как соперник (на сей раз истинно: не противник, а именно соперник!) еще не просматривался, его положение Генерального секретаря расценивалось в качестве общего руководителя канцелярии партии. В Политбюро большинство были сторонниками Троцкого, и он считал, что вывести Сталина за штат будет несложно, только нельзя этого делать, пока жив Ленин, который выдвигал Сталина на этот пост и будет защищать его». Не ареопаг партийных интеллектуалов, одним словом, а коммунальная кухня функционеров. Так, впрочем, и было на всем прошловековом всемирно-историческом пути РКП(б) – ВКП(б) – КПСС – от ленинского начала 20-х до горбачевского конца 80-х...

Не большевистских, а троцкистских рук дело – массовый «красный террор», объявленный ВЦИКом после покушения на Ленина и истребивший русских офицеров, священников, чиновников, ученых, писателей. На этой волне, кроваво вспененной сионистами, чекистский следователь Якобсон самочинно приговорил к смерти «бывшего блестящего офицера, гениального русского поэта Николая Гумилева» (55). Председатель ВЧК, подписавший расстрельный вердикт, и председатель Совнаркома, отказавший в заступничестве, снова не при чем...

Компрометация Крупской, закулисно спровоцированной на ссору со Сталиным, и «всесоюзного старосты», принуждаемого подписывать подготовленные Троцким документы о грабеже, разорении, уничтожении православных храмов, арестах и расстрелах священнослужителей. Подставив «русского уважаемого Калинина как ширму, для того чтобы спрятать истинных варваров» (80), троцкисты-сионисты прибрали к своим загребущим рукам «огромные богатства, накопленные Россией» (94). А «золото партии», которое калининский предшественник по ВЦИКу хранил в том же Кремле, – оно чище, другого происхождения?..

Хорошо продуманный, разработанный и реализованный «единым сионистским центром» (106) план продвижения «“дочерей иеговы” ...в подруги жизни к влиятельным людям». Еврейками были жены Молотова (Жемчужина), Ворошилова (Горбман), Калинина (Лорберг), Кирова (Маркус), Куйбышева (Коган), Суслова (Судзимирская). Брежнев почему-то в крамольный список не попал. Щекотливая, хотя и очевидная, по В. Карпову, тема подана как еще один неотразимый довод против сталинского антисемитизма: будь он и впрямь «антисемитом, при его властности он этого не допустил бы». Но допустив, восполним, исправил промашку – посадил-таки жен и Калинина, и Молотова, а если верить В. Карпову, то и Ворошилова...

Самоубийство Надежды Аллилуевой, чей «выстрел в спину» (заголовок подглавки) направили сиониствующие профессора Промакадемии. В большинстве сторонники Троцкого, они каждодневно высказывали «неодобрительные суждения о том, что делает Сталин» (130), и клеветнически обвиняли его в диктаторстве. Поначалу «все шло, как и полагается в дружной семье. Но начинает проявляться влияние извне. Троцкистское окружение в Промакадемии...сначала зарождает сомнения относительно позиции мужа, потом – симпатии к своим позициям и, наконец, полное согласие с оппозиционерами» (134). Трагический исход «очевиден, он на поверхности (!): оппозиционеры-сионисты были большие мастера влиять на психику, на взгляды, на поведение человека, плести интриги. Наверняка, это была хорошо ими подготовленная, отрежиссированная, именно политическая акция. Они нанесли удар в спину Сталину рукой любимого человека (даром что садистски унижаемого!)...В этом и заключался главный смысл содеянного. Как ни тяжел был этот удар, Сталин выстоял. Но, наверное, сделал глубокую зарубку в своей цепкой памяти и, когда пришло время, напомнил некоторым «невиновным жертвам террора» и эту свою боль».

Немалые «ложки дегтя» (130) вливал в троцкистские умонастроения Надежды Сергеевны ее «близкий друг» Бухарин. В те же «годы учебы в Промакадемии втерся в окружение жены Сталина хитрый мужичок – секретарь партийной ячейки академии, что говорит о его связях с троцкистами, Никита Хрущев. Аллилуева ввела его в свой дом. Веселый и пронырливый, Никита выглядел очень бесхитростным. Сталин запомнил его», как потом окажется, себе на горе. И, чувствуя за собой после смерти жены «какую-то вину» – не таить бы писателю, какую? Неужто ту только, что простодушно доверился коварным троцкистам-сионистам, которые, проникнув в его дом, и «здесь сделали свое гнусное дело!» (133), – поддерживал разбитного «товарища Нади, выдвигал на должности районного и городского масштаба (секретаря МК? украинского ЦК?). Ну а Никита иногда развлекал гостей Сталина во время застолий на даче – плясал в присядку с балалайкой и пел матерные частушки» (130-131). (Раз хозяин глядел да слушал, значит, нравилось ему непотребство). Вот нам, полагает автор, и завязь хрущевского доклада на XX съезде КПСС...

Злодейское убийство Кирова, с которым Сталин сердечно подружился еще в гражданскую. Теперь их дружба стала «почти родственной. Сергей Миронович, приезжая из Ленинграда по делам в Москву, останавливался не в гостиницах, а на квартире Сталина (неверно: главным образом, у Серго Орджоникидзе!)...Отпуск Киров проводил обычно вместе со Сталиным» (141). И за три недели до выстрела в Смольном, оборвавшего дружескую идиллию, они тоже были в Сочи, безмятежно играли в городки, на бильярде, парились в бане. Как ни старательно упрятывали троцкистские оппозиционеры, а затем их последователи – Хрущев и нынешние «демократы» – концы в воду, «подлинная, неопровержимая» (135) истина известна всезнающему писателю: «Ничего не надо искать, нет никаких тайн, все на поверхности (опять, как это чаще всего у В. Карпова, «на поверхности»!). Организаторы и исполнители убийства сами на следствии и публично на открытом судебном процессе признавались: «Да, мы убили Кирова!». Не нужно ничего искать, кого-то разоблачать». Саморазоблачившиеся убийцы лихо отметили злодейство буйной пляской, «и плясали они, наверное, не “барыню”, а свои “Шолом” и “Семь-сорок”» (145). Как достоверно знает В. Карпов, «это было настоящее торжество по случаю удачно осуществленной террористической акции. Они праздновали начало свержения «клики Сталина», потому что убийство Кирова было первым в целой серии запланированных терактов», провокационно маскируемых троцкистскими слухами «об устранении Кирова как конкурента Сталина» (147). В пику Хрущеву, а также О. Шатуновской, которая ушла из жизни, не зная об уничтожении в КГБ нескольких томов собранных ею материалов о сталинском дирижерстве в «деле» Кирова, эти слухи, внушает писатель, «с полной очевидностью опровергаются как дезинформация, дымовая завеса», скрывающая «преступные замыслы самих заговорщиков». Первыми перейдя к террору, они замышляли далее «не только свержение Сталина и его соратников, но и физическое устранение... убийство Кирова стало апогеем в этой их черной затее. Но Сталин после убийства Кирова тоже показал зубы и даже клыки!» (182). Железную хватку по-волчьи ощеренных сталинских клыков познает перед войной и будущий автор «Генералиссимуса», хотя, в ту пору курсант военного училища, террористом не был. Как не был им ни в войну, ни после нее и вымышленный Иван Денисович Шухов, принявший на свои крестьянские плечи ту же зековскую ношу, что и доподлинный В. Карпов...

Как ни пестр калейдоскоп, как ни хаотична мозаика разнокалиберных – от «красного террора» до найма евреек в жены большевистским вождям – событий, все они, как шашлык на шампур, нанизаны на стержень разрушительных «сионистских замыслов», продвигавшихся в ходе борьбы «за власть в партии и государстве, а вернее, за захват России» (65), какую поначалу «весьма успешно» (72) вел Троцкий с Лениным, а затем со Сталиным. Будто и невдомек автору, что ни Троцкий, ни Зиновьев с Каменевым, ни их партнеры по оппортунизму и подельники по «блокам» евреями себя не сознавали, а числили в собственных глазах истыми революционерами, работающими на ассимиляцию наций и народностей в едином безнациональном интернационале пролетариев, которые, по Марксу-Энгельсу, не имеют отечества! Тем, кстати, охотнее и с обеих сторон спокойнее Еврейская коммунистическая партия (ЕКП) влилась в РКП(б), что действовала не по сионистским наущениям-проискам, а шла собственным курсом пролетарского интернационализма, который подтвердил своей подписью под соответствующим постановлением от 9 марта 1923 года не какой-то замаскированный сионист, а секретарь ЦК Куйбышев, которого автор видит в когорте стойких ленинцев-сталинцев. Если принять на веру его зыбкие построения, то, стало быть, с Куйбышева и спрос за то, что «десятки тысяч новых влившихся «коммунистов» стали верными, надежными соратниками Троцкого и его единомышленников в борьбе за власть. Они при содействии своих единокровных братьев быстро продвигались по службе и через год-два стали руководящими работниками в районных, областных, союзных и центральных комитетах партии, органах Советской власти, министерствах (видимо, наркоматах?) и учреждениях, прокуратуре, судах, в армии и даже ГПУ» (75). Как быть в таком случае с антисталинской платформой М. Рютина, ни в каких троцкистско-сионистских сговорах не замеченного? Подобные исторические реалии не для В. Карпова. Он самозабвенно выпрямляет стержень-шампур, без устали варьируя одно и то же: «Во всей деятельности Троцкого отчетливо просматривается прямое выполнение указаний сионистских финансовых и политических хозяев, у которых он был на содержании. Да и теория Троцкого о мировой революции – при практическом осуществлении ее еврейскими кадрами – прямо смыкается с сионистскими поползновениями овладеть Россией. В этом отношении просто вырисовывается между ними большой знак равенства» (65-66). И еще проще смывается не кем-нибудь, а Лениным, которого – общеизвестно – лозунг мировой революции вдохновлял не меньше, чем Троцкого!..

Но что до этого В. Карпову! Не ленинцы, упрямо он гнет свое, а «троцкисты были повсюду. Они проводили свою единую линию по компрометации Сталина и его единомышленников. Казалось, его судьба предрешена, в скором будущем он будет отстранен от дел. Но события сложились так, что Сталин, вопреки предположениям троцкистов, неожиданно обрел новый дополнительный и очень весомый авторитет в партии. Он был стратегом, не лез в драку в открытую» (76). Стратегической его панацеей стал массовый, без малого четверть миллиона человек, «ленинский призыв» в партию, который В. Карпов рекомендует называть по справедливости сталинским, поскольку не от покойного Ленина, а от здравствовавшего Сталина «исходила идея его осуществления, и новое пополнение стало надежной опорой Сталину в дальнейшей работе и борьбе с оппортунистами, а по существу, с противниками России» (77). Твердо опираясь на этот идейно монолитный костяк, и спасал будущий генералиссимус от сионистского чужебесия Россию, которую он вел от победы к победе, как распевалось в «Интернационале», «“своею собственной рукой”. Крепкая была рука, ничего не скажешь!» (112).

Авторские толкования всесокрушительных и всесокрушающих сталинских побед столь своевольны и прихотливы, что на иных из них стоит остановиться хотя бы вкратце.

Начать с коллективизации, о которой, на ошеломляющий взгляд В. Карпова, понаписано немало вздора. Не типа панферовских «Брусков», а нынешнего, муссирующего ее репрессивные методы. «Что было, то было. Нельзя отрицать нажима, принудительных мер, да и арестов и ссылок. Сотни тысяч людей пострадали от крутых мер при создании колхозов. Но был ли другой путь? И кто проводил репрессии?» (119-120). Другого пути не было, а репрессии на совести оппозиционеров, а никак не генсека, отмежевавшегося от им же вдохновленных головокружений от успехов. Хрестоматийный айсберг для писателя как нельзя более нагляден. На надводной его вершине – нужные, правильные решения коммунистов, агитировавших за колхозы. А в подводной глуби «не все коммунисты одинаковы на деле. Оппозиция в период коллективизации, как и прежде, применяла тактику компрометации большевиков путем доведения до абсурда решений съезда и указаний ЦК... Абсурдность достигалась сверхреволюционными перегибами или, наоборот, вселением недоверия, порождением упаднических настроений. Сталин видел это двурушничество оппозиционеров» (121), но те дули в свою вражескую дуду и «распространяли слухи и сплетни», отвращавшие, отталкивавшие доверчивых людей от вступления в колхозы. «Якобы руководствуясь решениями партии о проведении коллективизации и демонстрируя свое деловое рвение в этом направлении, а на самом деле, опять-таки, доводя до абсурда, троцкисты и сионисты... желая озлобить натравить народы против большевиков и особенно против Сталина, репрессировали не только кулаков (а их поделом?), но и середняков и бедняков, которые неосторожным словом обмолвились о коллективизации или о тех же перегибщиках, извращающих добрые (!) начинания партии. Троцкисты и сионисты провели настоящий геноцид по отношению к местному населению по всей стране. Тысячи русских, украинцев, белорусов, татар и других народов отправлялось в тюрьмы и лагеря. По сей день коллективизацию вспоминают почти в каждой сельской семье недобрым словом» (126-127).

Недоброе слово о «добрых начинаниях» почти в каждой семье.... Но и сорвавшись на такое правдивое признание, писатель-гуманист не спешит принять его за истину, а с равнодушием весовщика раскладывает по разным чашам, предлагая поделить успехи и недостатки коллективизации «между Сталиным и Троцким. Причем, на стороне Сталина, в его намерениях и делах, мы видим положительные меры – добровольность, разъяснения. А у троцкистов, наоборот, – отрицательные, репрессивные действия, которые были направлены на срыв, на компрометацию коллективизации, что они полностью подтвердили на судебных процессах» (128). Между тем Троцкого в разгар коллективизации в стране уже не было, и не его закордонные воззвания нагнетали «великий перелом», воплотивший в обличии колхозов идею трудовых армий, а сибирский вояж Сталина. Непродолжительный по времени, он обернулся большой кровью, обильно полившей целину, поднятую давыдовыми, нагульновыми, разметновыми, которые в ЕКП не состояли и в сионистах не ходили. Зачем, спросите, опять в ЕКП? Затем, что, как настаивает В. Карпов, ее бывшие члены, заблаговременно влитые в ВКП(б), стали теперь секретарями райкомов и горкомов, судьями и прокурорами. Они-то и проводили коллективизацию на местах, головокружась от успехов...

Столь же прозорливым, как в коллективизацию, стратегом показал себя Сталин в разгроме командного состава Красной Армии. Тема, рискованная для В. Карпова, успевшего, подлаживаясь под проклинаемую ныне «перестройку», оперативно сочинить книгу «Расстрелянные маршалы» (М., 1990), где был очерк и о Тухачевском, написанный «в «оправдательном» стиле, в соответствии с опубликованными в те годы газетными и журнальными статьями и реабилитационной эйфорией, которой поддался и я» (147). Самокритично порывая теперь с эйфористскими наваждениями «перестройки» и заново перестраиваясь, на сей раз постперестроечно, В. Карпов и стиль повествования меняет столько резко и круто, что, опасаясь прослыть флюгером на ветру, загодя просит читателей не удивляться иному подходу к «делу Тухачевского», не совпадающему с тем, что « было написано мной прежде» (147). Сострадательное тогда оправдание расстрелянных маршалов уступает ныне место гневным обличениям их «пятой колонны».

Небескорыстную услугу в такой переориентации оказал писателю Молотов, «жестко» (!) засвидетельствовавший, что уничтоженные Сталиным военачальники сплошь были ставленниками иудушки Троцкого: «Он их насаждал с далеко идущими целями, еще когда сам метил на пост главы государства. Хорошо, что мы успели до войны обезвредить этих заговорщиков, – если бы этого не сделали, во время войны были бы непредсказуемые последствия. А уж потерь было бы больше двадцати миллионов, в этом я не сомневаюсь. Я всегда знал Тухачевского как зловещую фигуру» (148).

Остановимся на двух моментах. Примечательном: до обнародования нынешней цифры советских потерь – без малого 27 миллионов – Молотов не дожил, но и сталинских 6 миллионов, как видим, уже не принимал. Курьезном: несостыковка хронологическая. Свои «свидетельские» показания Молотов давал не с того, а еще на этом свете, стало быть, за несколько лет до книги В. Карпова о расстрелянных маршалах. Выходит, давние диктофонные записи принятых на абсолютную веру бесед писатель скрывал, утаивал, не спеша оглашать, держал при себе, приберегал, копил впрок, чтобы выдать на-гора при подходящем случае, который как раз и приспел в книге «Генералиссимус». Для беспристрастного искателя истины не ахти как солидно да и безупречно нравственно! Но, естественно, и не повод усомниться в его репортерской прилежности. Доведись В. Карпову интервьюировать Ягоду, Ежова и Берию, они бы и не такое порассказали...

Впрочем, сталинский адвокат и сам не лыком шит. Не застилая себе сегодняшнему глаза дымовой завесой «реабилитационной эйфории», он всерьез советует всем, кто сомневается в антисталинском военном заговоре, перечитать документы. Не новые, якобы открытые и изученные им, – таких в природе не существует, – а... «стенограммы судебного процесса» (164) над заговорщиками. «Никаких пыток – спокойный диалог. Нет намерения оговорить Тухачевского, лишь деловое изложение обстоятельств: существует план «дворцового переворота», намечены дата и силы, которым предстоит его осуществить, определено, кого убивать в первую очередь». Да и главный закоперщик после первого же допроса верно понял, что «ему не вывернуться» (157) из-под улик и сразу признал не только «наличие антисоветского военно-троцкистского заговора», но и то, что «был во главе его» (155). По плану того же «содействия гитлеровской и японской армиям» (168) Фельдман и Гамарник, сподвижники предателя-маршала, предварительно истребили несколько десятков тысяч красноармейских командиров. Значит, Сталин дальновидно осуществил лишь то, что задолго до него «во все времена» (184) предпринимали «все государственные руководители и военачальники» перед грядущей войной: «не только готовили армию, но очищали тыл от шпионов и ненадежных субъектов, которые с началом боевых действий могли принести огромный вред своим войскам и содействие противнику».

Отсюда и авторская интерпретация Большого террора, которого не было. Вернее, террор был, и «действительно, вакханалия репрессий быстро стала неуправляемой. «Тройки» и «двойки», словно соревнуясь в эффективности, с пулеметной скоростью решали судьбы людей. Число осужденных к высшей мере наказания стремительно росло. Службы, приводившие смертные приговоры в исполнение, работали с напряжением. Даже возникла проблема индустриализации методов уничтожения. И она была решена» (162). Но «при чем здесь» стратегически мысливший Сталин, на которого «навешивают эти миллионные цифры количества репрессий» (164)? «При чем» не он, а «сионистская гвардия Троцкого» (186) и лично Троцкий, «как выяснилось» В. Карповым, «главный организатор, вдохновитель и опекун» (164) массового террора. Что же до Сталина, то он проводил не террор, а чистку партии и армии, которая «была нужна, ... это очевидно, и не надо его оправдывать. Но и тот факт, что троцкисты и оппозиционеры подстроились в этом деле к линии партии по очистке и, как во многих прежних делах, извратили ее до абсурда, превратив действительно в кровавую вакханалию, тоже отрицать нельзя» (163).

Неувязка логическая, одна из многих, которыми пруд пруди. Если чистка партии в самом деле была нужна, значит, ни винить, ни тем паче оправдывать стратега не в чем. Остается лишь заодно с автором «изумляться стратегической прозорливости Иосифа Виссарионовича» (168), открыто и честно рассказавшего стране и миру о троцкистских злодеяниях, «удивительно схожих с тем, что произошло» у нас – далеко и мудро прозревал великий (!) – в 80-90-е годы. И так же публично признавшегося в излишней доверчивости к «информации», какую сообщал ему нарком Ежов. Не троцкист, не сионист. И поставлен на репрессии взамен либерально мягкотелого Ягоды не кем-то, а вождем и учителем, распорядившимся о назначении телеграммой из Сочи, которую подписал на отдыхе вместе с Ждановым.

Обвально цитируя по поводу, а чаще без повода всякую всячину, В. Карпов не посчитал нужным привести ни эту кадровую телеграмму, ни прямую сталинскую директиву новоназначенному наркому пытать заключенных. Зато с наигранно безоблачным простодушием просветил несведущих в том, что «пытки были, были массовые незаконные аресты и расстрелы, но их осуществляли работники НКВД, суда и прокуратуры из числа троцкистов, оппозиционеров, заговорщиков, которых, кстати, выявлял и обезвреживал Берия. Они сами признавались в применении «физических методов» на следствии» (165).

И Берия амнистируется задним числом, лишь бы не бросать зловещую тень многолетнего присутствия обок карповского кумира, о решительности которого «говорить излишне. Обнаружив такие происки врагов, он принял необходимые, по его понятиям, государственные меры, провел «оздоровительную» чистку в органах НКВД. Сталин помнил о десятках тысяч сионистов.... Очень большую силу имели эти сионисты, слившиеся с оппортунистами всех мастей. Сталин помнил многих по именам, да и списки сохранились. Всегда помнил он и их черные дела, когда решения партия доводились до абсурда и компрометировались добрые начинания истинных большевиков. Сталин все помнил. И они за все заплатили» (169-170).

Неверно! Ничем и ни за что не заплатил тот чистых кровей русачок из сельской глубинки, что, глумясь над генералом, будущим маршалом Мерецковым, мочился ему на голову во время допроса. И изувер-тюремщик из питерских «Крестов», который сдирал ногти с пальцев Рокоссовского. Не чужеродный семит, а тоже чистокровный русский – следователь Хват, истязавший академика Вавилова. За особые заслуги перед советским отечеством он встретил «перестройку» пенсионером союзного значения. Надо ли продолжать?..

Тем хуже для фактов, если они не согласуются с концепцией. А напроломная концепция В. Карпова пряма, как телеграфный столб. «Репрессии были естественной ответной реакцией на преступления, вражескую деятельность троцкистов, контрреволюционеров и военных заговорщиков» (179)... Сталин «вынужден был защищать» (187) от них страну и партию... «Он долго вел эту защиту в дискуссиях и спорах. И только когда встал вопрос о «дворцовом перевороте», уничтожении большевиков-руководителей, Сталин перешел к решительным мерам, которых требовала создавшаяся ситуация»... Да, были «страдания, горе и трудности», но в них повинны те, кто препятствовал победной поступи социализма. Не противься они истории, «строительство нового общества и жизнь людей, несомненно, проходили бы более благоприятно, безболезненно и плодотворно. Не было бы массового истребления коренных жителей России... при троцкистском извращении и насильственном насаждении коллективизации. Не истребляли бы кулачество как класс (сталинская, между прочим, формула, собственноручно вписанная в краткий курс истории большевистской партии!). Не сбивались бы с толку участники революции, и особенно молодые коммунисты, в бесконечных дискуссиях и провокационных обвинениях Сталина и его сторонников. Не было бы массовых арестов за антисоветские разговоры (как и разговоров бы не было?). Из-за этих спровоцированных троцкистами массовых арестов возникла у людей потребность самозащиты, которая проявилась в доносах, наушничестве, стукачестве, ложных обвинениях и прочих подлостях. Переполненные тюрьмы, лагеря в 20-х и первой половине 30-х годов (а 1937-1938 годы куда подевались?) – это последствие деятельности оппозиционеров. Причем сами они порождали волну «преступлений» и сами же карали, находясь в органах НКВД, прокуратуры, судах и лагерях» (187-188).

Сопоставим для ясности: старший современник В. Карпова, большой мастер русской прозы В. Каверин, не только соцреализм исключил из своего историко-литературного словаря, но и в мире художественном, словно в укор нынешним великодержавным патриотистам, по-прежнему коленопреклоняющимся перед стратегом-генералиссимусом, не оставил места и самому «демону с сухонькой ручкой, которому удалось растлить нравственность двухсотмиллионного народа» 5. Соглядатайство и наушничество, доносительство и стукачество как раз и знаменовали для В. Каверина нравственное растление общества, а исходные посылы его необратимо коренились в антигуманной природе советского тоталитаризма. Для В. Карпова они не разложение и не падение, не одичание и не вырождение людских душ, обусловленные большевистским режимом, а вынужденные самооборона, самозащита от вездесущих троцкистов-сионистов. В явном что-то неладу с общечеловеческой моралью наш панегирист-летописец...

2. Имитация документализма

Опровергая суд отечественной и мировой истории своими апологетическими речами, сталинский адвокат начинает повествование с клятвенных заверений в его неукоснительной документальности. И то и дело повторяет их по ходу рассматриваемых сюжетов.

Отдадим должное несомненно обогатившемуся за последнее десятилетие с гаком авторскому опыту работы с документами. Не столь уж и давно он, не мудрствуя лукаво, попросту переписывал чужие тексты слово в слово. Как сличили Борис Хургин («Новое русское слово», I986, 28 сентября) и Семен Резник (там же, I986, 5 октября), именно так было в «огоньковской» статье В. Карпова о Николае Гумилеве. Выдавая за свое авторство Глеба Струве, писатель дословно воспроизвел его работу, но от себя добавил диссонирующую концовку, нелепостью которой и вызвал искушение сопоставить с оригиналом. Сопоставив, С. Резник включил затем этот факт беззастенчивого плагиата в свою статью, предложенную «Новому миру» и получил благодарственный ответ тогдашнего главного редактора Сергея Залыгина: журналу важнее в первую очередь вернуть литературе изъятые великие имена, а потом уж разбираться, кто, у кого и что списал.

Документализм «Генералиссимуса» разнообразнее, но при всем цитатном хаосе и комментаторской отсебятины не настолько, чтобы исключить систематизацию некоторых типовых приемов.

В. Карпов не из тех писателей самобытного таланта и высокой культуры, которые, погружаясь в историю, по-тыняновски начинают там, где кончается документ. Не по его привычкам да склонностям и утруждать себя, перенапрягать свой интеллект сложными размышлениями о том, что документ документу, как предостерегал тот же Юрий Тынянов, рознь: один открывает, другой скрывает правду. Не каждый поэтому факт, даже зафиксированный документально, – правда, как и не всякая документированная правда – истина. Содержательные различия между фактом, правдой и истиной для В. Карпова – также слишком тонкая материя, чтобы попасть в сферу не по-научному легковесных исторических и не по-писательски поверхностных творческих интересов. На документах, которые ему нужны и нравятся, В. Карпов выстраивает повествовательные сюжеты, не нужных и не симпатичных не трогает вовсе. Внешняя безразборность, таким образом, на деле очень даже разборчива, а алогичный абсурдизм истолкований, не устраняя пустот и не снимая несостыковок, выдает порой внутреннюю логику концептуальных порывов, эмоциональная стихия которых упорядочивается рациональным посылом.

Начать с последовательного намерения в упор не видеть как раз те документы, которые кричаще не согласуются с авторскими схемами. Ни к чему писателю директива Сталина Ворошилову затягивать, вплоть до срыва, московские антигитлеровские переговоры с английской и французской военными делегациями, если она противоречит пронафталиненному тезису о том, что переговоры сорвали чопорные англичане и ветреные французы, не понимавшие опасности нависшего над Европой фашизма, в то время как «советская сторона была готова к самым серьезным решениям» (203). Ложь: не только не готова, но в преддверии скорого сговора с Гитлером избегала, не хотела их. Спустя пару абзацев это признает и В. Карпов, заметив ненароком словно в опровержение себя: «...да и наша делегация далеко не все сделала, чтобы воздвигнуть барьер против фашистской агрессии. Ворошилов, не имея дипломатического опыта, вел диалог слишком прямолинейно и, по сути дела, не искал компромиссов» (204). Коли так, кто, как не Сталин, назначил его главой делегации? И что мешало ему заменить тупоголового маршала-наркома, если тот по недалекости своей не справлялся с ответственной миссией? В том и дело, что справлялся, ретиво отрабатывал спущенную установку!..

Еще разительней: «И до сих пор точно не определено, кто совершил это варварство, – немцы или энкэвэдешники» (408) – не моргнув глазом, комментирует писатель «трагические события в Катыни, где были расстреляны польские офицеры». Простота, но не святая, а та, о которой говорят, что она хуже воровства! Допустим, по лености мысли В. Карпову в самом деле неведомо многотомное польское издание катынских документов. Как и книги сопредседателей двухсторонней комиссии российских и польских историков по «катынскому делу» и другим сопредельным ему «белым пятнам» в советско-польских и польско-советских отношениях Яремы Матишевского «Вырвать правду» (Варшава, 1993) и академика Г. Смирнова «Уроки минувшего» (М., 1987). И недавний коллективный труд русских авторов И. Яжборовской, А. Яблокова, Ю.Зори «Преступление, сохраняемое как государственная тайна» (Варшава, 1998), хоть и вышедший, к сожалению, только в Польше, но развернуто отрецензированный у нас в журнале «Вопросы истории» (2000, №1). Но если он действительно слыхом не слыхивал ни об обнародованной справке Шелепина от 3 марта 1959 года, внятно подтвердившего, что спецотряды НКВД расстреляли в 1940 году 21 857 поляков, ни о фундаментальном своде документов и материалов «Катынь. Пленники необъявленной войны» (М., 1997), вышедшем под редакцией академика А.Н. Яковлева в серии «Россия. ХХ век. Документы», ни о новой книге И. Яжборовской, А. Яблокова, В. Парсадановой «Катынский синдром в советско-польских и российско-польских отношениях» (М., 2001), то грош цена его исследовательской основательности. И добросовестности.

Обременительны они В. Карпову и во множестве случаев, когда высосанные из пальца факты вообще не подтверждаются никакими документально удостоверенными свидетельствами и пирамидально громоздятся то курьезными, то серьезными умолчаниями, неточностями, ошибками. Не ездил Ленин в Брест подписывать договор с кайзеровской Германией: как полномочный представитель Совнаркома его скрепил своей подписью Троцкий... Не в Сухуми на отдыхе пребывал этот главный сионист в дни смерти вождя, а в служебной поездке в Ташкент, откуда добраться до Москвы – реактивные ТУ тогда еще не летали – было не просто. К тому же по указанию Сталина ему сообщили неверную дату похорон, сместив настоящие сроки... Не «теперь» замалчивается книга «известного зарубежного писателя» (172) Леона (Лиона!) Фейхтвангера «Москва, 1937», а вплоть до начала ненавистной В. Карпову «перестройки» полвека пылилась в спецхране, так как, спешно изданная по сталинскому распоряжению, сыграла отведенную ей роль сиюминутно буфера и, оправдав суд над «троцкистско-зиновьевскими» предателями, стала ненужной... Не Сталин, а Ленин написал о себе «литератор», отвечая на вопрос о профессии в одной из анкет, причем не до революции, а после нее... Не смотрел Сталин «неоднократно (289) во МХАТе булгаковский «Бег», так как, дважды запрещенная главреперткомом, пьеса была запрещена и специальной комиссией политбюро, в которую по сталинской наводке входили Ворошилов и Каганович... Не в Куйбышев, а в Тюмень «эвакуировали» из мавзолея ленинскую мумию при наступлении немцев на Москву осенью 1941 года...

Действительно Вадима Козина доставили на Тегеранскую конференцию ко дню рождения Черчилля, который обронил как-то за чашкой кофе, что не равнодушен к русским романсам в его исполнении. «Сталин это запомнил, дал указание привезти певца в Тегеран спецрейсом. Представьте, как артист испугался, когда к нему пришли чекисты и сказали: «Собирайтесь». И еще представьте, какой эффект произвел Козин своим появлением на именинах и исполнением песен на изумленного Черчилля. Сталин умел делать приятные сюрпризы и умел продемонстрировать, что для него все возможно» (II, 167). Представили. И изумились сильнее сэра Уинстона, памятуя о том, чего он не знал и что утаил всезнающий повествователь. Не из Москвы летел спецрейс, а прямиком из Магадана, где известный певец, кумир эстрады отбывал сначала заключение, а потом пожизненную ссылку. Воспользоваться бы ему нежданно выпавшим жребием, попросить всемогущего о смягчении участи! Не воспользовался, не попросил. То ли конвоиры строго-настрого предупредили и глаз не спускали, то ли обостренная зековская интуиция предостерегла, как рискованно метать бисер...

Не понять, ради каких глубоко законспирированных государственных интересов В. Карпов так тщательно засекретил секрет Полишинеля, что скрыл немецкую писательницу из бывшей ГДР под псевдонимами военной разведчицы, которая еще до войны проходила в Китае профессиональную школу Рихарда Зорге. Не Урсула Кучински и не Агнесс Смедли, а Рут Вернер значится на обложке ее книги воспоминаний «Соня рапортует», изданной в русском переводе на пике развитого социализма 6...

Не «спокойно» (413) под сталинским покровительством «пережил» Берию академик Петр Капица, выведенный за строптивость и непокладистость из ученого совета физиков-атомщиков, а под неусыпным приглядом МГБ, контролировавшего работу ученого даже в его домашней лаборатории... Не краевед, а китаевед академик Н.Т. Федоренко, обслуживавший встречу Сталина и Мао Цзе-дуна как переводчик...

Безусловно доверие В. Карпова документам липовым, прежде и чаще всего – фальсифицированным стенограммам судебных процессов над «врагами народа», в том числе обвинительным речам Вышинского и показаниям обвиняемых. Они приводятся куда как обильно, без тени неловкости или смущения. И комментируются разоблачительно по отношению ко всем, кто им не верит. «Какие тут пытки? Какие истязания?» (I, 165). Или: «Какие же еще нужны доказательства? Однако недоброжелатели Сталина организовали целый поток публикаций, порождающих недоверие к показаниям подсудимых и к самим процессам, заявляя, что все это инспирировано, что обвиняемые давали показания под давлением следователей, может быть, даже под пытками или воздействием каких-то психотропных препаратов» (137-138). Разве не они коленопреклоненно признавали «перед страной, перед партией» (178) безмерную чудовищность преступлений? Сомневаться в их показаниях – значит «оскорблять недоверием (клеветой оскорбляйте сколько угодно) тех, кого расстреляли. Перед тем как уйти из жизни они наверняка хотели сказать народу правду» (179). И тот же Бухарин криком кричал «по сути дела, с того уже света» (177) о раздвоенности сознания, лишь бы быть услышанным своими нынешними доброхотами и злонамеренными хулителями советского правосудия.

Не в коня корм! «Перестройщики-демократы» – ругательные в лексике В. Карпова слова, всегда уничижительно закавыченные, – стали прямыми «наследниками троцкистов, оппозиционеров, заговорщиков» (179). Отрабатывая «зеленую капусту», т.е. доллары, они провокационно действуют из «холуйского желания услужить, угодить, попасть в унисон с дирижерами из-за океана» (297) и именно поэтому первым делом «реабилитировали всех «врагов народа», осужденных в показательных процессах 1937-1938 годов, оказались их единоутробными братьями. Единомышленниками. Для Сталина, для законов, которые существовали в то время в СССР, троцкисты были и юридически, и практически несомненными преступниками, чего они и сами не отрицали» (179). Беззаконие узаконивается одним махом пера! И с ходу упраздняется вся полувековая работа по реабилитации жертв репрессий! Как в свете этого рассматривает В. Крапов собственную реабилитацию – тоже предумышленной провокацией или все-таки восстановлением справедливости?..

Излюблен прием отсебятины, комментирующей документ вперекор его реальному содержанию. Взять «сов.секретную» справку Берии, где приведена заниженная, но все одно жуткая статистика, включая такие цифры: «...по делу писателей-»гуманистов» осуждено 39 870 чел. Расстреляно 33 000 чел. Продолжают отбывать наказание 6 870 чел.» (170). Остановиться бы тут собрату расстрелянных и заключенных хотя бы из чувства солидарности профессиональной, осознать, вдуматься, вникнуть как в цифры, так и в бериевские пояснения к ним: «Из всех сужденных врагов народа 90% – лица еврейской национальности», «данные приведены без учета смертности в лагерях» (171).

Куда там! Не тем озабочен писатель, разыгрывая из себя неофита, который будто бы и в руках не держал ни одной из мемуарных или документальных книг, воссоздающих довоенный и послевоенный шквалы репрессий. Ни солженицынский «Архипелаг ГУЛАГ» и рассказов Шаламова, «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург, «Черные камни» Анатолия Жигулина, «Непридуманное» и «Плен в своем отечестве» Льва Разгона, с одной стороны. Ни, с другой, воспоминаний Павла Судоплатова, свидетельствовавшего, помимо всего, не только о пытках, неведомых В. Карпову, но и разработке ядов, какие сверхсекретная токсикологическая лаборатория НКВД-КГБ опробовала на заключенных. Под конец второго тома, увлеченно расписывая детективную сцену отравления Сталина Берией при соучастии Хрущева, Маленкова, Булганина, повествователь вспомнит и о лаборатории, но все ее людоедские опыты спишет на начальника Майрановского, не забыв указать, что он еврей и в РКП(б) переметнулся из Бунда. В первом же томе карповский подзащитный мудро занят не изничтожением народа, в том числе мастеров культуры, а отеческой заботой о расцвете литературы и искусства. «Сталин осуществил просто титаническую работу – он преобразовал, перенацелил все виды искусства: литературу, кино, театр, живопись, – вообще все, что влияет на морально-нравственное формирование человеческой личности. Представители всех видов искусства были сориентированы работать на социализм. Это была величайшая сталинская победа, здесь он проявил себя как подлинный вождь. Сколько бы ни куражились над этим словом нынешние недоброжелатели, именно понятие вождь как нельзя лучше подходит к выдающемуся руководителю» (278).

Еще бы не подойти! Как ни по горло бывал погружен в «главную государственную деятельность» (292), а «вообще, кажется, успевал везде», вплоть до того, что ежесуточно прочитывал по 500 страниц писательских сочинений. Но писатели не были для него «исключением, их сажали за политические, троцкистские, заговорщические дела, за антисоветскую болтовню (как Артема Веселого и Бориса Пильняка, Ивана Катаева и Исаака Бабеля, Михаила Кольцова и Бруно Ясенского?), а не за то, что они в своем творчестве отступали от соцреализма... Писатели писали как хотели и что хотели. А вот оценку их произведений партия делала, исходя из своего принципа: соответствует книга политике партии в воспитании высоких идейных и нравственных качеств советского человека или не соответствует» (286-287). Невелика потеря, если несоответствующих талантов оказывалось в лагерях больше, чем соответствующих бездарей! Главное – не придумывать и не кричать «о тоталитаризме, запретах. Все это пропагандистские помои. Во все времена при любом строе цари, короли, правительства оценивали, приближали, награждали тех, кто был лоялен, не обязательно даже к ним лично. Так было всегда. Даже в далекие «дописательские» времена бояре одаривали шубами с боярского плеча сказочников, шутов, живописцев, скоморохов за их искусство. (И невдомек писателю, сколь самоуничижительно такое уподобление себе подобных шутам да шутихам!). Почему демократы лишают такого оценочного и поощрительного права главу государства? Сталин имел на это все основания и широко пользовался ими...Новоявленные критики утверждают, что он душил, зажимал, регламентировал, – это не более чем политическая желчь людей, движимых определенной заданностью: охаивать все советское. Сталин нигде и ни в чем не был таким примитивным» (287).

Что да, то да: совсем не примитивно опекал Михаила Булгакова (не худо бы и Андрея Платонова к случаю припомнить!), изощренно играя с ним в кошки-мышки. Защитил от инородческого засилья в кино завистников и оппортунистов одной национальности славянина, «хохла» Александра Довженко, даром что тот писал в дневнике, как Сталин, пришив ему украинский национализм, садистски превратил его жизнь в муку. «Приласкал, вернул на родину, помог перековаться в советского писателя» (289) эмигранту-графу Алексею Толстому, который, и сам не промах, признательно воздал сторицей. Простил не лояльные к советской власти произведения Куприна и великодушно разрешил больному старику помереть на родине...

Снискав такими гуманными актами «солидный авторитет у истинной творческой интеллигенции, Сталин проявил себя тогда незаурядным организаторов и психологом» (281). Благодарные «советские писатели видели в нем единственную надежду на творческое понимание и улучшение своей жизни. И тянулись к вождю», платили ему ответной любовью. «Очень искренне любил Сталина Твардовский – поэт чистейшей, распахнутой души» (295). И, должно быть, излил неизменно пылкие чувства сначала в главе «Так это было» из поэмы «За далью – даль», а потом в последней поэме «По праву памяти». «Те же чувства питала к Иосифу Виссарионовичу гордая, царственная Анна Ахматова». И выразила их в «Реквиеме»? Наверное, В. Карпов так не думает. И наверняка имеет в виду не выстраданный «Реквием», а вымученный цикл к 70-летию «учителя и друга», которым опальная Ахматова спасала заключенного сына, на что не преминул одобрительно сослаться А. Фадеев в письме в Генеральную прокуратуру. И то еще благо, что к монолитному сонму сталинских поклонников не причислен Осип Мандельштам, хотя в их неравном поединке самолюбивый вождь сумел подняться выше поэта-хулителя. «Любой человек обидится на поношение. Почему Сталину отказывают в самолюбии? И он обиделся. Но сам же защищал Мандельштама, потому что ценил его талант». И не иначе как защищая, сослал в отместку за «кремлевского горца» сначала в Воронеж, а затем уморил в дальневосточном лагере...

В ряду несуразиц, сопутствующих, казалось бы, безразборному, а по существу избирательному цитированию далеко не всего подряд, что подвернулось под руку, – излюбленный В. Карповым комментарий от противного антисталинских суждений Тухачевского, которые извлечены из изданной в Париже книги Лидии Норд «Маршал М.Н. Тухачевский». «Мне совершенно непонятно германофильство Сталина, – говорил Михаил Николаевич. – Сначала я думал, что у него только показной интерес к Германии, с целью показать свою образованность... Но теперь я вижу, что он скрытный, но фанатичный поклонник Гитлера. Я не шучу. Это такая ненависть, от которой только один шаг до любви... Стоит только Гитлеру сделать один шаг к Сталину, и наш вождь бросится с раскрытыми объятиями к фашистскому вождю. Вчера, когда мы говорили частным порядком, то Сталин оправдал репрессии Гитлера против евреев, сказав, что Гитлер убирает со своего пути то, что мешает ему идти к своей цели, и с точки зрения своей идеи Гитлер прав. Успехи Гитлера слишком импонируют Иосифу Виссарионовичу, и если внимательно присмотреться, то он многое копирует у фюрера. Немалую роль, по-моему, играет зависть к ореолу немецкого вождя...Как ни говорите, и «чином» Гитлер выше – все-таки был ефрейтором, а наш даже солдатом не был. Стремление первого лезть в полководцы оправдано – «плох тот капрал, который не мечтает стать генералом», а вот когда бывший семинарист хочет показать, что он по меньшей мере Мольтке, – это смешно, а при нынешнем положении вещей и очень грустно. И еще печальнее то, что находятся люди, которые вместо того, чтобы осадить его, делают в это время восторженные физиономии, смотрят ему в рот, как будто ожидают гениальных мыслей...» (154-155).

Если высказывание доподлинно и цитируется при всей стилевой расхристанности верно, то оно действительно зеркало. Но не подрывной деятельности запроданца-маршала, которого настигло праведное возмездие, а прозорливости ума, предугадавшего скорый сговор Сталина-Молотова и Гитлера-Риббентропа. Что же до нескрываемо едкой иронии над бывшим семинаристом и будущим генералиссимусом, то об оправданности ее с лихвой позаботилась история, отечественная и мировая...

Тут мы вступаем в тему не просто политического, но и дипломатического, а потом и полководческого гения Сталина. Однако не будем детально углубляться в нее, благо доминировавший до сих пор троцкистско-сионистский мотив несколько ослабевает, поскольку «пятая колонна» перед войной заблаговременно и победно разгромлена. Выделим поэтому лишь авторские рецидивы назойливых возвратов к нему. И зададимся вопросом, в лоб поставленным и писателем: были ли гитлеровцы антисемитами, породившими Холокост?

Безусловно, были. Однако же вынужденными, подневольными, спровоцированными самими евреями, к которым немцы питали особую ненависть как «к конкурентам на владение миром» (70). Тем истошнее разносился их звериный рев «Хайль Гитлер». «Они слепо верили в свою исключительность. Орали не только фашисты и солдафоны. Так орал весь немецкий народ, одурманенный идеями свой «богоизбранности» на мировое господство. Они взяли на себя грех уничтожения миллионов людей, в том числе и шести миллионов евреев».

И за то поклон автору, что не именует Холокост «так называемым», признает 6 миллионов жертв и не списывает их на эпидемии гриппа? Не спешите. «Чем все кончилось, известно. Немцы дорого заплатили за увлечение расистской теорией и практикой...Несомненно, такая же участь ожидает в итоге и сионистов. Тысячи еврейских душ (!) они растлили своей преступной идеологией. Больших успехов они уже, похоже, достигли, осуществляя свои планы о мировом господстве, в том числе и в нашей России. Но гитлеровцы тоже (!!) владели Европой и дошли до Волги. Сионизм сегодня – раковая опухоль человечества. Что он несет для людей, очень хорошо видно из происходящего в России: развал промышленности, культуры, геноцид местного населения, голод, болезни, вырождение». И снова поклон вам, Владимир Васильевич! Но уже не читательский, а от Ясира Арафата с его заединными друзьями и закадычными приятелями из газеты «Завтра»: и он, и они мыслят и рассуждают точь-в-точь так же...

Ну, а что думал о гитлеровском антисемитизме наш советский лидер, политик «стратегического мышления и решения» (233), ловко смывший с лика родного отечества – под занавес выяснится: не до конца! – «троцкистско-сионистское мурло» (289): осуждал или одобрял, негодовал или приветствовал? Созвучный антисталинским суждениям маршала Тухачевского ответ на непраздный вопрос непроизвольно, но определенно вытекает из документов, – но не из кощунственных авторских комментариев к ним! – о которых В. Карпов, по-видимому, и вправду узнал, «только уже работая над этой книгой» (II, I0), и, узнав, огласил, ввел в исторический обиход. Из них явствует, что у Сталина, ставшего с началом войны Верховным Главнокомандующим, «были еще свои, никому не известные, далеко ведущие стратегические расчеты», которые он хитро скрыл от ближайших соратников по Политбюро и Совнаркому, Государственному совету обороны и Ставке Верховного Главнокомандования. Расчеты строились на тайно заключенном еще до советско-германского пакта и подписанном Л. Берией и Г. Мюллером в Москве 11 ноября 1938 года в 15 час. 40 мин. «Генеральном соглашении о сотрудничестве, взаимопомощи, совместной деятельности между Главным управлением государственной безопасности НКВД СССР и Главным управлением безопасности Национал-Социалистической рабочей партии Германии (ГЕСТАПО)» (11). Основываясь на соглашении, советские и немецкие разведчики встретились в Мценске 20 февраля 1942 года, когда, победив под Москвой, Красная Армия пыталась развить зимнее контрнаступление. «Мценск в то время находился на оккупированной гитлеровцами территории. Видимо, идея об этих переговорах возникла у Сталина в самом начале контрнаступления, и поиски контактов наши разведчики начали немедленно. Как это происходило, мне неизвестно».

Но известны «Предложения германскому командованию», которые Сталин собственноручно датировал кануном встречи. «Они отпечатаны в двух экземплярах, один остался у Сталина, другой предназначался тому, кто будет вести переговоры. Этот документ, по-видимому, не предполагалось вручать немцам, он представляет собой конспект, перечень вопросов, которым должен был руководствоваться советский представитель». Среди них предложение о перемирии с 5 мая по 1 августа 1942 года. Далее, если перемирие перейдет в мир, пункт третий: «После передислокации армий вооруженные силы СССР к концу 1943 г. будут готовы начать военные действия с германскими вооруженными силами против Англии и США» (12). И пункт четвертый: «СССР готов будет рассмотреть условия об объявлении мира между нашими странами и обвинить в разжигании войны международное еврейство в лице Англии и США, в течение последующих 1943-1944 годов вести совместные боевые наступательные действия в целях переустройства мирового пространства»...

«Мценский мир» – иными словами, самоубийство человеческой цивилизации – не состоялся. Как рапортовал Верховному тогдашний первый заместитель народного комиссара внутренних дел СССР Меркулов, немецкая сторона изъявила готовность «в знак таких перемен...поменять цвет свастики на государственном знамени с черного на красный» (13) и даже, при достижении согласия, потеснить «свои границы на востоке в пользу СССР». Но лишь при безусловном обязательстве советского правительства принять ультимативное германское требование «незамедлительно покончить с еврейством. Для этого полагалось бы первоначально отселить всех евреев в район дальнего севера, изолировать, а затем полностью уничтожить. При этом власти будут осуществлять охрану внешнего параметра и жесткий комендантский режим на территории группы лагерей. Вопросами уничтожения (умерщвления) и утилизации трупов еврейского населения будут заниматься сами евреи». По Меркулову-Карпову, повод для ликования: сталинский демарш обнажил полное расхождение взглядов и позиций и уже одним этим был оправдан и полезен...

Ах, Владимир Васильевич, до чего же бесконтрольно шпарит по бумаге ваше перо! Или рука бесконтрольно водит им? Документики-то работают не на вашего любимца, а против него! Бьют наотмашь, сокрушают убойно, наповал. А ваш комментарий к ним – по вам как по автору, которому не к лицу так цинично ронять и профессиональное достоинство писателя, и воинской доблестью заслуженное звание Героя! И писателю, и Герою в одном лице устыдиться бы вероломного Верховного, а не кликушески шпынять тех, кто готов «поупражняться по поводу интернационалиста Сталина, согласного на сговор с фашистами против союзников». Не первый, подчеркнем, – второй сговор. За первый уже заплачено Польшей, второй предлагается оплатить «мировым пространством». И что с того, если перекройщик мира сам, дескать, «считал и называл эти предложения «неэтичными»»! Когда считал? Где называл?

Не удостоив «упражняющихся» вразумительным ответом, писатель-Герой навязывает нам свое «человековедческое» разумение закулисных махинаций главнокомандующего как заступника, печальника судьбы народной, а не властолюбца, коллаборационистски прощупывающего возможности сохранить за собой единодержавие. В. Карпову очевиден не сталинский коллаборационизм, а готовность «взять на себя любой большой грех ради спасения страны и народов, ее населяющих. Сталин знал о намерении Гитлера расчленить Советскую страну, превратить ее в колонию и истребить «аборигенов», «унтерменшей» для освобождения земель и раздачи их «поселенцам-победителям». Но, зная все, он не предал «своих» евреев, не пошел на их истребление, как это сделали у себя фашисты, хотя взамен гитлеровцы предлагали очень выгодное «создание единого фронта против Англии и США». Цена, которую требовали за это гитлеровцы, – «поголовное истребление евреев» – для Сталина была неприемлемой. Вот и задумайтесь, господа – те, кто по сей день считает его антисемитом».

Стоит задуматься. Но не только об антисемитизме Сталина, а обо всем, что с таким пылом-жаром втолковывает нам писатель-фронтовик. И прежде всего пусть задумаются ветераны войны, доживающие жизнь с чувством честно исполненного воинского долга. После победы на их глазах разворачивалось позорное «дело врачей», которому предстояло завершиться лагерями уничтожения евреев. Не по запавшей ли в цепкую память генералиссимуса идее геноцида, какую подбросили ему гитлеровцы на мценских переговорах?

Не исключай В. Карпов перепроверку себя опросом читателей-ветеранов, – не напрягал бы ораторски голос в безответственной болтовне о том, как ему «кажется», будто «уступки и сама идея Сталина о развороте боевых действий на 180 градусов для ведения совместных боевых действий (ну и стилек!) против Англии и США является ничем иным, как тактически ходом с целью выиграть время. Обещания провести перегруппировку армий и «после заключения мира между нашими странами» начать совместные боевые действия в 1943-1944 году – это, как говорит русская пословица, «Улита едет, когда-то будет». Главное, спасти страну сейчас от нашествия. За два года много воды утечет, можно будет и с союзниками объясниться, и боевых действий против них не начать. Главное сейчас – отдышаться и подготовить Вооруженные Силы и промышленность к более успешному отражению гитлеровской агрессии, если немцы отважатся ее продолжать. В общем, хитрил Сталин, и ложь эта была во спасение. В политике подобные маневры – обычное дело... В этой ситуации Сталин явно блефовал. Но блеф в политике – это не то же, что блеф в карточной игре или в каком-то криминальном деле. Блеф в политике – это редкое искусство» (14-15).

Облагораживая сталинский блеф и возвышая его до искусства, повествователь блефует сам, причем на уровне не просто бездарном, но аморальном. Потому что вызывающе демонстративно размывает вовсе не зыбкую нравственную грань между стратегией политика и шулерством картежника. Чувство нравственное не из тех, какие вольно ставить на карту, тем паче крапленую. Со всех точек зрения это безнравственно. А с карповской – «еще один пример ...стратегического мышления. Хоть и неудачный, но, как говорится, с добрыми намерениями – ради спасения Отечества».

Или себя в Отечестве?..

3. В скрещениях «да» и «но»

Сюжет несостоявшегося «мценского мира», на который был готов дальновидный генералиссимус, но не пошел близорукий фюрер, по-своему хорош как наглядная иллюстрация писательской методологии портретирования. Помните детскую считалку, по правилам которой нельзя говорить ни «да», ни «нет»? В. Карпов говорит, но так, чтобы едва ли не каждое его «да» сопровождалось непременным «но». «Да» чаще всего вынужденное, «но» – уточняющее или опровергающее. На их смещениях и скрещениях чеканится монументальный образ диктатора крутого и властного, не без греховных, хоть почти по-святочному милых человеческих слабостей.

Эка невидаль – персональный салон-вагон, в котором без малого сорокалетний молодожен ехал в Гражданскую на царицынский фронт. Как не понять, что ему «хотелось покрасоваться перед юной возлюбленной своей значительностью: он... предвкушал, как Надя увидит его в больших делах, которые он едет вершить с мандатом самого Ленина» (I, 18)! Что с того, если недоставало времени и сил пресечь блудо-, праздно- и славословия в адрес себя любимого? В их сверкающем ореоле он все равно оставался «образцом скромности и порядочности как в быту, так и на службе. Работал день и ночь. Одни ботинки и китель носил годами (о Гитлере-вегетарианце тоже так писалось!) Жил на государственной квартире и даче, причем довольно скромных для главы великого государства. Никаких счетов в банках не имел... О скромности Сталина знал весь народ. Работники всех видов искусств уважали его, любили искренне и не думали о каком-то там “культе”» (294)...

Обосновывая свою методу живописать и портретировать, В. Карпов объявляет политику, как и дипломатию – «давно известно» (228)! – заведомо грязным и только грязным делом. «Почему Сталин должен быть чистоплюем, общаясь с гангстерами от политики?» Вопрос риторический. В обход родства душ, склонявшего гангстеров, отечественного и зарубежного, к взаимному тяготению друг к другу. Или, напротив, вызывавшего взаимное отчуждение в общениях с не гангстерами (де Голлем, Сикорским). К тому же политическую грязь с мундира генералиссимуса летописец счищает так усердно, что кажется, будто она и не липла к нему, ослепляюще белому, как первый снег. А если, случалось, вдруг прилипала по недоразумению, то пачкала не настолько, чтобы мундироносец нуждался в каких-то особых доказательствах своей всегдашней «прозорливости, могучего стратегического мышления и безграничной заботы о благополучии государства и народа» (324).

Да, «пора сказать полную правду» (213), будто никогда и никем не сказанную до книги «Генералиссимус», о советско-германских отношениях: «Не будем же мы для этого ждать еще полвека!». Но искомая правда не только в том, что «откровенный раздел сфер влияния с фашистской Германией» (214) – политическая авантюра, которую «не зачеркнешь и из истории не выбросишь». Что, радея на словах о благе разодранной надвое и отданной на заклание Польши, «Сталин и Молотов кривили душой» (217). Что о «секретном дополнительном протоколе», инициированном не немецкой, а советской стороной и лично Сталиным, «не знал никто, кроме присутствовавших при его подписании. Не было об этом известно ни Политбюро ЦК, ни Верховному Совету СССР» (221). Что, наконец, «черным по белому» (219) зафиксированный «сговор с фашистским режимом о единых действиях» свидетельствовал «о полной утрате тогдашними советскими руководителями интернационалистских принципов». Полная правда в том, чтобы «не забывать, ради чего Сталин шел на такой сговор».

В. Карпов не забывает так же, как его собеседник, участвовавший и в московских, и в берлинских переговорах в качестве переводчика: «Секретный протокол сегодня осуждают, а по тем временам, в той международной обстановке, его расценивали как мудрый поступок Сталина» (225). Принимая и разделяя такой просветляющий нас, неразумных, взгляд, писатель добавляет к аргументам сталинского переводчика: оба диктатора «переиграли» друг друга, но не одинаково. «Фюрер обманул Сталина, усыпил его бдительность и обеспечил себе благоприятные условия для захвата Польши, разгрома Франции, но Сталин показал себя в этом случае еще более дальновидным, чем Гитлер, стратегом» (226). При видимой «ничьей» «осуществил колоссальное по своей масштабности стратегическое решение: он отодвинул на сотни километров западную границу страны» (227). Благодаря его стратегической дальновидности немцы пробивались к Москве «дальними путями», теряя «почти половину армии и ее вооружения. Благодаря стратегической прозорливости Сталина, гитлеровцы не осуществили свою «молниеносную» войну в 1941-м. И можно сказать, это, в какой-то степени, предрешило исход войны.

Да, были и негативные стороны в действиях Сталина – отступил от принципа интернационализма, пошел на переговоры, пусть даже на сговор с потенциальным врагом, – но ради чего? Ради спасения страны и народов, ее населяющих...

...Нет, сколько бы ни придумывали оппоненты провинностей Сталину перед войной, факты говорят о другом: Сталин мертвой хваткой вцепился сначала в Риббентропа, а потом в Гитлера – и своего добился» (228).

Чего добился? Минск пал на третий день войны 7, кольцо блокады вокруг Ленинграда замкнулось в сентябре, Москва стала прифронтовой в октябре 1941-го...

О других «да» и «но» в хронике последоговорных событий и первых военных драм – перечислительно, однако выделяя цитатно единый сюжетообразующий стержень аляповатой мозаики.

«Будучи сугубо сухопутным человеком, в делах флотских Сталин допустил ошибку. Но ошибка эта была, как говорится, с добрыми намерениями» (247). Не соглашаясь с флотоводцами, «настаивал на строительстве крупных кораблей, в особенности линкоров», хотя и обходились они дорого, и в Балтике им было тесно, Убедившись в неправоте, сначала сократил «число строящихся линкоров и тяжелых крейсеров, сосредоточив усилия на эсминцах, подводных лодках, торпедных катерах» а с июля 1941-го, т.е. с началом войны, когда стало не до гигантомании, «строительство линкоров было прекращено» вообще. «Так или иначе, Сталин исправил свою ошибку». Исполать...

О «той войне незнаменитой» (А. Твардовский): ее «стратегический расчет... был оправдан, но», неумело реализуя его, недальновидные воеводы «ввели в заблуждение Сталина как о силах противника, так и о возможностях своих войск. Война с Финляндией – одна из неудач в военной деятельности Сталина... Но она помогла выявить многие недостатки, которые были своевременно устранены» (258). Вопрос по существу: а что воеводы – сами себя поставили на воеводство? И по аналогии: учит ли история хоть чему-нибудь? Как Ворошилов Сталину обещал разгромить «белофиннов» «в несколько дней» (250), так и Павел Грачев Ельцину, Геннадий Трошев Путину – разделаться с «чеченскими боевиками». Линию Маннергейма прорывали три месяца, в Чечне воюем восемь лет. Ничему не учит история тех, кто не хочет у нее учиться...

Об убийстве Троцкого, деликатно названном ликвидацией. Оно не было «результатом мстительности или кровожадности Сталина, как это пытаются преподнести сегодня. Необходимость (!) проведения этой акции вытекала из политической ситуации, которая создавалась в те годы, и еще из той перспективы, в которую могла вылиться активная деятельность Троцкого в будущем в случае войны» (268). Наше допущение в шутку: подписал бы «Мценский мир», которого не сумел добиться Сталин? И авторский вывод всерьез: идеолог и лидер сионистов сам заказал себя «после громких политических процессов 1937 года» (269), где раскрылась его роль «главного организатора всей подпольной антисоветской деятельности». Поделом стало быть, убиенному. И похвала убийце, получившему Героя. Правда, вспомним, – в Москве его, особенно писатели в ЦДЛ, встретили почему-то без должного воодушевления, прохладно, – пришлось поэтому Герою доживать дни у Фиделя Кастро на Кубе...

О последних предвоенных днях: «...Сталин ошибался тактически, в определении конкретного времени нападения, но стратегические расчеты Сталина были верны: начало войны отсрочил, армию, хоть не полностью, перевооружил, промышленность перестроил, идейно народ подготовил» (339). Чем подготовил? Радужной речью в Кремле перед выпускниками военных академий? Не смущаясь явным несоответствием «того, о чем он говорил, с тем, в каком состоянии была армия в действительности» (350), любимый вождь расписывал ее «боеготовную мощь» за считанные недели до войны в расчете не на верную ориентацию командиров частей и соединений, а «на утечку информации», которой «хотел припугнуть Гитлера». Благостным заявлением ТАСС от 14 июня 1941 года, которым якобы обманул даже искушенного в пропаганде Геббельса, верхоглядски поверившего, будто «Сталин и его люди совершенно бездействуют. Замерли, словно кролик перед удавом» (358)? Не замирал «кролик», а, настаивает писатель, дурил «удава», предпринимая последнюю (или отчаянную?) попытку отвести от себя удар «даже путем закрытия глаз на неотвратимую опасность». Но при закрытых глазах обман сразу обернулся самообманом, который автор жизнерадостно списывает на высокомудрость своего героя: «Заявление ТАСС от 14 мая 1941 года (ставить ли корректорский ляп в вину писателю?) было не ошибкой, не «близорукостью» Сталина, а наоборот – его дальновидностью – это заявление говорило всему миру о миролюбивой политике, о желании предотвратить войну, и когда Гитлер кинул свои армии на Советский Союз, всему миру стало ясно, кто настоящий агрессор. Это заявление ТАСС ускорило создание антигитлеровской коалиции»...

«Явную неправду» (397) содержала и знаменитая сталинская речь 3 июля 1941 года, начатая широковещательно: «...лучшие дивизии врага и лучшие части его авиации уже разбиты». Это, соглашается и В. Карпов, «не вполне (?) соответствовало действительности», – честнее бы признать: вполне не соответствовало – но было рассчитано на «укрепление морального духа армии и народа». Маленькое, но открытие: вранье, если оно во спасение, нравственно...

А «перегиб палки» (394) с расстрелом – по наущению Мехлиса, которому Сталин «чересчур доверился», – генерала армии Павлова? «Проще всего, конечно, обвинить Сталина в чрезмерной жестокости. Это легко высказать в нашей спокойной невоенной жизни. Но не следует забывать и критической ситуации тех дней», хотя «таких экстраординарных, крутых мер» она все же не требовала. По отношению к вождю хоть чуть-чуть критично. К родным и близким расстрелянного, с которыми встречался писатель, – и в малой мере не утешительно. Преступления должны называться преступлениями без всякой увертливости. Иных измерений вроде бы и существовать не может.

Но это на наш, а не авторский взгляд, походя скользнувший по еще одной расстрельной трагедии начала войны, когда в октябре 1941 года высшую меру «без суда и следствия» (491) применили к новой большой группе военачальников, которых «готовили в качестве участников грандиозного процесса, похожего на «военный заговор» 1937-1938 годов». Кавычки непонятны: они противоречат внушенному нам ранее представлению о том, что военный заговор Тухачевского не миф и Сталин был прав, расправляясь с заговорщиками. Возможно, сотню другую страниц спустя автор несколько подзабыл об этом и в невиновности новых жертв террора – Я. Смушкевича, П. Рычагова, Г. Штерна и других вроде бы не сомневается. Но, верный себе, выгораживает своего любимца по-прежнему пылко. Не по сталинскому решению расстреляли мнимых предателей, а по распоряжению Берии, который воспользовался суматохой и неразберихой в Москве в дни немецкого наступления. Без ведома Сталина воспользовался, вопреки ему, наперекор его воле?..

К событийным вехам деятельности Верховного Главнокомандующего, иконописно захронометрированной многотомной историографией сталинистского толка, В. Карпов не добавляет ничего принципиально нового, но в меру своих писательских сил и возможностей придает всему буйную эмоциональную окраску. «Твердо руководил войсками, мобилизуя их на отражение натиска врага» (408), «полководческое мастерство» (II, 59), «зрелое полководческое мастерство» (152), «высокое педагогическое, воспитательное мастерство» (131), «видит огромный театр военных действий» (59), «учился премудрости тактики танковых войск... растил своих «Гудерианов» и вырастил плеяду блестящих мастеров танковых сражений» (63), «можно только удивляться находчивости и энергии Сталина» (156), «наращивая свой боевой опыт и совершенствуя полководческий талант, приступил к подготовке и проведению новых крупнейших стратегических операций» (201), «проверял правильность своих решений и попутно занимался воспитательной работой» (207), «проявил исключительную находчивость, связанную с огромным риском» (282), «принятое Сталиным решение, наверное, было единственно правильным» (304), «лично, без промежуточных посредников в лице представителей Ставки, руководил боевыми действиями пяти фронтов»» (284), «колоссальный международный авторитет и несгибаемость в защите интересов нашего отечества» (373), «таков Сталин, стратег-дипломат, и так высок его международный авторитет» (266) – нет числа величаниям, поданным на верхних регистрах, в превосходной степени.

Иногда В. Карпов вроде бы спохватывается и как бы одергивает себя, пытается сдержать, обуздать напор любвеобильных страстей, но дальше пресловутых «да... но», которые по-прежнему варьируются на разные лады, лишенная аналитического начала мысль летописца-аллилуйщика не движется, буксует на жестко заданных ей плацдармах. «Да, не один Сталин планировал и проводил эти операции, другие прекрасные наши полководцы (Феликс Чуев: «И маршалы великие его»!) приложили много ума и сил для их осуществления, но почти во всех этих операциях первоначальный импульс, зародыш идеи, изюминка целесообразного решения были высказаны в устной или письменной форме Сталиным. И этого никуда не денут, не спрячут, не замолчат и не очернят дилетанты, и не только дилетанты – профессиональные оппоненты, сколько бы они ни напрягались в изощренных приемах лжи и подтасовки...» (284).

Позвольте, вправе удивиться как дилетанты, так и профессионалы: а помнит ли писатель, как «мы сами вплоть до Волги сдавали чохом города» (А. Твардовский)? Как и обратный путь от Волги до Эльбы кровопролитно устлан не одними победами?

Припоминает. И даже рассуждает о некоторых тактических ошибках стратега: «...как это ни огорчительно, однако не сказать об этом нельзя, иначе я потеряю настрой на объективность» (8). Объективность же дозирована гомеопатически. «Не ставка, а Сталин единолично, как это делал он много раз прежде», принимал в январе 1942 года шапкозакидательское решение о всеобщем контрнаступлении «от Балтийского до Черного моря» (9). Однако «проще всего объяснить такие действия Сталина диктаторской инерцией мирного времени. В какой-то мере это, как говорится, имело место. Но попытаемся понять его намерения. Сталин не из тех, кто принимает решения, не взвесив всех за и против... В контрнаступлении под Москвой боевой дух Советской Армии был на подъеме: после долгих неудач погнали, наконец, гитлеровцев назад. Сталин имел все основания опираться на этот фактор». (Не говоря о том, что успешное контрнаступление было позарез нужно ему для переговоров в Мценске)...

Ошибся он и с главным ударом гитлеровцев летом 1942 года, когда под его нажимом «генштаб проглядел опасность, нависшую над Кавказом и бакинской нефтью, и за многие беды, которые последовали за этим недоглядом ( недоглядом!), он несет полную ответственность. Вот еще одна реальная возможность для любителей критиковать Сталина. Не надо выискивать несуществующие его провинности» (48). Но в случае с этой доподлинной снова «попробуем понять, что же заставило Сталина держать большие силы под Москвой» (49), а не бросить их, как это и было сделано позже под его мудрым руководством, на предотвращение «катастрофы, которая могла возникнуть с захватом бакинской нефти Гитлером» (60). Писателю кажется, что «это объясняется, кроме стратегических, еще и чисто психологическими причинами. В Ставке все испытывали колоссальное потрясение после того, как враг за короткое время прошел почти половину европейской части страны и ринулся на Москву! И мне думается, весной 1942 года, когда бои еще гремели недалеко от столицы, Сталин опасался отпускать войска из-под Москвы, отдавать резервы на юг, в ожидании того, что враг, находясь так близко, вновь попытается овладеть столицей... юг далеко, а лязг гитлеровских танков слышен вот здесь, под Москвой»...

Примеры, когда за «с одной стороны» тут же не следует «с другой стороны» и уступчивое, сожалеющее «да» не снимается выгораживающим, оправдывающим «но», так редки, единичны, что их нетрудно пересчитать на пальцах одной руки. Разве что Корсунь-Шевченковская операция, в ходе которой Манштейну удалось вырваться из окружения. Взыскать за это стоило и с Жукова, и с Конева. «Но в отношении Жукова и по отношению к войскам I-го Украинского фронта... Сталин поступил несправедливо. Понятно желание упрекнуть Жукова, но несправедливость по отношению к целому фронту не следовало бы допускать» (187)... И финальная «битва за Берлин», имевшая «не только положительные последствия, но и отрицательные. У Жукова появилась торопливость и связанные с ней ненужные потери. Да и Конев гнал подчиненные войска «в хвост и в гриву», не считаясь с потерями, лишь бы опередить Жукова. Вот из этого и вытекает одна особенность берлинской операции, не украшающая наших самых крупных полководцев – Сталина, Жукова и Конева, потому что игра на самолюбии стоила многих жизней» (329-330)...

О том, как изощренно играл генералиссимус на маршальских и генеральских самолюбиях, чуть ниже. А пока – читательское признание.

Наконец-то! – подумалось было с облегчением. Потаенный гуманизм – куда без него перу писателя! – таки прорвался наружу и у В. Карпова. Стратегия стратегией, но человеческие жизни, счет которым на миллионы, капитал и самоценный, и бесценный. Увы, подумалось преждевременно. Спасительное «с другой стороны» и тут подоспело на выручку, приглушив гуманистический выплеск уподоблением его иллюзорному настрою на бескровную победу: «Да, были недостатки и огрехи в этой операции... Конечно же, хотелось бы, чтобы в завершающем сражении никто не погиб... Однако Маниловы бывают не только в литературе, а война есть война, и без потерь она не обходится» (331-332)...

Что же касается амбиций и самолюбий маршалов и генералов, Верховный любил забавляться, играть ими, как Буденный на гармони. Но если меха, известно, могут износиться и лопнуть, не выдержав пережимов, то что говорить о людях, пребывающих в неослабном высоковольтном напряжении, которое грозит и стрессом нервным, и сломом духовным? Не обременяясь на этот счет никакими сомнениями, В. Карпов бодро живописует, как, стравливая Жукова то с Рокоссовским, то с Коневым, Сталин являл перед всеми вместе и каждым в отдельности «свою решительность и... власть» (207). Не обходил хамством и Василевского, «с которым всегда обращался очень деликатно и заботливо» (219). Не кураж деспота, который, не зная удержу, любит поизмываться, а воспитательные приемы «тонкого психолога» (132), трезво знающего, что его поддержка либо порицание «обернется еще большей активностью и успехами в предстоящей операции и самого командарма, и войск, ему подчиненных». Многие конкретные эпизоды, приведенные в книге, выдают сладострастную тягу Сталина к унижению людей, глумлению над ними, но для писателя это наставничество на собственном, достойном подражания примере. «Сталин сам работал днями и ночами и не терпел малейшей недисциплинированности или пустословия в разговорах, у кого бы это ни проявлялось» (219). Одним словом, учитель строг – тем и хорош. И потому «был способен понять ошибки и трудности, возникающие в ходе войны. Да, он наказывал, снимал с высоких постов, но делал это справедливо. Виноват – получай» (70). Только с себя за «недогляды» не спрашивал...

Если политика и дипломатия, как мы уяснили, всегда «грязное дело», то в пример и урок им «военное искусство имеет все привлекательные стороны других видов искусств и даже кое-что сверх того» (283). Требует воспитательной работы с людьми не только в индивидуальном, но и массовом порядке. Ярчайший пример такого массового воспитания народа в целом для В. Карпова – создание советского гимна, «соавтором» (170) которого Сталин, по сути, был и в музыке, и особенно в тексте.

Упомянуть бы мельком, что из всех текстовых вариантов, вынесенных на суд генералиссимуса, он выбрал именно тот, где были слова о нем, который вырастил нас «на верность народу, на труд и на подвиги нас вдохновил». Чем не психологический нюанс для писателя, который, почитая Сталина как глубокого психолога, вряд ли и себе отказывает в мастерстве психологизма? Но чего нет, того нет: психологические наблюдения вытеснены дурной публицистикой, ностальгирующей по дорогому, изначально любимому тексту. «Гимн укреплял любовь к Родине. Дружбу народов, ее населяющих, – именно поэтому поднялась свара «инопланетян», раздирающих наше Отечество, когда возникла необходимость – да и была ли она? – создать новый гимн. Сколько грязи и небылиц было выплеснуто СМИ, в первую очередь, телевидением, чтобы опорочить старый текст и музыку. Однако люди, с детства впитавшие в свое сознание величие гимна, с которым жили и побеждали отцы и деды, не хотели отказаться от него. И хоть в нем заменили некоторые слова, музыка поднимает в сердцах людей и старый текст, и любовь к Родине, которую они помнят в ее сиятельном величии» (172).

Сущую правду изрек писатель на сей раз. Потому и протестовали не жалуемые им «демократы» против нового старого гимна, навязанного стране вопреки значительной части общественного мнения, потому и не принимают его по-прежнему и, случается, не встают при исполнении, что александровская музыка воскрешает в памяти прежний михалковский, одобренный генералиссимусом текст, в котором «нас вырастил Сталин...» и т.д.

«Ошибка Сталина» – наконец-то к концу второго тома вынесено в название одной из глав, повествующих о послевоенных трудах-заботах генералиссимуса, какими завершались его «этапы большого пути». Речь в ней о разладе – нашла коса на камень – двух Иосифов: об отлучении Тито от международного коммунистического движения, а Югославии от стран народной демократии, о разрыве советско-югославских отношений. Все это определенно названо ошибкой и персонифицировано, чьей – сталинской.

Так да не совсем так. Мысль о том, что и в ошибке своей Иосиф первый стоял выше Иосифа (Иосипа) второго, заронена еще авторским рассказом об их напряженных взаимоотношениях на последнем этапе войны, когда «Сталин, несмотря на личную прохладность, оказывал очень большую помощь Югославии» (237), а у Тито, «несмотря на всестороннюю поддержку Сталина, ... все же проявлялся вирус какой-то обиды и строптивости. Это улавливали и подогревали тайные недруги из окружения маршала» (240). И если в войну «Верховный имел все основания обидеться» (241), то после войны их стало куда больше. Зловредный вирус разрастался в злокачественную опухоль, не сообразуясь с тем, что «в сложной международной обстановке Сталин, считая необходимым проявлять должную осторожность и осмотрительность, болезненно реагировал на несогласованность в международных делах, не скрывая своего недовольства, когда Советское государство, как казалось Сталину, ставилось перед свершившимися фактами» (433). Югославский же маршал, лишенный мудрости советского генералиссимуса, непозволительно своевольничал и на арене международной, и внутри своей страны. Судите: так ли уж повинен Сталин в югославской ошибке и чья вина перевешивает – Иосифа или Иосипа? «Тито постоянно подталкивали на конфликт со Сталиным, да и сам югославский лидер был не только строптивый, но и амбициозный человек» (434).

Все так: и строптивый, и амбициозный. И – добавлю – претенциозный, властолюбивый, с замашками диктатора. Так что, иронически излагая югославский сюжет в освещении его В. Карповым, я и в мыслях не держу представлять Иосифа второго идеальным рыцарем коммунистической идеи: таковым он не был да и не мог быть по сути самой идеи. О другом печаль – об обелении Иосифа первого...

Частично в похожем смысловом ключе – не один генералиссимус в ответе – освещен послевоенный конфликт Сталина и Жукова. Глава «Опала Жукова» тоже одна из последних. На дальних подступах к ней, еще в конце первого тома, было многообещающе обронено: и у Жукова случались «моменты, когда он мог закусить удила и вопреки здравому смыслу... настаивать на своем» (I, 506). Это – об операции московской. В рассказе же об операции берлинской подчеркнуто с нажимом и не однажды: «Сталин намеренно столкнул самолюбие Жукова и Конева, зародив у них дух соревнования» (II, 296), «Сталин... подогревал самолюбие Жукова, рассказывая об успешном продвижении войск Конева» (302). Но если оба маршала податливы на игру с их самолюбиями, то почему бы такому многоопытному игроку, как генералиссимус, не поиграть в свое удовольствие? И не заложить пробный камень в фундамент послевоенной расправы с тем из них, кто финиширует как победитель?

По В. Карпову, «причиной этой расправы были не политические мотивы, а чисто человеческие, психологические, эмоциональные побуждения, которые подогревались определенными личностями. У Сталина, как и у всех людей, были свои недостатки, один из них – болезненная подозрительность (сорвалось-таки!), она вызрела в результате многолетней борьбы с оппонентами (т.е., напомним, сионистами!), измен и предательств ранее близких людей (снова напомним: и Н.С. Аллилуевой среди них!). Вот этим болезненным пороком и воспользовались недруги Жукова» (438). И первый среди них – тогдашний председатель КГБ Абакумов, таивший на Жукова лютую злобу. Зная, «на какие болезненные чувства Сталина педалировать» (441), он педалировал так умеючи, что высокомудрый стратег, глубокий психолог и чуткий воспитатель поддался – значит, хотел поддаться! – его «мстительной затее» (439), «пошел на поводу» (444) у него.

Опять оговорюсь: иронизируя над повествователем, не идеализирую Жукова. Потому еще не идеализирую, что понимаю: в моем запоздалом заступничестве, имей оно место, маршал не нуждается. Спор об ином – о целенаправленном возвышении генералиссимуса даже в тех до самоочевидности неблаговидных его деяниях, на которые В. Карпов хотел бы закрыть глаза да не может. И потому с упоением расписывает, как «все же через несколько лет... совесть у Сталина заговорила.... Все шло к тому, чтобы назначить Жукова министром обороны. Смерть Сталина помешала этому».

Ой ли? Черная совесть пробуждаться не склонна. Да и не до раскаяния перед униженным маршалом было генералиссимусу, замыслившему под конец жизни избавить себя даже от верных опричников, десятилетиями испытанных заединщиков по политбюро...

И на сумрачном закате жизни заглавный герой двухтомного повествования В. Карпова, «многоопытный стратег, дипломат, государственный и партийный деятель» (466), мудро и грозно являет стране и миру «свое широкое стратегическое мышление и предвидение» (471). Правда, апологетический обзор его победных деяний начинает зиять лакунами, на первый взгляд странными, но по подспудной авторской логике объяснимыми. Если на весь кремлевский олимп остался один еврей, да и тот Каганович, забывший, как и раньше не помнивший, кто он по национальности, то на нем антисемитский пафос не построить и не выдержать: сорвется на фальцет. Не вытянуть тему сионистских происков и на репрессированных народах, и на «ленинградском деле», – благоразумнее умолчать о них.

Но почему ни слова о расстрелянных членах Еврейского Антифашистского Комитета, о выкорчеванных безродных космополитах-антипатриотах? Да потому, что спиши это В. Карпов на новые витки сталинской борьбы с сионизмом, пришлось бы и Михоэлса опять объявлять резидентом «Джойнта», и убийство его считать не политической уголовщиной, а патриотическим геройством, и судейское беззаконие над еврейскими писателями, журналистами, деятелями культуры, учеными представлять актом праведного возмездия. Не настолько наш летописец утратил разум, чтобы отважиться на такое!

Свои подводные камни таила для него и тема космополитизма. Не мог последний первый секретарь Союза писателей СССР заново шельмовать литературных коллег, которыми худо ли, плохо ли руководил. Блюдя призрачное достоинство, даже «дела врачей» пришлось коснуться лишь мимоходом и только в связи с Берией, по внушению которого «сексотка КГБ Тимашук написала письмо о вредительском лечении и умерщвлении государственных деятелей» (477) медицинскими светилами из кремлевской больницы. «Арестом этих врачей Берия не только подтверждал свою преданность Сталину, но и окружал вождя своими медицинскими ставленниками. Однако Сталин разгадал этот ход Берии и обратил дело врачей против него». Каким, спрашивается, образом, обратил? Тем, что замыслил публично казнить убийц в белых халатах? И провести массовую депортацию евреев в Сибирь и на Дальний Восток?

Тем не менее антисемитский прищур автора «Генералиссимуса» сохраняется и в хронике последних сталинских и особенно послесталинских лет, вплоть до нашего времени составленной «по документам и рассказам свидетелей, которыми я располагаю» (468). Туману напускает хроникер: если он чем и располагает, то без труда угадываемыми книгами 90-х годов издания, журнальными и газетными публикациями, которые дополняет собственными беседами с некоторыми доживающими свой век мастодонтами. (Один из них – Егор Лигачев, через Нину Андрееву учивший нас в свою кремлевскую бытность не поступаться принципами, – по-партийному оперативно высказался о «Генералиссимусе» в печати, само собой, неудобоваримо, но похвально). Ничего, кроме поношений Хрущева, саморазоблачившегося на XX съезде КПСС в качестве «предателя, который долгие годы скрывался под личиной единомышленника Сталина» (506), из всех этих источников не извлечено.

Но извлеченного с лихвой достало, чтобы патетически скорбно заключить: не сведи Хрущев в могилу преданного им Сталина, не опорочь затем его светлое имя, и сам генералиссимус прожил бы дольше на радость нам, и великое его дело не развалилось бы, как «союз нерушимый», и всепобеждающие идеи продолжали бы триумфально шествовать по миру. «История, и особенно судьба нашего государства, сложились бы совсем иначе. И уже, конечно, не произошло бы то, что мы ныне видим и переживаем» (406).

А видим и переживаем как раз то, что битый да недобитый сионизм опять нахраписто вылез на свет, набрал силу и стал таким вездесущим, что даже антисемитские эскапады В. Карпова обезличились – утратив целеуказующую конкретность, зазвучали безадресно, анонимно. Некие безымянные «агенты влияния», «почуяв опасного оппонента в Андропове, организовали ему неизлечимую болезнь» (468). Черненко, сдается, единственный, кто преставился сам. А сменивший его Горбачев, продолжая гнусное дело Хрущева, открыл под лозунгом борьбы за мир «все каналы для широкой политической агрессии США и идеологической оккупации страны».

Зряшно пытать, кто хлынул в настежь распахнутые створы шлюзов, заполонил собой метафорические и неметафорические (теле и радио) каналы. Конечно, сионистская «“пятая колонна” и антисоветски настроенные аборигены... те, кто добивается сегодня, чтобы в паспортах не указывалась национальность. Чтобы не засвечивались они как “главная сила” развала России. Чтобы не было сомнений в правильности определения роли этой “главной силы”» (467).

Смутно, расплывчато, но зато зловеще и угрожающе. Зловеще применительно к будущему России, какое неминуемо грозит ей, если она не опомнится и не начнет внимать наставлениям В. Карпова. Угрожающе по отношению к тем, кто «массово эмигрировал» (468) из СССР в Израиль и другие страны, а затем так же массово возвращается в Россию. «Напомню только одну деталь – многие возвращенцы уже имеют двойное гражданство – на всякий случай, для самозащиты, – значит, понимают, что их дела не очень благовидны и, может быть, придется удирать от правосудия и гнева народа»...

Фантасмагория на фантасмагории. Но, собранные вместе под обложкой двухтомия, они не хилая струйка, невесть откуда взявшаяся и незнамо куда текущая. Мутный ручей вливается в грязный селевой поток псевдонаучных работ, журналистских публикаций и литературных сочинений, теле– и кинотворений, которые, недоумевает обозреватель «Известий» (21.12.2002), «в таком труднообъяснимом количестве и еще более труднообъяснимом качестве» не появлялись давно и появились «только сейчас», в приближении полувековой годовщины со дня сталинской кончины. Труд В. Карпова в ряду их.

Рядом с ним акафист «известного (последнего?) философа-марксиста» Ричарда Косолапова, для которого «пресловутый (!) ГУЛАГ» – одно из «неизбежных слагаемых нашей победы над Третьим рейхом» («Завтра», 2003, №3). И «Жупел Сталина» – пространная, на десять (!) номеров «Комсомольской правды» беседа журналиста А. Сабова с историком Ю. Жуковым о непричастности добродетельного отца народов к репрессиям. Публицистически блистательный ответ на эту спекулятивную поделку дал Отто Лацис в «Новых известиях» (27.11.2002)...

Рядом – «литгазетовский» (18-24.12.2002) репортаж о встречах писателей и деятелей культуры с директором ФСБ Н. Патрушевым. Автор «Генералиссимуса» тоже был там, но, судя по репортажу, выступал блекло. Не то что Александр Ширвиндт, которому, похоже, для полного человеческого, актерского и режиссерского счастья недостает только страха: «...престиж ФСБ, уважение и понимание ее деятельности, должен строиться, в том числе, и на боязни общества перед этой структурой... У людей должна быть опаска...». Или Владимир Меньшов, поставивший на излете развитого социализма «Москва слезам не верит». В невольной или вольной полемике с гуманистическими идеями той давней ленты он сурово осуждает теперь «перестроечный» нигилизм, с которого «началось постепенное, все нарастающее опорочивание всей нашей советской истории: сначала отдельные недостатки, потом Сталин, потом «кровавый» Дзержинский, «кровавый» Ежов, «кровавый» Берия... Все кровавые, все невозможные, все руководители – чудовища! Вся история страны – сплошная черная дыра»...

Рядом с «Генералиссимусом» – еще до выхода широко анонсированный и рекламно представленный в газетных выдержках («Завтра», 2002, № 51) сборник «Сталин: легенды и были», который сложен из низкопробных баек ширпотребного образца. Привожу всего одну специально для В. Карпова как «документ», который тоже возможно было использовать в тех эпизодах книги, где действует маршал Рокоссовский.

1947 год. Сочи. К обеду на сталинскую дачу приглашен маршал с семьей. «Вы ведь сидели?» – мимоходом интересуется, будто только что узнал об этом, гостеприимный хозяин.

– Да, товарищ Сталин, я был в заключении. Разобрались и выпустили. Но много хороших людей там пострадало...

– Вы правы, замечательных людей у нас много.

«Зачем вы это сказали?» – зашипел Маленков, когда Сталин ушел в сад. Ушел молча и так же молча вернулся. С букетами цветов, которые вручил жене и дочери маршала...

Пусть не апокриф, пусть всамделишная быль. Но о чем она кроме того, что и так общеизвестно? Генералиссимус был искусным лицедеем с куда более широким, чем у Гитлера, амплуа...

В. Карпов живописует Сталина не в мифотворческом, не в сказовом ключе, а в манере якобы беспристрастного исторического исследования, которое не имитирует документализм, а прочно опирается на него. Как исследователь-документалист он и пропагандировал свой труд в ряде интервью вокруг него, и спорил в его защиту с Марком Дейчем, чью критику отводил печатно. Зато неуемные похвалы Владимира Бушина, буйнопомешанного погромщика Булата Окуджавы, Льва Копелева, Григория Бакланова, академиков Д.С. Лихачева и А.Н. Яковлева, многих других научных и художественных талантов, принял беспрекословно, как должное.

Скажи мне, кто твой друг?..

Или – с кем поведешься?..

Тем, с кем водится В. Карпов, и уместно закончить.

Одна из прошлогодних статей В. Бушина в газете «Завтра (№ 46) содержала фантасмагоричное сумасбродство на тему воскрешения Сталина. Ожил генералиссимус и прямиком с того света заявился в Кремль. А там, не то в Грановитой палате, не то в Георгиевском зале, правительственный пир. Переполох. Паника. Президент Путин со страху прячется под столом.

– Кто из вас русский? – гневно вопрошает бывший вождь, пренебрегая своей грузинской родословной, как подлинный, а не карповский Троцкий – еврейством.

– Я,– отзывается, заикаясь, московский мэр Лужков.

– А остальные?

– Наверное, русскоязычные.

– Так вот, русскоязычные: я оставил вам страну, как цветущий сад, а вы что с ней натворили? Кто у вас исполняет обязанности Дзержинского?

Выходит Патрушев, белее мела.

– Да ты пьян, как свинья! – возмущается Сталин. И распоряжается, обернувшись:

– Лаврентий, забрать всех! И передай Вышинскому: пусть готовит документы...

Документы для Владимира Карпова?

Для его новых историко-документальных сочинений?

2003

ШОЛОХОВИАДА 1

Журнальному варианту этого сочинения (в книжном издании – «Шолохов») предшествовал газетный анонс: в «Дне литературы» была помещена глава под названием «Ведьма». Ведьма – лицо исторически доподлинное: Лиля Юрьевна Брик. О ней и велась речь.

…В Москву с Дона, давно не тихого, приезжает юный, ни строки еще не написавший и никому пока что не известный, но природно одаренный самородок. Вместе с молодогвардейскими студийцами посещает занятия для начинающих прозаиков, которые ведет Осип Брик. Скучая, слушает косноязычные витийства «этого томного человечка, похожего на насекомое», зорко замечая и «тесемки от шелковых кальсон», выбившиеся из штанин, и «не очень чистый» носовой платок, каким тот протирает круглые очки. Многоопытная Лиля Юрьевна, «худенькая женщина, похожая на обезьянку», тут же кладет на молодое дарование свой ведьминский глаз и пытается заманить приглянувшегося станичника к себе в постель. Куда там! Глубинно народное, исконно русское начало пробуждающегося таланта противится сионистским злонамерениям и оставляет барахтаться в их силках одного Маяковского. «Скажите, пожалуйста, такая пигалица эта Лиля, а мужики вокруг нее водят хоровод, как кобели вокруг суки! И что в ней такого? Ну, смотрит эдак (простите, но – цитата! – В.О.) по-блядски…В постели, наверное, – огонь: худущие, они такие…Но совершенно очевидно, что не это в ней главное, а нечто жутковатое и одновременно влекущее, как в панночке из гоголевского «Вия»…И тогда, вспомнив Гоголя, он вдруг понял, что Лиля Юрьевна была похожа на смерть, особенно когда боковой свет падал на ее лицо и резче обозначались высоко поднятые скулы, глубоко западали темные глазницы. «Ведьма»! Маяковский любит ведьму, и она катается на нем, как панночка на Хоме Бруте».

В предуведомлении к журнальной публикации сочинитель просит читателей не искать «буквального соответствия историческим документам», поскольку он «стремился следовать исторической правде о Шолохове, но использовал и естественные для искусства элементы художественного вымысла, не противоречащие прямо подлинным реалиям: то есть давая волю своей фантазии в том случае, когда нельзя с уверенностью утверждать обратного». Увы, «обратное» складывается из хрестоматийных реалий, которые столь очевидно не стыкуются с авторским вымыслом, вернее бы сказать - произволом, что крушат его в щепы.

В 1923 году, каким датировано действие главы «Ведьма», Брики и Маяковский снимали квартиру в Сокольниках, а в Гендриков переулок переехали в 1926 году. Между тем, у А. Воронцова и Осип Брик принимает молодогвардейцев в Гендриковом, и Лиля Юрьевна завлекает туда литературно не искушенного казачка, и страдающий Маяковский мается там на лестничной площадке между третьим и четвертым этажами, ревниво следя, кто входит-выходит, а кто остается в квартире. Кстати, ни четвертого, ни третьего этажей в двухэтажке – Брики и Маяковский жили на верхнем – не было. Откуда же взялось в романе «Всей компанией повалили в Гендриков. Брик жил на четвертом этаже старого особняка»? От того самого «обратного»: отнюдь не малость обмишулился всеведущий биограф, дал маху, перепутав Таганскую площадь, вблизи которой находился Гендриков переулок, с Лубянской, где у Маяковского была комната в коммуналке действительно на четвертом этаже. О ней, названной рабочим кабинетом поэта, и информирует гостей Лиля Юрьевна «тоном гида», многозначительно стреляя при этом «взглядом в сторону Михаила». Еще одно «кстати»: в хронике жизни Маяковского, скрупулезно, день за днем прослеженной В.А. Катаняном, нет ни единого факта пересечений поэта с Михаилом Шолоховым. Чем не раздольный простор для «твори, выдумывай, пробуй»?..

Уместно отступление. Увидев в «Дне литературы» фамилию неведомого Воронцова, я поначалу подумал: не тот ли это Воронцов, который в соавторстве с А.И. Колосовым почти сорок лет назад опубликовал у А. Софронова в «Огоньке» (1968, № 16) статью «Любовь поэта»? Скандальная статья, хватко спроворенная вопреки прощальной просьбе Маяковского не сплетничать («Покойник этого ужасно не любил»), кишмя кишела сплетнями и вызвала бурные, сколь резкие, столь и разные отклики. Во Франции против нее выступили Эльза Триоле и Луи Арагон. Константина Симонова она побудила написать протестующе письмо в ЦК КПСС. Ярослава Смелякова подвигла на постыдное стихотворение, где было и «проститутки с осиным станом», и «они тебя доконали, //эти Лили и эти Оси».

Потом сопоставил даты: не сходятся. Если тот Воронцов, служивший у М.А. Суслова помощником, жив, то он в таком уже преклонном возрасте, когда сварганить роман не по силам. Тем паче, что литературный потолок его – заушательская статья в «Огоньке» да сборник афоризмов от Сократа до Брежнева, за который и был молниеносно принят в Союз писателей СССР. Так, может, Воронцовы – родственники, троюродные, двоюродные, а то и прямые, благо инициалы близкие: тот «В.В.», а этот «А.В.»? Не зная наверняка, сказать определеннее не могу и потому допускаю даже – просто однофамильцы. Но в любом случае, если родственные гены тут не при чем, то гены идеологические еще как при том: романец-то мало того, что имперски великодержавный и сталинистский, так еще и антисемитский.

Помимо главного героя Михаила Шолохова, эпизодических Бриков и Маяковского, в череде его доподлинных персонажей Ленин и Сталин, Нестор Махно, Ворошилов, Ягода, Аржанов, Ежов (сверх того, что палач, к тому же гомосексуалист) и его жена, Горький, Серафимович, Фадеев, Булгаков, Андрей Платонов, Артем Веселый, Пильняк, Виктор Шкловский, Леопольд Авербах, Владимир Ставский и многие другие деятели из партийной, чекистской и литературной элиты. Помимо их, задействованных сюжетно, не менее широк круг упомянутых с развернутыми или беглыми аттестациями: Лейба (не Лев) Троцкий, Гершеле (не Григорий) Зиновьев, Каменев, «балаболка» Бухарин, баронесса Будберг (не просто пробивная авантюристка-гепеушница, взявшая под каблук слабовольно доверчивого Горького, но и масонка в придачу), Николай Островский, Валерий Чкалов, Эмма Цесарская и прочие фоновые фигуры заднего плана. А еще обилие действующих или упоминаемых евреев разных рангов и калибров с непременным указанием на их этническую принадлежность, а то и семейную родословную.

В этом разнобойном оркестре по сюжету повествования у каждого своя скрипка – строго отведенная функциональная роль.

Ленин хитроумен, но настолько далек от русской действительности, что готов положить Россию на алтарь мировой революции, а иначе ему «и самой России не нужно». Вдобавок беспомощен по болезни. Обостренное «чутье опытного политика» безошибочно подсказывает ему, что «он, задерганный, смертельно усталый, больной, не задумываясь, дал Сталину редчайшую, выпадающую политикам раз в несколько столетий возможность связать свое имя с процессом собирания огромных земель в государство – и если такое государство появится, имя Сталина останется в его скрижалях навеки». Самолюбиво догадавшись, что неяркий генсек «конкурент, да еще какой! Для вождя не так важны многочисленные способности, если выступает он, и успешно, объединителем государства», Ленин решает начать борьбу с ним. Но – поздно. Задуманные интриги – что предсмертные конвульсии: не ими вышибать «имперский дух» сталинского «проекта Союзного договора», как и смещать генсека с поста…

Сталин крут, даже жесток, но ясно знает, чего хочет. А хочет он не «видеть выше себя ни одного человека на земле», как и ни одной страны в мире выше Российской империи, возрожденной его и только его волей. В этом он дальновиден, потому и его проект «Российской империи по-советски» не только нужнее коминтерновского интернационализма, за который по старинке цепляется Ленин, но во сто крат прозорливей. «А завтра? Что будет завтра, если национальные компартии изменят нам?», – угрюмо противится он ленинской близорукости, ущербной для России. И мрачно пророчествует, заглядывая на 60 с гаком лет вперед – не иначе как в парад республиканских суверенитетов на зыбком «перестроечном» рубеже 80-90-х: «Но мы не вечны. А если наши преемники не сумеют сохранить власть РКП здесь, в Москве? Что удержит Россию от распада?»…

Батько Махно разбоен как атаман-анархист, головорез-насильник. Но будущему заступнику многострадального Дона «крепко запали в память» его слова «о всемирном тайном правительстве. Нечто подобное ему доводилось слышать и от стоявших у них белых офицеров, но то были разговоры, сходившиеся обычно на одной зловещей фигуре во вражеском стане – Троцком, а Махно между делом небрежно указал на свой же «реввоенсовет» как на агентов этого тайного правительства да поведал, как подобные агенты спокойно кочуют из стана в стан, ни в одном из которых, как Михаил знал и без Махно, не было ни малейшей пощады к рядовым врагам. И теперь в пытливом Мишкином уме зрел вопрос: какая же тогда цель в России этого загадочного и могущественного правительства, способного, очевидно, с его влиянием во всех армиях и партиях, быстро установить мир на истерзанной Русской земле?.. Ответ на вопрос, что они хотят сделать с Россией, вызревал сам собой: уничтожить!». Не кто победит в гражданской войне, а разрушение России – вот главное для агентов этого зловещего тайного правительства. И потому в российской мясорубке не евреи мстили казакам за 1905 год, и не казаки евреям за 1919-й, «а на самом деле все, кто вертелся в кровавой карусели – и евреи, и казаки, и рабочие, и буржуи, и крестьяне, и бывшие господа, – уничтожали друг друга только для того, чтобы кто-то, кого они в жизни никогда не видели, о ком, возможно, даже никогда не слышали, завладел Россией! А может быть, сверкнула в Мишкиной голове догадка, и германская война, с которой все началось, была организована этой таинственной силой, имевшей агентов на каждой стороне?». Как видим, анархистское воздействие на будущего автора «Тихого Дона» вполне, по роману, благотворно: благодаря ему он начинает воспринимать жизнь и рассуждать о ней почти по-пикулевски, догадливо распознавая во всех драмах отечественной и мировой истории коварные сионистские происки «нечистой силы»…

О ее всевластии в мире литературном толкует «чистокровнейший русак» Михаил Булгаков, «иногда по-детски» дивясь, что всюду, куда бы он ни приходил по делам писательским и театральным, видит вокруг «одних евреев». «Значит, евреи – это уголь, а мы, русские, - навоз истории, как утверждает писатель из Одессы Исаак Бабель?.. Да будь они семи пядей во лбу (а это, мягко говоря, далеко не всегда так), им все равно не может нравиться то, что пишу я, русак, а я, в свою очередь, не могу писать то, что понравилось бы им». Поправка, какую мысленно вносит в суждения метра Михаил Шолохов, не столь существенна, чтобы хоть малость ослабить безысходную картину еврейского засилия и насилия: «Литература была чем-то более высоким, нежели схватки евреев и неевреев, и многие евреи, как с удивлением (чему и почему он удивлялся? – В.О.) убедился Михаил, тоже так к ней относились. Они имели редкое чутье на талант, которого порой так не хватало русским, умели увлекаться чужим талантом – если, разумеется, не ощущали в нем какую-либо для себя опасность»…

Персонажам, как мы сказали бы сегодня, с подмоченным пятым пунктом и бдительно раскрываемыми псевдонимами, отведена служебная функция закулисного кагала, и если кто-то в общееврейском хоре солирует, то индивидуальные мазки, как правило, редко симпатичны и не идут дальше шелковых кальсон и несвежего платка Осипа Брика. У маленькой, словно ломающейся в талии Веры Инбер кукольное лицо «с выражением еврейской скорби». Иосиф Уткин ходит «важно, задрав голову». «Верткий, гримасничающий, как чертенок, Александр Безыменский с гитарой в руках» бросает «по сторонам кокетливые взгляды». «Дрянной и завистливый» напостовец Лузгин, навязанный Серафимовичу в заместители по «Октябрю», «припорошен по плечам перхотью». «Рапповские волчата Лидия Тоом и Александр Бек» выскакивают на трибуну «с охотничьим блеском в глазах» и не говорят, а кричат, «чуть не срываясь на визг». И даже старая большевичка Евгения Григорьевна Левицкая демонстрирует свое покровительство «Тихому Дону» и его творцу не просто искренне, но «с некоторой экзальтацией, как это бывает у немолодых евреек».

Донской казак противостоит им всем, взятым скопом и наособицу. С природной казачьей хитрецой, он тоже, даже в общении со Сталиным, себе на уме, но совсем не так, как карьерно покладистый Фадеев, который «для того, чтобы обеспечить в критике успех “Разгрому”», охотно поступился правдой и «сделал еврея командиром партизанского отряда на Дальнем Востоке, чему откровенно удивлялись многие бывшие партизаны. Ну, был бы еще Левинсон комиссаром, скажем, в армии Блюхера, а Фадеев его – в тайгу, в небольшой отряд, на подножный корм» 2. И уж тем более не чета Шолохову «какой-то Эренбург, для которого… главное в жизни» – загранкомандировки «в мягком купе международного вагона». Любопытно: столь нелестную аттестацию Илье Григорьевичу Михаил Александрович выдает в доверительной, с глазу на глаз, беседе со Сталиным и Ежовым. Капает? Стучит? Закладывает? Спрос с сочинителя, который видит в этом благородную прямоту без камня за пазухой…

Драматичны главы об изнурительной борьбе за публикацию «Тихого Дона», за помощь разоренным коллективизацией, голодающим станицам и хуторам, наконец, за собственную жизнь, над которой, как уже занесенный топор, кроваво нависает угроза ареста и расстрела в застенках НКВД или, что тоже предусмотрено сталинскими карателями, убийства из-за угла. Острый, напряженный, подчас детективно закрученный сюжет задан действительными обстоятельствами шолоховской судьбы, из тугого сплетения которых писатель вышел благодаря заступничеству «великого и мудрого». Однако нравственные, духовные, творческие издержки, какими пришлось платить за милость тирана и компромиссный альянс с его деспотической властью, в романе, не раскрыты. А ведь это не одно лишь исполнение спущенного сверху «социального заказа» на «Поднятую целину».

Зато триумфально подано финальное торжество справедливости, под крылом которой незамутненный, беспримесный, исконно русский талант осилил еврейское лобби как в партийных и карательных органах, так и на литературной ниве, ни на гран не уступив непререкаемую жизненную и художественную правду «Тихого Дона». Но правда искусства, не оскверненного приспособленческой конъюнктурой, тем и велика, что она общечеловечна и не признает над собой никаких избирательных или субординационных ограничений ни в национальной, ни в ведомственной, ни даже в авторской «прописке». Победа же ее у А. Воронцова, насильственно втиснутая в тесные, замкнутые границы назойливого противостояния сионистам-масонам, обуживается и умаляется невосполнимо.

2003

ОНТОЛОГИЯ? СКОРЕЕ – ПРАВДОРУБСТВО.

(Диалог с С.Ступиным о повести Валентина

Распутина «Дочь Ивана, мать Ивана») 1

В.О.: Мы с Вами, Сергей, представляем не просто старшее и молодое поколения, но исторически разные, разделенные полувеком. Мое детство – Отечественная война, Ленинградская блокада, школьная и студенческая юность – последние годы сталинщины, литературная молодость – недолгая оттепель, зрелость – развитой социализм, на перевале 60-летия – перестройка. Для Вас все это, как и сама советская власть, – история, ставшая не лично выстраданным опытом, а начитанным знанием. Тем интереснее порассуждать нам об одном и том же, сопоставив наши «поколенческие» восприятия и понимания. Предлагаю избрать поистине благодатный плацдарм беседы – новую повесть Валентина Распутина «Дочь Ивана, мать Ивана» («Наш современник», 2003, №11). Но прежде чем обратиться непосредственно к ней, – несколько слов о том, что вообще значила для меня проза этого писателя в давние уже 70-80-е годы, за которыми прочно закрепилось понятие застоя.

Застой застоем – в политической жизни, экономической, – но в литературе пустых лет не бывает. И повести Валентина Распутина для меня выстраивались в один ряд с романами, повестями Григория Бакланова, Василя Быкова, Виктора Астафьева, Владимира Тендрякова, Юрия Трифонова, Федора Абрамова, Даниила Гранина, рассказами Василия Шукшина. Каждый из этих мастеров по-своему высоко держал литературную планку, и понятие жизненной правды становилось знаковой метой их самобытного творчества.

Многотрудными судьбами распутинских героев заговорила драматичная правда сибирской деревни, перенесшей и войну («Живи и помни»), и послевоенный колхозный разор («Последний срок»), и разрушительные триумфы великих строек коммунизма («Прощание с Матерой»). В каждой – прорыв незаемной художественной мысли не просто к мастерскому живописанию деревенского быта, первооткрытию подлинно народных характеров, но к познанию, постижению глубинных основ духовного бытия нации. Онтологическая проза – недаром именно такое определение утвердилось за ней в литературной критике.

С.С.: Думаю, что молодое поколение – настолько, насколько оно вообще интересуется литературой, – знает Распутина лучше, чем кого-либо другого из современных писателей. Хотя бы потому, что повести Валентина Григорьевича проходят в школе – такая сложилась ситуация, что в образовательных учреждениях России современную литературу изучают на материале писателей старшего, «советского» поколения. Читают Белова, Астафьева, Василя Быкова, и Распутин в этом списке, конечно, в числе первых, он в глазах молодого поколения воплощает собой образ «живого классика». Это не просто формальность, вбитая школой – дело в том, что «Прощание с Матерой», «Пожар», написанные еще лет двадцать назад, на «советском» материале, с «советской», в общем-то, проблематикой, нынешними школьниками и студентами прочитываются с неподдельным интересом, как самые что ни на есть современные. Распутин подкупал каким-то надвременным аспектом своих произведений, объективностью в изображении жизни, отличающей истинного писателя. Было ясно, что за его повествованиями о потопляемом острове, о пожаре в поселке стоят обширные мифологические подтексты: в «Матере…» мы прочитывали между строк историю о новом Великом Потопе, образ «царского лиственя», который своими корнями держит весь остров, отсылал нас к архетипическому Мировому Древу. Да и сами эти истории об испытаниях России водой и огнем ассоциировались с хождением по кругам ада, волновали своей причастностью к чему-то глобальному, неизменному. Вряд ли у кого могли возникнуть сомнения в даровании Распутина. Сам распутинский вопрос «Почему мы такие?», поставленный в «Пожаре», если присмотреться, самый что ни на есть экзистенциальный. Не оголтелое «Кто виноват?» с незамедлительными выводами, а попытка разобраться, понять причину нашей неустроенности. Вот где уровень философского взгляда! И чувствовалась объективность большого писателя, обращенность к вечным проблемам, символам и всем мифологическим слоям, которые они тянут за собой.

Тем сильнее было мое недоумение после прочтения последней повести Распутина «Дочь Ивана, мать Ивана». Я не говорю об «идейном содержании» – это все-таки дело автора, – проблема в сфере поэтики, художественности. Повесть оказалось очень непохожей на прежние работы Распутина, даже на те рассказы, которые появлялись в периодике 90-х годов. Возникло много вопросов, опасений за Распутина как художника, за высоту его творческого полета.

В.О.: Последняя повесть оставила во мне противоречивое, двойственное впечатление. Но, чтобы объяснить его, предприму еще один экскурс в прошлое, на сей раз в недавнее перестроечное. В 90-е годы я начал, по крайней мере, для себя, разделять Распутина-художника и Распутина-политика, Распутина-прозаика и Распутина-публициста. К такому разделению он вынудил меня сам. И, похоже, не меня одного. Григорий Бакланов в мемуарной книге «Жизнь, подаренная дважды» с недоумением и горечью вспоминает, с каким остервенением затаптывал его зал, сгоняя с трибуны – 1988 год! – ХIХ партийной конференции. «На балконе для гостей дирижировал хлопаньем и топаньем» Валентин Распутин. На ленте, отснятой телевидением, «я увидел его лицо. Могу сказать, я не желаю ему когда-либо увидеть свое лицо таким, каким оно было у него в тот момент. А ведь он мне и письма хорошие писал, и книгу свою прислал с трогательной надписью»…

Как видим, перерождение писателя в политика не прошло бесследно для души. Случай не редкий, история литературы, и отечественной, и мировой, знает таких немало. Но в отношении Валентина Распутина по-человечески тем обиднее и больнее, что в его лице наша словесность имела талант яркий и сильный, который на глазах начал губительно деформироваться. Почти в одно и то же время из-под его пера выходит рассказ «В непогоду», который я считаю новеллистическим шедевром, и газетное интервью, где он жалуется на Юрия Черниченко и Евгения Евтушенко, будто бы замышлявших его физическое устранение. Что за бредовые галлюцинации! Как будто не Евтушенко, сострадая Валентину Распутину в постигшей его беде, написал в свое время аллегорическую повесть «Ардабиола». Ее герой, напомню, талантливый ученый, избитый уличной шпаной до полной утраты памяти, забывает и свое изобретение – уникальное средство излечения от рака, которое могло осчастливить человечество. Не Евгений Евтушенко изменился с той поры. Изменился Валентин Распутин, позабывший, видать, и об «Ардабиоле», и о своем предисловии к «роман-газетному» изданию евтушенковского романа «Ягодные места».

С.С.: И досадно, что искать причины этих изменений нас подталкивает именно его творчество. Важно ведь не то, что Распутин не ладит с иными коллегами по цеху, и не то, что политикой интересуется – он и раньше, кажется, был ей не чужд. Сама повесть оставляет в недоумении: что случилось с писателем? Где тот, «прежний» Распутин – автор «Живи и помни» и «Последнего срока», «Прощания с Матерой» и «Пожара»?

В.О.: Так вот о повести. Начинаю ее читать – и погружаюсь в самодостаточный, самобытный мир писательского слова. Вместе с распутинской Тамарой Ивановной беспокойно вглядываюсь, вслушиваюсь в темень, тревожусь, но надеюсь: вдруг да окажется, что не потерялась дочь, а просто запозднилась, вдруг да различу ее «скрад шага из-за угла». Заметьте: не сам робкий, от сознания невольной вины шаг, а осторожный с к р а д ш а г а. Но вместо него, «беззвучно и валко, вышаривая в густых сумерках дорогу в узком и дырявом, яма на яме, проезде» – так и видишь все это воочию, будто в замедленном кинокадре! – подплывает машина с встревоженным отцом, и я вместе с обоими еду по ночному безлюдью, над которым в небе ни звездочки – только «широко стояло там, в высоте, как болотная ряска, радужно-гнилое свечение от электрического разлива города». Радужно- гнилое – в глазах взволнованной матери: таким она будет воспринимать мир, пока не отыщет – отыщет ли? – пропавшую дочь. Намеренно цитирую, хоть и бегло: слово притягивает, завораживает, и, окунаясь в него, заряжаешься и его скрытым подтекстовым смыслом, и его все нарастающим нервным напряжением, и растворенным в нем неослабным предощущением беды.

Но спустя десяток страниц резкий перепад, сбив на литературную красивость, громоздкую и туманную, с неясными наплывами не потока сознания героя, а авторских эпитетов, метафор, уподоблений и сравнений. «Так хорошо было в этом томительном и чутком ожидании. Медленной волной, осторожно выплескивающей по бокам, проходила сверху вниз истома, пробуждала глубины и низы, сладко закручивалась в каких-то теснинах, снова распускалась ответной волной, уже уверенней наглаживая, шла вверх. Там все натягивалось, замирало, струило, дыхание слабо колыхало ее откуда-то со стороны, и, разбуженные, растворенные, наперебой пульсировали токи. Она вся точно наэлектризовывалась, телесный свет податливо переходил в мягкое свечение…».

Досадую, хоть утешаю себя: сбив явный, но случайный. Тем более, что всего через несколько строк снова ознобно вздрагиваю, дивясь точным словесным находкам, передающим бесперебойный бег лет и десятилетий и вечную родительскую тревогу за сыновей-дочерей: «…как же, Господи, быстро свершаются сроки, в которые суждено детям в свою очередь быть родителями взрослых детей, выходящих на самостоятельную дорогу, полную ловушек». Однако рано обрадовался. Вслед за приведенным откровением в том же абзаце новый провал и стилистический, и лексический, а главное – психологический: «С приходом свободной жизни, когда из телевизора, как из волшебного горшка полезла каша, состряпанная из гадостей (если гадостная каша, то причем волшебство? – В.О.), а слово это потеряли, Тамара Ивановна, недолго катаясь умом, грохнула телевизор о пол и вымыла руки». Вы верите в этот жест властной, твердой, но рассудительной, по-крестьянски бережливой домохозяйки? Я не верю. Разбить телевизор – это вам даже не стулья ломать. Могла бы переключить программу. Или совсем выключить…

Дальше – больше. «…Не осталось ни одного угла, не охваченного этой проказой. В первые годы этой сошедшей с каких-то крутых гор грязной лавины Тамара Ивановна от бессилия, от невозможности загородиться, убежать от этого бурлящего, кипящего нечистотами потока, на гребне своем вздымающего издевательское ликование, впадала в слезы: сдавливало грудь, боль неподвижным валуном залегала внутри и на часы перехватывала дыхание. А поплачет, польет слезами испуганное сердце, погреет ими, горючими, камень-валун, он вроде и подвинется, освободит дыхание». Чувствуете, как тускнеет слово? И если вдруг высвечивается, то не своим природным, а тусклым люминесцентным светом. Не сразу, но понял, в чем дело. В прекрасную прозу вторгается дурная публицистика, и хрупкая материя искусства такого вторжения не выдерживает.

С.С.: Действительно, в языковом отношении повесть получилась очень неровной, но больше внимания мне хотелось бы уделить удачным моментам.

Чувствуется, что Распутин пытается создать некое общее образное пространство текста – на первых же страницах встречаем метафору с автомобилями. Смотрите, как тонко, последовательно разворачивает ее писатель. Он подходит к ней с разных сторон, сначала сквозь призму взаимоотношений героев: «Заводилой был Демин, более решительный и опытный в новой жизни. Он сразу же, как только покатилась старая жизнь с высокой горки, грохоча, кувыркаясь и разбрасывая обломки, ушел с автобазы, где они с Анатолием сошлись до дружбы, поработал где-то снабженцем, а теперь имел свой киоск на центральном рынке и торговал всяким шурум-бурумом от электролампочек и краски до запчастей к автомашинам. Анатолий же застрял на базе, которой отдал пятнадцать лет, все реже и реже выезжал в рейсы, да и то пустяковые…».

Здесь автобаза, вообще «автомобильная тема» – своего рода метафора советской жизни. С ней по-разному прощаются и расстаются практичный, «похожий на дикаря» Демин и простоватый сроднившийся с прошлым Анатолий. Так сама жизнь уподобляется развалившемуся, потерпевшему аварию автомобилю. Но этого Распутину мало, и образ обрастает новыми смыслами: «Прохожих уже и не было, зато разудало, почуяв свободу, неслись машины, в три-четыре года свезенные сюда со всего света, чтобы устраивать гонки. И гонки эти на чужом были теперь во всем – на тряпках и коже, на чайниках и сковородках, на семенах моркови и картошки…». Новую действительность Распутин ассоциирует с гонками, соревнованием, где победа заведомо на стороне «иномарок». В том же эпизоде, на фоне авторского рассуждения, герои повести на простой «семерке» едут искать пропавшую Светку. И текст воздействует. Есть ощущение слаженности, внутренней мотивированности повествования. Можно спорить о свежести символики, но бесспорно, что сам подход – подлинно художественный.

Наряду с такими находками у Распутина встречаешь фрагменты, пригодные лишь для публицистики почвеннического толка, – Вы уже достаточно процитировали. Думается, проблема здесь не в отступлении от законов жанра – писатель имеет право говорить напрямую. Дело лишь в чувстве меры: оголтелое правдорубство никому еще не сослужило хорошей службы. Удивительно, но как раз идеи, поданные что называется в лоб (казалось бы, куда уж ясней!), не воспринимаются в должной мере. Теряется художественная убедительность – и перестаешь доверять написанному.

Распутин дает основание и для упреков в субъективности – некоторые пассажи невольно наводят на мысль, что он просто сводит счеты с личными недругами. Какой уж тут может быть разговор об онтологичности, глубине философского взгляда! Характерно, к примеру, рассуждение о власти «грубой силы» и попранной справедливости. Распутин замечает: «Ее, эту грубую и жестокую силу, начинают бояться, даже прокурор в суде заикаясь произносит вялый приговор, который тут же отменяет общественная комиссия по помилованию». Я знаю, что Вы, Валентин Дмитриевич, входили в состав этой комиссии – значит, вопрос к Вам.

В.О.: То, что Вами процитировано, – снова не художественная речь, будь она автора или героя, а оголенная публицистическая, к тому же словесно стертая, невыразительная, безликая. Потому и беглое упоминание Комиссии в ней не несет никакой психологической нагрузки, проявляющей характер героя сюжетно. Оно всего лишь полемический выпад в адрес действительно существовавшей, реальной общественной Комиссии по вопросам помилования при Президенте РФ, работавшей под руководством Анатолия Приставкина с 1992-го по 2002 год. Поскольку писательский пинок в спину упраздненной ныне Комиссии не художественная деталь, на неточность которой достаточно походя попенять, а внесюжетная публицистическая заставка, то и судить о ней приходиться строго по законам не прозы, а публицистики, которая требует предельной фактической точности. Ее здесь и близко нет, – сплошная «деза». В какой мере по неведению, а в какой злонамеренно – другой вопрос.

Свидетельствую определенно как бывший член этой бывшей Комиссии, проработавший в ней бок-о-бок с покойными Булатом Окуджавой, Львом Разгоном, другими достойными писателями, учеными, юристами, общественными деятелями без малого десять лет: в наших жестких правилах было не рассматривать прошений о помиловании людей, не отбывших половины срока. Так что распутинское «тут же» – не ошибка, а ложь. Уточню также: помиловать – вовсе не значило незамедлительно выпустить. При тяжких преступлениях допускалось не освобождение, а сокращение оставшегося срока. На насильников, впрочем, и оно не распространялось. Я лично ни разу не проголосовал за помилование по делам об изнасилованиях.

Но было несколько исключений, когда выносились рекомендации о помиловании людей, не отбывших половины срока. Они настолько редки, что пересчитываются на пальцах одной руки. Расскажу об одном из них, тем более, что я был его инициатором.

…В деревне, в курской областной глубинке, две женщины, сестры, убили мужа одной из них – алкоголика, хулигана, буяна-садиста, который в непрерывных запоях издевался, глумился и над женой, и над свояченицей, и над малолетними детьми, грозясь их изнасиловать. Сестры искали защиты у местной власти, но та осталась безучастной к их горю. Как и сельская милиция, вернее, один на всю округу милиционер, который тоже не посчитал нужным отреагировать на мольбу о заступничестве. Кончилось тем, чем и могло кончиться в такой житейской ситуации, безысходной, тупиковой: отчаявшиеся женщины, как и распутинская Тамара Ивановна, учинили самосуд. Не просто себя защищали таким противозаконным способом от издевательств, переполнивших чашу терпения, но и детей спасали в меру своего разумения. Обе получили сроки. Дети остались без матерей.

Прочтя об этой семейной драме в «Российской газете», я, зная, как часто эмоционально взвинченные судебные очерки журналистов бывают неточны, а порой и неверны, подал заявление с просьбой затребовать дело и на материале его перепроверить факты. Ответ подтвердил их скрупулезную достоверность. После этого я подал вторичное заявление, в котором просил вынести дела сестер, не отбывших еще половины срока и никаких прошений о помиловании не подавших, на Комиссию в порядке исключения. На заседании мнения разделились, разгорелся спор, но при голосовании большинство высказалось за рекомендацию к помилованию. В то время материалы Комиссии в президентской администрации не залеживались, и примерно через месяц-полтора обе женщины вошли в очередной указ, подписанный Б.Н. Ельциным. Еще пару месяцев спустя из нового очерка той же журналистки я узнал: сестры вернулись домой, к детям, жизнь в семье мало-помалу налаживается. Такая вот запомнившаяся история. Но ведь она потому и запомнилась, что подобных наперечет…

Не далеко ли, однако, увела нас от повести всего одна ложная фраза, вроде бы ненароком оброненная писателем? Вернемся же к самой повести, благо, похоже, не все о ней мы договорили.

С.С.: Я хоть и ратую за то, чтобы анализировать литературные произведения в первую очередь с точки зрения их художественной значимости, все же не могу не сказать о проблематике повести Распутина. Он ведь в конце концов поступился ради публицистичности, идеи – поэтикой. Как тут пройти мимо? Правда, придется тоже быть субъективным.

В прошлом году мне в руки попал новый роман Евгения Чебалина «Безымянный зверь» в журнале «Север» – он теперь издан отдельной книгой. Роман откровенно ксенофобский, антисемитский, а вдобавок и еще научно-фантастический. Там евреи, воплощающие собой мировое зло, выставлены чуть ли не результатом неудачного эксперимента пришельцев. И весь этот бред замешан на национал-патриотической теме. Жуткое впечатление производит.

Так вот, отдельные пассажи Распутина у меня напрямую ассоциировались с чебалинским текстом. Общим духом, пафосом, что ли? Это стремление втиснуть в одну повесть все проблемы современности (размах, конечно, не космический, но уже как минимум общероссийский) и дать однозначный ответ, что делать. Это желание сгрести в кучу всех, кто «мешает нам жить», и поквитаться с ними: здесь и кавказцы на рынке, обманывающие простых русских людей, и следователь-взяточник Цоколь – судя по фамилии, тоже не из славян. И дотошность, с какой в повесть вводятся скинхеды, казаки – все они что-то громят, борются, действуют… Сконструировал Распутин и «нового человека». Весь канон соблюден: конечно, Иван, конечно, обыкновенный русский парень. Обыкновенный, но, разумеется, не заурядный (как в школьных учебниках про Василия Теркина пишут), сознательный что называется: думает о будущем России, зачитывается словарем Даля. Уж не превращается ли Распутин из писателя национального в писателя-националиста?

В.О.: Вы обронили: писатель вправе говорить напрямую, но важно соблюсти меру. А кто меру определяет? У каждого писателя, да и читателя, она своя. Некоторые историки литературы не без резонов считают, что в историко-философских главах «Войны и мира» мера художественная соблюдена не всегда. Но мы тем не менее миримся с этим. Значит, суть не в строгой дозированности меры, а в чем-то сверх. Об этом «чем-то» Вы сказали, но, по-моему, не до конца, ввернув слово «правдорубство». Верно: в своих публицистических эскападах Валентин Распутин рубит сплеча, но правду ли рубит – вот вопрос. Виктор Астафьев в «Прокляты и убиты» тоже рубил, но его рубку я, читатель и по совместительству критик, принимал, потому что романная правда войны могла быть горькой, даже жестокой, но оставалась правдой, совпадавшей с исторической. Распутинская рубка погребает правду под навалами ветвей, сучьев, а то и просто мусора.

Его авторское право заодно с героями повести отвергать даже робкие, хилые ростки российской демократии, не принимать и малых проблесков либеральных идей. Не разделяя таких воззрений, могу с ними не соглашаться, но при этом и в уме не держу обязывать думать так, как думаю я. Но мое отторжение вызывают гиперболизировано поданные постсоветские ужасы и кошмары, какие, утверждая свою политическую позицию, нагнетает Валентин Распутин от главы к главе. И решительно протестую, когда узнаю вдруг, что все они немыслимы в благословенном советском прошлом, под твердой сталинской рукой, без которой даже в ГУЛАГе «порядка не было. Одних за колоски в землю вбивали, других из-под самой страшной статьи втихомолку выводили». Не из-под статьи ли об антисоветской агитации и пропаганде, какую впаяли и Синявскому с Даниэлем, и Леониду Бородину? Что же до колосков, то сажать за них – не сталинских восприемников палаческое изобретение, а самого его, «великого и мудрого».

Еще о Сталине. Не верю я распутинскому Ивану Савельевичу, будто он, втихаря перекрестившись, шел в атаку с криком «за Родину, за Сталина!». Зато верю героям Виктора Астафьева и Василя Быкова, Григория Бакланова и Бориса Васильева, которые погибали без имени отца народов на устах. Да и у Твардовского в «Василии Теркине» – «Взвод, за Родину, вперед!». За Родину, а не за Сталина. Отдавать жизнь за вождя призывали политруки, да и те часто по обязанности, а Иваны Денисовичи, Африкановичи или Савельевичи обходились простонародными матерками.

Впрочем, Сталин здесь – с боку припека. Не в нем беда, а в том, что и находки, и провалы писателя, как шашлык на шампур, нанизаны в повести на сюжетный стержень сквозного тематического мотива: и нравственное растление россиян, особенно молодежи, и уголовный беспредел в стране, включая похотливое изнасилование юной Светки, – от безнаказанности кавказцев и прежде всего распоясавшихся чеченцев. И нет на них никакой управы, – все или развалено, или подкуплено. Единственное спасение – самосуд в защиту бесправных пострадавших.

С.С.: Мне трудно говорить о Сталине и сталинском времени – Вы справедливо отметили: для молодых это уже история, «начитанное знание», Но повесть Распутина – в первую очередь попытка отразить реалии сегодняшних дней, и когда Валентин Григорьевич касается вопроса о новом поколении, я уже вправе с ним спорить.

Читая повесть, я не мог не обратить внимание на очень показательный эпизод со скинхедами. Проблема, понятно, непростая, жизненная – но видно, как пытается использовать ее в своих политических, «публицистических» целях Распутин, как он неточен, поверхностен в изображении молодежи. Не знаю уж, насколько симпатичны Валентину Григорьевичу идеи скиндвижения, но погром бритоголовых в дискотечном клубе описан с таким пафосом, будто речь идет о нашествии марсиан. Такие, знаете, «звездные войны»: дескать, мы пришли навести порядок, мы предупреждали вас… Пусть мы вправе осуждать подобный подход – мне даже понравилось сравнение скинхедов с инопланетянами, хотя, кажется, читал это уже где-то раньше. Дело все в том, что на другом полюсе Распутин изображает собственно «дискотечников» – наркоманов, алкашей – словом, повторяет заштампованный образ несовершеннолетних моральных уродов. И тоже ведь не запретишь – есть такое, сколько угодно. Досадно только, что распутинские выводы на этом обобщении и заканчиваются. В самом деле, хороший для молодого человека получился выбор: либо шприц, либо кусок арматуры. А ведь это далеко не так, то есть даже совсем не так! Конечно, в повести есть Иван – тот самый, мать которого в заглавие вынесена, – но о нем я уже достаточно сказал: тоже схема, тоже не человек, а программа…

Не думаю, что причину такого взгляда на молодежь можно объяснить невнимательностью, нечуткостью автора – это же писатель первого ряда, какой тут может быть разговор. Просто снова налицо использование актуального жизненного материала в заданных, заранее установленных политических целях.

В.О.: К слову, по статистике, приведенной в «Известиях» от 19 февраля 2004 г., бритоголовых в Иркутске несколько сотен. Правда, буйного скинхедовского протеста против повального и обвального разложения Иван-сын не принимает по форме, но разделяет по существу. «…Он держал себя нейтралом, сказавшись в этой схватке случайно, но со своей нейтральной полосы был, конечно, на стороне скинхедов: они на свой манер делали то, что должна была делать городская власть, чтобы остановить пложение этой сопливой нечисти. Но власть теперь всего боится и ничего не делает». Писатель, сдается, согласен с героем, схлопотавшим от скинхеда по лицу за то, что он не с ними. Отсюда и выпад в газеты, которые «с захлебом назовут скинхедов… русскими экстремистами и фашистами, и снова и снова будут гнусаво каркать, добиваясь, чтобы позволили им расклевать мясо скинхедов до костей».

Газеты В. Распутин клянет так рьяно, будто утоляет ностальгическую тоску по подцензурному «правдинскому» единообразию советской прессы. Не стану подтверждать это цитатно – выдержек из текста приводилось уже предостаточно, изложу пересказочно, сославшись на предфинальный фантасмагоричный апокалипсис, в котором без комментариев не разобраться. О футболе на полюсе, вояжах в космос и прочих модных забавах «новых русских» спорить не приходится: извращения не безобиднее сексуальных, хотя психика взбесилась не от распутства, а с жиру. А непривычность простых русских людей к нищете – увольте: начиная с блистательного рассказа «Уроки французского», ее собственноручно опроверг сам В. Распутин всеми повествованиями о военном и послевоенном лихолетье сибирской деревни. Следует ли из таких возражений писателю, будто сегодняшняя Россия «прекрасна и удивительна», что в ней и в помине нет никаких социальных контрастов? Никак не следует: их невпроворот, полным полно. Да только снимать, разрешать их не призывами к обострению классовой борьбы, а по-распутински, к мордобитию, сожалея о том, что по сию пору «ни один бедный не убил ни одного богатого» (?!)...

Об оккупации Сибири инородцами – особо. «Китайцы хитрее, кавказцы наглее, но те и другие ведут себя как хозяева, осознавшие свою силу и власть».

С.С.: Да, мне это напомнило одну из псевдонаучных работ Александра Севастьянова – бывшего сопредседателя Национал-державной партии. У него много было о «хитрых китайцах», которые «слегка не уважают права человека» и готовят захват России, чтобы использовать ее как буфер в войне с Европой и Америкой. Для наших националистов вообще характерен взгляд из «кольца врага», жаль только, что и Распутин начал применять ту же методику. Хотя вопрос о нелегальной миграции в Россию китайцев, кавказцев, конечно, никто не отменяет.

В.О.: Тоже проблема не с потолка взялась – как и драма Тамары Ивановны, увидена в гуще жизни. Но воспринята не аналитически, а эмоционально, и с такими пережимами, переборами, перехлестами, что велик искус напрямую воззвать к писателю: побойтесь Бога, Валентин Григорьевич, коль скоро Вы человек верующий. Разве кавказцы избили Вас в подворотне собственного дома? Чистокровное русское хулиганье!

Возможно, мой вопрос-напоминание покажется некорректным. Но, думаю, хотя бы «по праву разделенного страданья» могу позволить себе быть некорректным. В 1995 году я тоже был избит у подъезда своего дома и тоже не залетными кавказцами, а чистопородными русичами. Правда, моих, в отличие от распутинских, так и не нашли. Потому, видимо, что всерьез не искали…

С.С.: Так Вы и не выставляли «заказчиками», скажем, Александра Проханова, Владимира Бондаренко или Владимира Бушина! Хотя тогда бы, наверное, точно не стали искать…

Свожу эту во всех смыслах болезненную тему к шутке, потому что пора уже подвести итоги нашей беседы. Сказано было не мало, так что минимальную задачу – дать читателям представление о новой повести Распутина, – мы в любом случае выполнили. Не буду вспоминать о деталях, думаю, мы с Вами сошлись в главном – нас обоих насторожила избыточная публицистичность, политизированность повести «Дочь Ивана, мать Ивана». Можно спорить о причинах, но тот факт, что стиль, сам язык распутинской прозы изменился не в лучшую сторону, для нас не вызывает сомнений. Вероятно, претерпели изменения и творческие принципы писателя, возможно, изменился Распутин и как человек – вы проводили параллели… И все-таки не хочется спешить с выводами – может, будущие произведения Валентина Григорьевича опровергнут наши замечания? Так что будем ждать и надеяться.

2004

  • Сергей Ступин – молодой прозаик, критик, выпускник (2005) Литературного института им. А.М.Горького. В то время, когда готовился диалог, был студентом IV курса.

МЕРЗОСТЬ!..

 

Почему «Книга без подтекста»? Потому, что русская литература XIX века «не то что не знала, что такое подтекст, но не видела нужды этим средством пользоваться. Великие русские классики говорили открыто то, что думали: Россия есть избранная страна и русский народ есть избранный народ».

Не то писатели-иудеи, хитроумно упрятавшие свою русофобию в подтекстовом словоблудии, Разве что Василий Гроссман высказывал ее не таясь, без обиняков, прямым текстом. «Развернутому показу иудейского подтекста» и посвящена сия книга, не иначе как в уличающий укор евреям напрочь лишенная обременяющих изворотов и ухищрений, как лишена была их русская классика позапрошлого столетия. «Автор этих строк говорит, открыто, что иудеи представляют для России смертельную опасность и что как можно скорее должна быть начата их принудительная высылка из страны. Если это будет сопровождаться народным возмущением в виде погромов, то тем лучше: быстрее и безболезненнее завершится дело».

Кто он, этот разъяренный ненавистник иудейства, оголтелый погромщик-расист, названный в издательской аннотации петербургским литературоведом, прозаиком, публицистом? За какие заслуги принят в члены Союза писателей России? Знать не знаем. Да, признаться, и не горим желанием знать, памятуя, с какой брезгливостью отшивал иудей (?!) Герцен нравственно неопрятных персонажей в мире как собственно литературном, так и окололитературном: «…позвольте мне остаться незнакомым с вами». Хватит нам и того единственного, что удалось праздного любопытства ради выудить о г-не Андрюшкине в Интернете, – куцые сведения, какие саморекламно сообщает о себе и он сам, представляясь автором нескольких статей в газетах «Завтра» и «День литературы». Что понаписано помимо их и прочего, вошедшего в «книгу без подтекста», нам также неведомо. Будем поэтому судить только о книге.

Поначалу – одни лишь цитатные выдержки, сохраняющие авторское косноязычие и колоритные особенности лексики, пунктуации, стилистики письма. Комментарии же к ним – после этого.

Итак:

Из статьи «Вместо предисловия»

«Евреи, раса неразумная и невменяемая, движимая слепой преданностью своему чудовищному богу Яхве (а проще говоря – дьяволу), поставили пред собой безумную задачу: захватить в России власть и уничтожить русский народ. Своими тысячелетними подлыми методами… евреи взялись за то, что не удалось татарам и католикам, Наполеону и Гитлеру… они инстинктивно понимают, что для уничтожения России необходимо прежде всего испохабить и осквернить одну из наших главных святынь – русскую литературу.

Бабель и Маяковский, Ахматова и Твардовский, Пастернак и Мандельштам, Зощенко, Трифонов, Солженицын, Аксенов, Довлатов, Евтушенко, Бродский, а также куда более многочисленная кодла литераторов менее маститых – всех этих эренбургов, кушнеров и войновичей с обслуживающей их ордой критиков, рецензентов и главных редакторов, – набросились, как саранча, на русскую литературу и, точно как саранча, размножились до своего наивысшего, критического числа именно тогда, когда корма на пастбищах уже почти не осталось. Национальная по духу русская литература сегодня, к началу XXI века, уже практически совсем исчезла, вырождается, перемещается обратно туда, где она, кажется, и возникла – в религиозные проповеди и трактаты да в государственные документы, – но именно в это время наибольшего числа достигла армия пишущих на русском языке молодых и пожилых евреев и евреек и наиболее пышно расцвели все жанры создаваемой ими русскоязычной литературы».

«…Для автора данной книги очевидно, что «Василий Теркин» Александра Твардовского – это именно попытка «приватизировать» Великую отечественную войну, подменив ее главного героя, русского солдата-труженика, балагуром-евреем… Твардовский… совершил беспримерную по дерзости выходку: как я уже сказал, подменил русского солдата жидом-балагуром. А в «Теркине на том свете» дал отточенный манифест русскоязычного еврейства».

«Или взять Ахматову. Десятки лет миллионы русских читателей воспринимали ее как русскую поэтессу… Но как должно быть, внутренне хохотала над нами жидовка Ахматова … как, должно быть, внутренне потешалась над нами Ахматова за то, что мы, миллионы русских, действительно, многие годы простодушно принимали ее за русскую дворянку!»

«Я же обещаю читателю по возможности ничем не разбавлять свою ненависть к тем, кто ее заслуживает и к кому неизбежно и в России будет применено то же массовое избиение и изгнание (а желательно бы организованная депортация), которыми всегда оканчивался «роман» евреев с той или иной нацией…».

Из статьи «Исаак Бабель или Моисей из Одессы»

«Рассказ «Комбриг два» как раз посвящен взаимоотношениям в Конармии евреев и русских, конкретно – еврея Буденного и русского Колесникова … То, что Буденный – еврей, а Колесников – русский, открыто, конечно, не сказано, но на то есть коды поведения и телесных привычек. Так Буденный у Бабеля говорит «с ослепительной своей усмешкой», в этом – нечто еврейски-порочное…».

«Вся «Конармия» Бабеля это такая же отвратительная и дурно пахнущая стряпня как и этот рассказ. Вся она состоит из д о н о с а на русских и возвеличения евреев».

Из статьи «Владимир Маяковский

или тужащаяся над Россией лягушка»

«Настоящим наследием Маяковского были тысячелетние иудейские традиции, на которые он вполне сознательно и опирался».

«…Почему же его все-таки нельзя считать значительным русским поэтом, да и вообще – значительным поэтом?.. Ответ, разумеется, известен: потому, что Маяковский – еврей, то есть практикующий дьяволопоклонник и сатанист».

«…Маяковский – мразь и нечисть, которую история обязательно вычистит прочь, когда будут вычищены Авгиевы конюшни объевреившейся России…»

«Маяковский не мельче и не крупнее Уитмена, в сущности, ни Маяковского, ни Уитмена вообще нельзя считать поэтами, как нельзя считать деятелями литературы никого из евреев. Их продукция – не литература, она лишь использует приемы, похожие на приемы литературы».

Из статьи «“Раса государственников”

и Осип Мандельштам»

«…Мандельштам всегда «в конце концов» склоняется к ценностям иудейства (то есть дьявольщины), отвергая ценности государственности и человечности. Это «в конце концов» присутствует и почти в каждом стихотворении, и во всей жизни поэта. Поэтому практически ни одно из его стихотворений и ни одна черта его творческого пути, взятого как целое, не имеют существенной ценности для русской, равно как и для общечеловеческой культуры. Мандельштама в литературе могло бы и не быть, и ничто не изменилось бы…».

«Как-никак, его считают поэтом, хотя еврейский поэт есть такой же нонсенс как легкий свинец или тяжелое перо».

«Мандельштам, Ахматова и другие литераторы-евреи как противодействовали русской культуре до революции, так точно оказались в оппозиции к культуре советской после семнадцатого».

«Если начнется, наконец, давно назревшая депортация евреев из России, то она будет сопровождаться чисткой нашей культуры, из которой и будут удалены Мандельштам и ему подобные».

«Сергей Аверинцев, главный сегодняшний комментатор и пропагандист Мандельштама … кажется мне либо интеллектуальным жуликом, либо человеком слабоумным».

Из статьи «Михаил Зощенко

или почему не нужно быть евреем»

«…Вовсе не простодушный болтун, но законченный и хладнокровный мерзавец… Как можем мы охарактеризовать творчество Зощенко кроме как ненужное ни для кого кроме иудеев, вредное всем кроме них?».

«Вот и Зощенко вполне, по-моему, заслужил те слова, которыми наградил его Андрей Жданов, и даже более того. Потому что Зощенко в зрелые годы сознательно не захотел избавиться от «комплекса иудейства», хотя вполне мог бы это сделать… поистине, ему слов вдвойне более суровых чем те, что произнес Жданов, – и тех было бы мало».

«Иудеи утвердились в России на куда более длительное время, чем это могло казаться Жданову, и обвинениями в пошлости от них не отделаться, потребны меры куда более крутые, та поголовная депортация иудеев из России, о которой уже говорилось выше…».

Из статьи «Андрей Платонов или содомит

от еврейского пролетариата»

«…Якобы обрусевшие, а на деле просто хорошо умеющие притворяться русскими евреи и составляют настоящий костяк русского иудейства. К таким потомственным донским иудеям, возможно, принадлежит и Солженицын; несомненно, одним из таких был и Андрей Платонович Климентьев (в действительности, Климентов, – В.О.), взявший себе псевдоним “Андрей Платонов”».

«Я позволил себе пересказать «Чевенгур» потому, что не думаю, что есть многие, способные дочитать до конца этот бред. Творчество Платонова напоминает кошмарные сны пожалуй еще больше чем кафкианское, хотя, на первый взгляд, у Платонова меньше недвусмысленно ирреального чем у чешско-немецкого еврея Кафки. Впрочем, «Чевенгур» это еще пустяки по сравнению с Платоновским же «Котлованом», повестью, начатой вполне реалистично, но в конце превращающейся в мучительный кошмар».

«Почему Сталин …написал на полях этой повести «Подонок»? Что это за повесть («Впрок», – В.О.)? Ничего особенного, обычная унылая платоновская бредятина о сельских изобретателях и о колхозах где-то в средней полосе России. Необычно разве то, что вещь написана от первого лица, как очерк или журналистские зарисовки. Платонов идет от села к селу и сравнивает разный опыт коллективизации. Там, где колхоз русский, руководимый каким-нибудь Черновым или Красновым, там автор намекает, что это кулацкое гнездо и что неплохо бы этих руководителей – к ногтю, к стенке. Там, где в артели рулит какой-нибудь Семен Ефимович Кучум с помощью брата Григория, там, наоборот, все тип-топ и неплохо бы перенять как всесоюзный опыт… Все это, и правда, настольный мерзко, что, действительно, мог не выдержать и Сталин…».

Из статьи «Иудейская Сапфо

или лесбийские игры Анны Ахматовой»

«…Русская поэтесса Марина Цветаева, хотя грешила много, была все-таки женщиной высокой судьбы и беззаветности, в то время как Ахматова с юности и, к сожалению, до последних дней пребывала в непрерывном преступлении против Бога и совести. Жила в запредельной мерзости, связанной с тем поручением, которое евреи часто возлагают на своих женщин: быть их предводителем в борьбе против Бога. Конкретно – в их войне против России».

«…Но она выбрала иное – быть идеологом и «вождем» еврейства, а это – грех куда более тяжкий! Все это видно уже в истории сватовства к ней Гумилева и начала ее замужества … выходит замуж за Гумилева и начинает вместе с ним служить общему иудейскому делу. Она выбирает грех поистине непростительный! И так это повторялось несколько раз на протяжении ее жизни…».

«Иудей Николай Гумилев… ни много, ни мало, создал конкурирующее с символизмом (в котором доминировали русские) еврейское поэтическое течение «акмеизма»; после революции, он, ни больше, ни меньше, организовал «монархический» заговор против большевиков, за что и был расстрелян…».

«У Ахматовой и Гумилева был очень прочный духовный союз, который они использовали для создания литературной популярности Ахматовой. Так она обратилась к Брюсову, по-видимому, с ведома мужа, так они вместе с Гумилевым уговорили Кузмина написать предисловие к ее книге, и так же Ахматова, с одобрения Гумилева, вступила в контакт с Блоком. Вот это были – их треугольники, направленные не на постельные утехи, а на увеличение собственного (иудейского) влияния в литературе … Блок знал, что они – иудеи, но то, что он благосклонно принял ее, означало, что она теперь может ссылаться на его дружбу. Это уже было – взятие настоящей высоты в русской литературе!».

Из статьи «Александр Твардовский

или демиург параллельной реальности»

«…Случай Твардовского сложнее всех описанных раньше. Он не одессит как Ахматова, он не жил в тройном браке с еврейкой и другим евреем как Маяковский (который и в стихах на иудейскую тему был вполне откровенен), наконец, у него нет такого количества героев с нерусскими фамилиями как в произведениях Платонова. Твардовский родился в русской деревне под Смоленском и внешне не походил на иудея. Таким образом, единственный осязаемый факт, каким можно доказать еврейство Твардовского (если сами тексты не считать достаточным доказательством), это то, что Твардовский создал абсолютное доминирование евреев в «Новом мире» – среди как сотрудников журнала, так и авторов. Скорее всего, он и женат был на еврейке, хотя этот факт я не проверял…»

«Поэма «Василий Теркин» … представляет собой рассказ о том, как не надо действовать, то есть рецепт поражения».

«…Глава «Переправа», поразительная по своей нелепости».

«Никакого пафоса, все приземлено и сказано скороговоркой и сквозь зубы, точно Твардовский вообще не хотел бы признавать никакой победы за русскими. Насколько подробно выписано отступление и унижение русского солдата, ночующего в собственной хате, откуда он должен завтра уйти, оставив семью в полной власти немцев, настолько же бегло упомянуто взятие Берлина …Отделавшись от Германии (и от всей освобожденной Европы) …Твардовский поскорее помещает русских солдат-победителей …в баню. Вот тут-то, раздев их, он их, голеньких, нам показывает со смаком, долго – глава «В бане» насчитывает более полусотни строф. Зачем понадобилось вместо изображения покоренной Германии и торжества победы устраивать банную сцену? Ясно зачем: чтоб не зазнавались! Мы вас покажем самим себе грязнющими да вывернем наизнанку заношенные подштанники и прочее вшивое белье, да заставим вас ощутить обнаженными и в таком виде выставленными на всеобщее обозрение…».

«…Почему такую поэму в советское время (да чуть ли и не до сих пор) называли «героической» и «национальным эпосом»? Впрочем, шутовством и балагурством поэма является лишь с русской точки зрения. С еврейской же Твардовский, действительно, написал «героический национальный эпос». Вот только нации другой – не русской…».

«Теме бессилия русского солдата посвящена и поэма «Дом у дороги»… Все то время, что мы читаем поэму, мы чувствуем себя во власти иудейского автора. Вместе с маленьким ребенком мы как бы находимся в руках ненавидящих русский народ немцев. Цель всего этого – вызвать у читателей чувство неуверенности, зависимости от кого-то. Наконец, просто создать плохое настроение».

«…Таков замысел всей этой поэмы «За далью даль» – явно показать физические пространства России и при этом в подтексте – духовные пространства древней иудейской традиции. Вот те «две дали», с которыми мы постоянно имеем дело в поэме, в частности, в главе «На Ангаре» …Эпопея перекрытия могучей реки дана Твардовским как иносказание об обуздании русского народа волей иудейства. Обыгрывается прежде всего «слепота» стихии, которая «не видит», «не подозревает» той громадной и планомерной подготовительной работы, которая уже проведена ... Действительно, мы, русские, порой не подозреваем о той громадной подготовке, которую тайно проводят иудеи чтобы нас смирить».

«В поэме Твардовского «По праву памяти», опять же, почти все держится на подтексте, на недоговоренностях, здесь автор постоянно и упорно на чем-то настаивает, хотя, собственно, так до конца и не открывает нам – на чем именно? …Эта поэма, в общем-то, о коллективизации и о репрессиях, то есть в каком-то смысле Твардовский возвращается к теме своей первой поэмы «Страна Муравия», которая также повествовала о годах коллективизации. …Но «Страна Муравия» это, в общем-то, был балаган, шутовство, не очень сильно отличающееся от «агиток Бедного Деьмяна». В поэме же «По праву памяти» …зарифмованные то ли мемуары, то ли сентенции Твардовского о России XX века, то ли не то и не другое …Вроде бы считающийся мудрым человек в своей итоговой поэме то и дело потчует нас тем, что и серьезной мыслью-то нельзя назвать, а лишь комком грязи».

«Духовный мир как бы врастает в мир предметный и управляет им. Но то, что делает Твардовский, имеет совершенно иной смысл. Твардовский, как и большинство писателей-иудеев, исходит как раз из мира низменного, животного, из мира дьявола, и только этот материальный мир считает определяющим, ведущим».

«…Именно соединил последовательную русофобию с умением жить успешно и просто даже в бытовом смысле неплохо при советском строе …Но вот это мне и представляется каким-то запредельным торжеством зла! …Получать многочисленные государственные награды и премии, ездить в казенном автомобиле или просто спокойно идти по улице, ничего, в общем-то, не опасаясь – это мне кажется настолько чудовищным, что я просто не нахожу слов…».

Из статьи «Александр Солженицын

или «зияющая высота» иудейской литературы»

«Солженицын, действительно, прекрасно знает русские болевые места и умело проходит по самому их краешку, давая нам почувствовать боль и в то же время не признаваясь, что он иудей. В итоге многие у нас, действительно, принимают Солженицына за русского, не обращая даже внимания на иудейское отчество. Люди просто не могут поверить, что кто-то способен их так нагло и хладнокровно обманывать. Между тем, то, что делает Солженицын, позволяет довольно уверенно отнести его к известной категории: еврея, изображающего из себя антисемита».

«Итак, эта повесть («Один день Ивана Денисовича», – В.О.) о лагере (а шире – обо всей советской жизни) показывает нам тип совершенно денационализированного русского человека, этакого «человека-прокладки», охотно услужающего нерусским. Мне не очень-то верится в образ Ивана Денисовича … Солженицыну хочется, чтобы такими были русские, и можно сказать, что все русскоязычные литераторы-иудеи (поэты, драматурги, кинематографисты, прозаики) сообща создают именно такой образ русского человека – покладистого, работящего, экономного …но при этом начисто лишенного национального самосознания. Эту же линию Солженицын далее развивал в образах Матрены («Матренин двор») и Зотова («Случай на станции Кочетовка»). Герой «Ракового корпуса» Костоглотов – еврей, также как и герои «В круге первом» Рубин и Нержин (последний имеет черты сходства с самим Солженицыным)».

«О книге «Архипелаг ГУЛАГ» скажу лишь несколько слов. Все писатели-иудеи искали, к чему бы «прикрепиться», «присосаться» в России. И почти все находили, что выгоднее всего использовать тему репрессий …Солженицыным эта тема развита, быть может, больше, грандиознее, чем другими …Но …нельзя путать страдания от государственных репрессий иудеев и остального народа …Народ-государственник живет государством и все свои потери и боль от укрепления государства воспринимает так же естественно как мозоли от труда… Почему русские, которых было репрессировано больше чем иудеев, не написали об этих гонениях так же много, как иудеи? А главное, почему литераторы-иудеи так старательно односторонни – описывают боль, причиняемую жестокостью государства, но не описывают благо, которое это же государство несет?».

«Иудейство – это религия дьявольщины, разрушительства, антисистемности. В полном соответствии с этой религией действовал и Солженицын, предложивший в «Красном колесе» несколько версий гибели России и захвата в ней власти иудеями, но так и не остановившийся ни на одной из них».

«Ни в СССР, ни в эмиграции Солженицыну не хотелось, чтобы о его еврействе догадывались – упала бы раскупаемость. Тем более не нужно ему это было в преддверии возвращения в Россию: а ну как, вместо торжественной встречи изгнанника, накинутся с криком «бей жида»?..»

Из статьи «Иосиф Бродский или

государственник несуществующего государства»

«Бродский. Так и не нашел никакого образа и умер от злости».

«Поэзия Бродского настолько скучна и монотонна, что вполне могла бы использоваться вместо снотворного…».

«Бродскому … не кажется более важным никакое иное занятие литератора кроме противодействия власти, и в этом он – типичный представитель своей, еврейской расы, «расы конспираторов и бунтарей», которые и сделали его тем, чем он стал – поэтом с мировым именем».

«Рукой Бродского двигал, конечно, иудейский стереотип…»

«…«Империя» (или, проще говоря, самое могущественное государство мира), действительно, существует. Имя ему – Россия, и оно не прощает, не имеет права простить ни одного из тех, кто бросил ему вызов…».

Перечень развязно шельмуемых, бранно поносимых, ругательски отлучаемых от русской словесности не исчерпывается всемирно признанными именами выдающихся мастеров поэзии и прозы, вынесенными в заголовки портретных статей, сложивших юдофобскую книгу. По тому же «пятому пункту», когда действительному, когда домысленному, из мировой классики заодно с Уитменом и Кафкой вышвырнуты Генрих Гейне и Томас Манн, а из литературы отечественной Корней Чуковский и Лидия Чуковская, Ю. Крымов, М.Слонимский, Ф. Вигдорова, В. Высоцкий, С. Довлатов, Ю. Карабчиевский, И. Лиснянская, А. Кушнер, Я. Гордин. А также К. Симонов за «Живые и мертвые» и А. Ананьев за «Танки идут ромбом», где война дегероизирована так злонамеренно, что «от красоты наступающих немцев захватывает дух, а вот что дает победу над ними – остается непонятным …такое умение сосредоточиться на собственной слабости и на силе противника никак нельзя признать назидательным или полезным в свете будущего России…». На мутной волне уличающих обструкций крепко досталось и таким единокровным соплеменникам, как А. Фадеев: «…в литературу вошел, а лучше сказать – вполз, спрятавшись за узенькими плечами своего Левинсона, он всю жизнь потом по долгу службы дружил едва ли не с одними евреями, он и женат был на еврейке – Маргарите Алигер» (и писательница Валерия Герасимова, первая жена А.Фадеева, и народная артистка СССР Ангелина Степанова, его последняя жена – чистопородные русские – В.О.); К. Воробьев и Е. Носов: «…написали каждый не так много рассказов и коротких повестей»; Л. Бородин, чья скучноватая «проза …мне тоже дается с трудом»; В. Шукшин – такой же «чернушник», как Венедикт Ерофеев, и В. Распутин – за то, что благожелательно терпим к А. Платонову. Невесть с чего в иудейском или околоиудейском ряду оказался идеологический со/у/мышленник автора – Э. Лимонов. Зато А. Синявский из него великодушно выведен: «… есть мнение, что … был русским, вопреки распространенному о нем суждению». То же в исторической и литературоведческой науках: Л. Гумилеву и М. Геллеру не место в них, как С. Аверинцеву и разным прочим ученым иудейского происхождения. С кем останетесь, сортировщик, после таких ярых прополок? С одним Шолоховым, благо он из казаков пришлых и потому вроде бы не из потомственных донских иудеев? И с мало кому ведомыми, но симпатичными вам питерцами – Евгением Кутузовым да Николаем Коняевым, представленными как «наиболее значимые литературные величины» не русскоязычного, а русского патриотического фронта? А в мире научном – с антисемитом В. Кожиновым? Не густо…

Не перечислительно, чуть пространнее из других фоновых фигур выдается землякам-питерцам – В. Попову, М. Чулаки, Д. Гранину. Первый, хоть и носит русскую фамилию и выступает как «резкий анти-западник (?) …в то же время очень ярко, причем на глубинном уровне, выражает мировоззрение русского иудея». Второй, «носитель фамилии греческой», и «само собой» третий «свое западничество воспринимают как некую индульгенцию и уже не видят необходимости быть столь последовательно нерусскими (похоже, А. Андрюшкин тужился сказать: не видят необходимости прикидываться русскими, да сам запутался в громоздких построениях, примечательных тем, что элементарная логика ночует в них крайне редко, – В.О.) в глубинных ходах своего творчества. Впрочем, хрен редьки, как говориться, не слаще». Что с того, если «по прикидке» бдительного пропольщика, который оговаривается, будто специальных «подсчетов … не производил», большинство гранинских героев – русские? Все они «не кажутся живыми, вот беда… это изваяния, умело созданные, чтобы польстить русскому читателю, но вот подражать им не хочется…».

Берусь утверждать: никого из троих земляков, тем паче Даниила Гранина юдофобствующий аналитик не читал. В лучшем случае бегло пролистывал. Иначе не называл бы генетика Любищева из повести «Эта странная жизнь» ученым «тоталитарного типа», роман «Картина» – повествованием о «возращении партноменклатуры к народному духу и корням», роман «Бегство в Россию» – антиамериканским (если уж угодно «анти», то он скорее куда больше «антисоветский»), а «Вечера с Петром Великим» – не романом-раздумьем об уроках истории, деспотической власти и самодержце во власти, цене прогресса, духовной свободе личности, насилии и гуманизме, а всего лишь «собранием анекдотов», конъюнктурно подогнанных (при чем тут конъюнктура, если роман задуман на рубеже 70-80-х годов, вынашивался, писался более десяти лет?) к юбилейной дате 300-летия Петербурга и угодливо приспособленных к «вкусам нового президента Владимира Путина, как известно, повесившего на стену своего Кремлевского кабинета портрет Петра».

Берусь утверждать далее на наглядном примере того же Даниила Гранина, что намеренная дезинформация, а, говоря прямее, без эвфемистических подтекстов, отъявленное вранье – излюбленный прием критиканских инсинуаций. Не «отмечалось критикой», будто исторический роман Д. Гранина о Петре Первом «разочаровывает». Оголтело патриотистская печать его замолчала, серьезная либеральная отозвалась аналитически. Три массовые, отнюдь не «иудейские» по составу читательской аудитории презентации-конференции, участником которых мне довелось быть – в Москве, в Российской государственной библиотеке, бывшей «ленинке», в петербургской «публичке», ныне Российской национальной библиотеке, и в Санкт-Петербургском Гуманитарном университете профсоюзов – прошли триумфально.

Допускаю, однако, что вранье, на какое без удержу горазд беззастенчивый критикан, проистекает не только из его природной тяги к фальсификациям и провокациям. Нередко подспорье лжи – уникальная эстетическая глухота автора, чьему пониманию равно недоступны тексты и поэтические, и прозаические. Антисемитский медведь наступил на его чистопородное ухо так мощно, что наглухо зашорил здравый рассудок великодержавной фанаберией. Вот и приходится всерьез серчать на А. Платонова, в чьих литературно– критических эссе, написанных в «такое весьма напряженное время, каким был тридцать седьмой год» (это о кровопролитном пике сталинского террора так деликатно!), «много говорится о русском народе и русской литературе», но днем с огнем не сыскать «ни одного словосочетания «наш русский» (например, «наш русский народ», «наша русская литература» и т.д.). Говорится, как правило, отдельно: «наш народ», а рядом – «русский народ», «наши традиции», а рядом – “русские традиции”». Или объяснять скрытым иудейством писателя его командировки в Среднюю Азию и на Каспий (в древности – Хазарское море!) как раз «по периметру Хазарского каганата». Или уличать А. Солженицына в том, что он нарочно увел «внимание русского читателя от тех весьма интересных веков и событий», какие связаны с иудейской Хазарией, и вместо этого вынудил «нас читать изложенную на трехстах страницах мучительно подробную историю винной торговли на Украине и в Белоруссии в XVIII-XIX веках». (Если имеется в виду первый том книги «Двести лет вместе», то он не только о винной торговле и в нем не триста, а пятьсот страниц). Или, позабыв о том, что поэтический перевод есть исстари творческое состязание талантов, обвинять И. Бродского в непомерном тщеславии: переводя У.Х. Одена, «в отношении к нему поставил себя не как скромный переводчик, а как равный собеседник. Он как бы вводил американца в великую русскую литературу…». Или, наконец, наставительно вразумлять несмышленых читателей, замороченных «одним иудейским критиком», как им надлежит толковать название романа Виктора Астафьева: вопреки сюжетным коллизиям повествования «прокляты и убиты» в нем не сибирские парни, жестоко брошенные родным государством в адову кипень, мясорубку войны, а, «конечно же, немцы».

Тут же терзания показным недоумением: с чего этот вдруг Твардовский – Теркин, «обращаясь к Смоленщине», испытывает «какое-то необъяснимое чувство вины … к родным местам», доносимое референом:

Ты прости, за что – не знаю,

Только ты прости меня!

Солдатские стыд и боль за отступление, усугубленные переживанием общенародной беды, один на одни с которой остается в оккупацию отчий дом, на ум не приходят. «Зная иудеев», автор навязывает более простой и легкий ответ: «Прощения здесь просят за все сразу и авансом … Еврей совершенно точно знает, что будет вести себя непростительно по отношению к приютившей его земле, но ему нужна хотя бы видимость того, что это происходит по взаимному согласию».

В случае с А. Твардовским нежелание воспринимать поэтическое слово, вживаться в него на редкость поразительно. Надо же умудриться главу «Две кузни» в поэме «За далью – даль» истолковать как зашифрованный намек на «хазарское происхождение металлургических промыслов на Южном Урале»! И как автобиографическую проговорку, засвидетельствовавшую, будто в «происхождении и воспитании Твардовского-мальчика …ничего русского мы здесь, конечно, не найдем, смешно было бы, и ожидать этого»! Только не зная «Страны Муравии», возможно уподобить поэму «агиткам Бедного Демьяна». Ничего себе агитка, в которой цензура десятилетиями изымала «кулацкие» строфы, звучавшие поминаньем

…………душ усопших,

Что пошли на Соловки,

– Их не били, не вязали,

Не пытали пытками,

Их везли, везли возами

С детьми и пожитками.

А кто сам не шел из хаты,

Кто кидался в обмороки, –

Милицейские ребята

Выводили под руки.

Или, возвращаясь к «Василию Теркину», – какими чудовищами недочувствием и недомыслием надо обладать, чтобы, патетически вопрошая «А где воинская доблесть?», не узреть во вступлении «От автора» ничего, кроме «воды», какую «льют» на простофиль-читателей, когда «не хотят или не могут сказать что-то по делу!»

На войне, в пыли походной,

В летней зной и в холода,

Лучше нет простой, природной –

Из колодца, из пруда,

Из трубы водопроводной,

Из копытного следа,

Из реки какой угодно,

Из ручья, из-подо льда, –

Лучше нет воды холодной,

Лишь вода была б – вода.

«Мне, русскому человеку, – опровергает автор поэта, вызвавшего в его искривленном мозгу нелепую «ассоциацию скорее с сероводородом», – не пришло бы и в голову придавать какую-то особую ценность воде. Может быть, потому, что я рос в Ленинградской области, где полно рек, ручьев и озер? Но так же и во всей Европе, от Днепра до Одера и Рейна. Европейцу (в отличие от тех, кто ведет свое родство с безводного Ближнего Востока) на уровне генетической памяти вода ни о чем не говорит, и то, что Твардовский с нее начал, возможно, и объясняется иудейским происхождением его далеких предков». Правда, страницей дальше А. Андрюшкин допускает, что «большие массы солдат, сосредоточенные в одном месте, бывает трудно обеспечить водой и пищей. Но ведь на то есть службы снабжения (исправно, надо полагать, действовавшие в Афганистане и действующие в Чечне, – В.О.), и это дело в армиях всего мира считается не самым сложным. Суворов, например, в своей «Науке побеждать» почти ничего не пишет о воде и пище, а все ему воинский дух, да дисциплина, да «не числом, а умением», да «глазомер – быстрота – натиск»… Ах, какой непрактичный был Суворов…». Куда как практичен зато его недоумок-потомок, видать, и слыхом не слыхавший о том, что я, тоже питерец, знаю с детства: как обреченно ползли за водой к невским прорубям ленинградские блокадницы и окоченевали, замерзали у обледенелых кромок. Помните у Ольги Берггольц в поэме «Твой путь»?

Вода плыла, гремя и коченея,

и люди к стенам жались перед нею,

но вдруг один, устав пережидать,

наперерез пошел

по кромке льда,

ожесточась пошел,

но не прорвался,

а, сбит волной,

свалился на ходу,

и вмерз в поток,

и так лежать остался

здесь,

на Литейном,

видный всем, –

во льду.

А люди утром прорубь продолбили

невдалеке

и длинною чредой

к его прозрачной ледяной могиле

до марта приходили за водой.

......................................................

Я знала все, я тоже там была,

я ту же воду жгучую брала…

Или, по уроженцу водоносной, как вся Европа, области, Ольга Берггольц тоже иудейка? И потому ее блокадные (а тем более – тюремные!) стихи – сионистский подкоп под Россию?..

Уму не постижимо прочтение стихов Анны Ахматовой, в связи с которой замечено, что «к женщинам, как и к мужчинам, мы можем, а часто обязаны применять самые высокие мерки». Держась взятой им высоты, понятой на убогий антииудейский вкус, новоиспеченный «ахматововед» и в хрестоматийном

Когда б вы знали, из какого сора

Растут стихи, не ведая стыда,

Как желтый одуванчик у забора,

Как лопухи и лебеда

находит откровенное самопризнание поэта в том, будто ее творческий «импульс всегда грязный». И наставительно просвещает: «Нет, не из сора растут истинные стихи, но из голоса Бога в душе поэта! Это иудейские стихи, действительно, растут из грязи и из нашептываний Дьявола». Обратили внимание, как шулерски «сор» подменен «грязью»?

Дальше – больше. «Невидимка, двойник, пересмешник…» – не обнаженный трагизм жизненных и творческих судеб поэтов, а склочный ахматовский «ответ иудейки столь же дерзкий, как многолетнее преследование ее Цветаевой», в чьем «поведении …всегда была доля антисемитской угрозы» (?). Кстати заметить: к «междусобойным ответам» наш исследователь бдителен, как самонадеянный криминалист к вещдокам, выуженным на коммунальной кухне. И. Бабель у него отвечает «Конармией» на «Двенадцать» Блока и гоголевского «Тараса Бульбу», А. Солженицын «Раковым корпусом» – на толстовскую «Смерть Ивана Ильича», И. Бродский – «Памятникам» Пушкина и Горация, а также «Песне о буревестнике» Горького…

Еще умопомрачительней интерпретация «Тихо льется Тихий Дон…»: не восьмистрочный фрагмент «Реквиема», а начало «непрерывного… стихотворного разговора» А. Ахматовой с «великим и мудрым». Одинокая, –

Эта женщина больна,

Эта женщина одна.

Муж в могиле, сын в тюрьме,

Помолитесь обо мне, –

она знает, что он тоже одинок и оттого, разорвав «после шестнадцатилетней совместной жизни … отношения с Н.Н. Пуниным», прозрачно намекает, что теперь может «быть свободной для Сталина». Будьте верны себе, неуважаемый! Отчего бы не вообразить и не возвестить следом, что и помолиться о ней поэт просит вождя персонально как бывшего семинариста?

Не избегая излюбленного словечка А. Андрюшкина, – бредятина. Но – броская, хлесткая. Хотя и нелогичная, коль скоро не кто иной, как Ахматова, внушил Мандельштаму бунтарский «выпад против “кремлевского горца”». Но, как мы не раз могли убедиться, логика не по А. Андрюшину, который клинически не в ладу со здравым смыслом. И потому не для него, а для истины сказ: А. Ахматова в самом деле вела диалог со Сталиным, вернее, обращала к нему свой монолог. И не к нему одному, а, повторяя заголовок ее стихотворения 1962 года, к «Защитникам Сталина». Стало быть, невольно и к своему нынешнему «исследователю», доброхотно восполняющему бреши в их редеющих шеренгах.

Это те, кто кричали: «Варраву! –

Отпусти нам для праздника…», те,

Что велели Сократу страву

Пить в тюремной глухой тесноте.

Им бы этот же вылить напиток

В их невинно клевещущий рот,

Этим милым любителям пыток,

Знатокам в производстве сирот.

Приведенные строки – своего рода точка. Апогеем же этого своеобразного – потому, что, если можно так выразиться, монологического – диалога поэта с вождем были не стихи во здравие «учителя и друга», вымученные к его 70-летию ради вызволения уже в четвертый раз заключенного сына (на них А. Андрюшкин торжествующе ссылается, не моргнув глазом!), а такое, скажем, искрометно афористичное четверостишие 1937 – того самого «напряженного» – года:

За такую скоморошину,

Откровенно говоря,

Мне свинцовую горошину

Ждать бы от секретаря.

Не какой-нибудь местной партячейки секретаря, а генерального секретаря, ЦК ВКП(б)!..

Апогей – и не включенное в «Реквием», но примыкающее к нему «Подражание армянскому», датированное тем же 1937 или 1939 годом:

Я приснюсь тебе черной овцою

На нетвердых сухих ногах,

Подойду, заблею, завою:

«Сладко ль ужинал, падишах?

Ты вселенную держишь, как бусу,

Светлой волей Аллаха храним…

И пришелся ль сынок мой по вкусу

И тебе, и деткам твоим?»

И еще – строки 1940 года, о которых у «ахматововеда», даже в «Поэме без героя» обнаружившего проявления «любви и Сталину», тоже ни гу-гу:

В Кремле не надо жить, Преображенец прав,

Здесь зверства древнего еще кишат микробы:

Бориса дикий страх, и всех Иванов злобы,

И Самозванца спесь – взамен народных прав.

Приняв в расчет, что имеем дело с невеждой, доведем до его сведения: под Борисом подразумевается не Ельцин, а Годунов…

Невежество А. Андрюшкина, питающее множество его антииудейских умопомрачений, – статья особая. Проблема его убогой эрудиции – не знать того, что знать вроде бы положено. К примеру, о том, как не устроенная в жизни, затравленная – вовсе не иудейской! – властью Марина Цветаева не в Москве, а в Елабуге «просилась на работу посудомойкой в писательскую столовую». Или о том, с какой поистине русской, простонародной прямотой, покручивая пышный казачий ус, рубанул «еврей» Буденный правду-матку (в смысле – матерную) о «Конармии» Бабеля. Комедь, однако, в том, что и все другие историко-литературные, культурологические и политологические познания выдержаны на уровне дремучих представлений о метафоре как выкрутасной красивости иудейского стиля или социальном и психологическом, сатирическом и памфлетном подтексте, какового, в отличие от тех же иудеев, не знали и не признавали ни Тургенев и Достоевский, ни Толстой и Чехов. Отсюда нелепость на нелепости, какими кишмя кишат сногсшибательные откровения.

Из исторических.

…«Изгнание, уничтожение или хотя бы ограничение в нравах евреев было совершенно правильной политикой всех здравомыслящих государей российских (депортация их и сегодня является насущной необходимостью, о чем я уже не раз писал в этой книге)». Правда, Иван III, дав слабину, неразумно потворствовал «ереси жидовствущих», унять которую удалось лишь теорией «Москвы – Третьего Рима». (К месту напомнить: ее взял на обеспечение как раз Иван III). Но промашку его грозно устранил грозный внук. И не иначе как проторенной им дорогой дальновидно пошли Николай I, принявший «несколько сотен актов, направленных на борьбу с дьяволопоклонничеством иудеев», и достойный своего деда Александр III: тоже не подкачал, издал 65 антиеврейских постановлений.

…И в Смуте XVII века, и в гражданскую войну в веке XX непатриотичные евреи выдали свое вероломное двоедушие тем, что воевали на «обеих сторонах фронта». Как будто простодушные русские патриоты исключительно на одной!

…Если революция в целом была «тяжелой работой, даже подвигом совестливой части русского народа», то первый работяга-подвижник в ней – чистокровный пламенный революционер Скрябин-Молотов, которого Ленин, страшась конкуренции, «оттеснил … в буквальном смысле на периферию». Но который сумел потом отвоевать себе неоспоримое «право говорить на равных» с самим Сталиным. И, обратившись к народу с заикающейся от перепуга (как въяве слышу!) радиоречью 22 июня 1941 года, ясно показал, что «все-таки он, а не Сталин первый».

…После победы Минина и Пожарского в Смуту, а красных в гражданскую евреи «получили доступ к власти». Они же больше всех выгадали и от войны с фашизмом (понеся 6 миллионов жертв Холокоста?), победить в которой «должен был русский народ, а воспользовались победой – иудеи. Соответственно их задача во время войны была – не просто выжить, но успеть подняться как можно выше по идеологической ли, партийной или любой другой лестнице».

…Еще об Отечественной: «И с немцами русские и евреи воевали, хотя бок о бок, но во имя разных ценностей. Русские умирали за Россию, которую понимали как выражающую чаяния всего человечества, евреи тоже умирали за Россию, но как за тело, внутри которого и за счет которого и дальше сможет существовать и процветать еврейство. Они боролись не за все человечество, но за свой народ именно как противопоставленный остальным людям. Таким образом, русские воевали за всеобщность, иудеи за отдельность, русские за Бога, иудеи за дьявола». Уместное воспоминание к случаю. В разгар борьбы с безродными космополитами – антипатриотами не так многословно то же самое изрек один из тогдашних секретарей Союза писателей СССР, под председательским приглядом которого из членов монолитного СП исключали писателя-орденоносца с «пятым пунктом». Когда исключаемый напомнил о своем фронтовом прошлом, то услышал в ответ: мы воевали за Родину, а вы за себя!

Под стать историческим откровениям политические.

…О всемирном засилии ненавистных иудеев, в чьих загребущих руках «находится самый главный узел духовной и общественной жизни как России, так и Штатов». Если и впрямь так, то теперь и недоумками ясно, почему долларовые «пироги» А. Солженицыну «приходят по-прежнему с Запада». Но в таком случае никак не понять, чего ради в пору пребывания в США «вермонтский отшельник» скрывал от властей свое донское иудейство, как, впрочем, и по возращении в Россию продолжает скрывать его «от русского рынка».

…Об уступчивой передаче государственной власти евреям президентом Путиным, чья «риторика …поначалу казалась патриотичной. Но изумленные русские люди вскоре увидели, что руководителями трех из семи федеральных округов Путин назначил иудеев – Драчевского, Пуликовского и Киреенко. Руководителем совета безопасности России стал еврей Рушайло, председателем ФСБ – еврей Патрушев, начальником Федеральной пограничной службы – еврей Тоцкий. Руководителем президентской администрации Путин оставил еврея Волошина, министром культуры назначил еврея Швыдкого, министром печати и средств массовой информации – еврея Лесина. Причем именно еврею Лесину Путин поручил ликвидацию еврейской телевизионной империи Гусинского!». В пору сочинения этой эскапады Фрадкова в роли премьер-министра на политическом и хозяйственном горизонте российской власти еще не было. Иначе сколько антисемитской желчи в книге прибавилось бы!

…О необходимости переориентации внешнего курса России сообразно ее исконно национальным интересам. «Павел Первый англичан, как известно, не любил и пытался строить континентальную мощь России лишь с позиции русской, а не русско-английской силы …Антианглийскую политику позже вел Николай Первый, а в XX веке Сталин, заключивший с Гитлером пакт о ненападении (и подставивший страну под его кулак! – В.О.). Автор этой книги считает, что анти-англоамериканская, континентальная политика нужна России и сегодня. Ничего кроме процветания всякого рода международных паразитов и посредников союз с англо– американцами России не дает. Вместо этого нам нужен союз в Боге, в Русском Боге, то есть основанный на нашей силе, с кем-то из наших континентальных соседей. Думаю, лучше всего – с исламским миром, а еще точнее – с Ираном, с которым и должна Россия образовать теснейшую конфедерацию». Все, как видим, закономерно: антисемитизм не одинок. Он лишь одна из фобий, какие владеют замутненным человеконенавистничеством сознанием нынешних антииудаистов. Сперва им подавай на расправу евреев, потом англичан и американцев. О немцах, французах, итальянцах, испанцах и прочих цивилизованных европейцах вкупе с братьями-славянами пока молчок. Надолго ли?..

Настал черед перейти, наконец, к морали, перепроверив трубные призывы пасквилянта к высокой нравственности циничной безнравственностью их воплощений. Неистовый антииудаист не однажды расшаркивается перед читателями в извинениях «за некоторые копания в еврейском грязном белье, …но без еврейских извращенных привычек в сексе, да и вообще в жизни, нам эту расу не понять не описать, как невозможно описать лесного клопа без резного запаха или осьминога без чернильного пятна». Однако запахи манят, пятна влекут, обостряя всепоглощающую страсть к замочным скважинам, в какие он плотоядно подглядывает за интимом в приятельских и семейных взаимоотношениях своих «героев», и прямо-таки патологический интерес к содомским и прочим грехам, которые вызывают в непорочном девственнике «сильнейшее чувство омерзения».

Сильнейшее, но, видать, не настолько сильное, чтобы напрочь отвадить от «“розово-голубых”, то есть гомосексуально-лесбиянских изданий». Из них сладострастно выуживаются, выскребываются пикантные подробности на тему кто и как, когда и где, венчаемые потрясно обобщающим выводом: «От общения с евреями русские женщины становятся вздорно-самоуверенными, русские мужчины – неоправданно робкими. Но главное, мирный контакт с нацией–паразитом заражает нацию–хозяина некой легкомысленностью и неразборчивостью: мы невольно начинаем думать, что моральный человек – «почти такой же» как аморальный. Ну, какая, мол, разница».

Между тем, разница проводится более чем выразительно. И заключается она в том, что содомия в ее как гомосексуальной, так и лесбиянской вариациях объявляется извращением сугубо еврейским, генетически заложенным, запрограммированным, закодированным самой матушкой-природой или, по Андрюшкину, дьяволом. Не велика печаль, если расово благостную картину портит поэт Кузмин Михаил Алексеевич. «Специальных национальных (!) исследований …в отношении его» А. Андрюшкин «не проводил, но портреты показывают нам внешность типично иудейскую». А как быть, полюбопытствуем у г-на сексолога, с Петром Ильичем Чайковским? С великим князем Сергеем Александровичем Романовым? Тут и портреты не выдают никакой иудейской порчи…

Не утаю: походя касаясь этого сексуального сюжета, притягательного для А. Андрюшкина, я приложил немало усилий, чтобы уберечь себя от сбивов на изложение скабрезностей, в том числе лексических, какими пестрит сочинение. Поэтому, с облегчением оставляя их в стороне, перехожу к тому, что покоробило и возмутило помимо них. Непорядочно моралисту-христианину мстительно торжествовать в связи с преждевременными кончинами «оппонентов», будь то Иосиф Бродский, не вынесший инфаркта, или Михаил Чулаки, сбитый машиной. Неприлично и злорадствовать над жизненными и творческими бедами писателей, даже если они и вправду были трижды иудеями. Не виноват Михаил Зощенко в том, что, сраженный ждановским ударом, у А. Андрюшкина праведным, до конца жизни «уже ничего значительного не написал» и все свои последние годы «был как бы живым призраком». И Анна Ахматова не повинна в том, что с середины 20-х ее «перестали печатать», хотя сама при этом, вопреки злобствующим заверениям хулителя, вовсе не «перестала …писать стихи»…

Но что А. Андрюшкину до христианской морали с ее нравственными установками и этическими нормами, если, клянясь Богом всуе, он и веру в него готов положить на священный алтарь остервенелой борьбы с «глуповатой Торой»? «Еврейство неуязвимо, пока существует христианство, и, покуда Богом почитают иудея Иисуса, никакие депортации или погромы евреев не будут иметь существенных и долговременных результатов. Борьба с иудеями, по-видимому, не может быть выиграна без отказа от Христа и без замены его каким-то другим верховным Богом (только, разумеется, не Марксом или каким-то еще другим иудеем)». Путь проторенный, опробованный Гитлером, уже заменявшим гуманизм мировой цивилизации варварской бесчеловечностью неоязычества, а многовековую веру, христианскую ли, иудейскую ли, неразумием слепого, нерассуждающего, фанатичного поклонения новым арийским идолам. Чем и как обернулось это и для самого фюрера, и для уверовавших в него нацистов, – общеизвестно. Даже А. Андрюшкин наверняка осведомлен…

Не бывать земному раю ни в мире, ни в России по нацистской рецептуре гитлеровского последыша, как ни сладостно грезятся ему вивисекции, после которых в отечественной культуре, конечно же, останутся зияющие ямы, но зато откроется широкий простор и будет легко дышаться. Нет уж, увольте от зловонной перспективы дышать воздухом, не евреями испорченным, как «грубым, но простым языком» изволит выражаться наш доморощенный расист, а отравленным его собственными антисемитскими экскрементами...

Как бы не были низменны эстетические вкусы и пещерны литературно-критические предпочтения, они, если подсудны, то только морально. Уголовно не наказуемы и исторические фантасмагории, политические фантазии, вплоть до мимоходом выкрикнутого исступленного заклинания «об «окне в Европу», которое должно быть закрыто». Совсем иное – не однажды процитированные – в книге ими хоть пруд пруди – подстрекательские, провокационные призывы к погромам, массовой, с государственным размахом депортации, подкрепляемые историческими «авторитетами» древнеегипетских фараонов, Ивана Грозного, Торквемады, Гитлера. Или – благожелательная отсылка к «Майн Кампф». Не велика печаль, если это «книга, вдохновившая нападение Германии на СССР»: было да сплыло. Перевели и издали – «читаем, удивляемся, учимся…».

Куда глядишь, российская Фемида?

Молчит. Дремлет. Не спешит пробуждаться.

Однако ее возможное пробуждение на всякий пожарный предусматривается. «И я даже подозреваю, что мне недолго осталось находиться вне тюремных стен». На этот крайний случай ненавистник иудеев загодя взывает «к исламским правительствам всего мира с просьбой предоставить … политическое убежище, если за этот текст в России меня подвергнут преследованиям. Прошу также помочь увидеть свет этой книге в исламском мире, если ее не удастся опубликовать на ее Родине. Но прежде всего я, конечно, надеюсь на Россию».

Россия к ее стыдобе и позорищу не подкачала: пасквильная книга растиражирована. И ни к чему оказались шутовские причитания, будто в нашей объевреенной стране «критика иудаизма так же затруднена, как и на Западе, и единственный интеллектуально значимый регион мира, где такая критика допустима, это исламские страны». Оттого и хотел бы распоясавшийся антисемит обрести там надежное укрывище.

Сказать бы: скатертью дорога, да удерживает резонное сомнение. Окажись А. Андрюшкин и в самом деле там, – судя по его воинственному пылу, не преминет выбиться в идеологи крайнего экстремизма, которого и террористы из «Аль-Каиды» охотно и благодарно примут за своего. Все располагает к тому – и дремучее невежество, и вызывающий аморализм, и зоологическая ксенофобия, переросшая в наглый, циничный расизм…

2004

* Памфлет о книге: Александр АНДРЮШКИН. – ИУДЕИ В РУССКОЙ ЛИТЕРАТУРЕ XX ВЕКА. Книга без подтекста. // СПб., «Светоч», 2003.

КОНТРАСТЫ

(В.В. Шульгин глазами современного писателя)

Ни одно из трех словарных значений парадокса не покрывает кричащих противоречий личности, натуры, характера человека, о котором повествует «документальный роман – размышление» Валентина Ерашова «Парадоксы В.В. Шульгина» (М., Независимое издательство «Пик», 2004). Возможно, уместнее и точнее было бы сказать не парадоксы, а контрасты, сославшись на то, что во многих, если не в большинстве, случаях их порождала ситуация выбора, в какую ставила В.В. Шульгина не просто жизнь, изобиловавшая крутыми поворотами, а самое судьбоносное время. Накаленное, разворошенное, разломанное время, предшествовавшее русской революции, Февраля и Октября 1917 года, полыхнувшей вослед большевистскому перевороту Гражданской войны, последующей эмиграции, Второй мировой войны, подневольного в 1944 году возвращения на родину в качестве политзека и куцего, но все-таки бесконвойного доживания после освобождения в 1956 году.

Каждый раз выбор совершался в согласии с политическими взглядами и нравственными понятиями, но поступки, в том числе и не совсем, мягко говоря, достойные, какими он сопровождался, диктовались остановленным мгновением (моментом) истории, отнюдь не прекрасным, а скорее и чаще неприглядным. Вот и получалось так, что убежденный монархист ратовал за отречение Николая II и даже принимал из его рук акт отречения. Но делал это в надежде сохранить монархию как институт государственного обустройства. Противник революции вообще и большевистского экстремизма тем более, первую свою речь в Государственной Думе четвертого созыва произнес в защиту пяти арестованных депутатов-большевиков. Но поступил так, спасая авторитет Думы, предостерегая ее от «крупной государственной ошибки. Нельзя привлекать к ответственности и осуждать людей только за принадлежность к той партии, которая законно занимает здесь свое место. Если идти таким путем, нужно быть последовательными, призвать к ответу и других, подобных, которых здесь, в этом зале, предостаточно. И надо помнить: настроение рабочих масс не расходится с теми задачами, какие стоят перед страной. Этим настроением нужно пользоваться, его надо приветствовать, а не оскорблять тех людей, что желают принести свой труд и свой патриотизм на пользу отечеству».

Ужаснувшись в Феврале уличным бесчинствам – «И вправду, есть ли что-нибудь страшнее толпы?», – возложил «моральную ответственность» за революцию и на Государственную Думу, в которой выпестовался как политический деятель, и ее Прогрессивный блок, в руководство которым входил сам: «Наша роль кончилась… Весь смысл Блока был предупредить революцию и дать возможность власти довести войну до конца… Нам остается одно – думать о том, как кончить с честью».

Активный участник и даже идеолог Белого движения, он раньше и острее других уловил тревожные симптомы его заката, о которых пророчески предупреждал с полос «Киевлянина» броским перефразом строки из старой солдатской песни «Взвейтесь, соколы, орлами»: «Орлы, бойтесь стать коршунами». А в политической жизни эмиграции «оказался невостребованным: в каждодневные, сиюминутные или, напротив, нудно-возбужденно затяжные дрязги лезть не хотел – он был брезглив, аристократичен, отчасти всегда отстранен» (здесь и далее разрядка В. Ерашова, – В.О.) и, кружась в среде, где было полным полно «бывших министров, и царских, и Временных, партийных вождей, генералов всех рангов», оставался тем, кем изначально был «по натуре – оратор, даже не митинговый, а думский, к а м е р н ы й, но без выдающихся крупных замыслов… во всем не сторонник крайностей, он – умеренный».

Таким слыл и на повороте Второй мировой: ненавидел советский строй, но не желал СССР краха и, живя в Югославии, вел себя так, что за три с половиной года гитлеровской оккупации «с немцами не обменялся ни словом».

Выйдя из Владимирской тюрьмы, где отсидел 10 лет из 25 присужденных, не только принял опеку КГБ, а и пошел на сотрудничество с ним. Но в тех благоразумных пределах, которые хотя бы на девятом десятке лет оставляли возможность «писать, соблюдая видимость правды. Не переборщить в восхвалениях. Указать на отдельные недостатки в советском бытии. Достойно покаяться в собственных прошлых заблуждениях. Сохранить лицо, не раскрывая душу» (курсив мой, – В.О.).

Но разве не убывала замкнутая душа, не поступалась честью, часто идя на протяжении всей долгой жизни на компромиссы малые и большие, сиюминутно разумные и заведомо вынужденные? Снимая со своего невыдуманного героя расхожее клеймо вдохновителя «столыпинской», как именовала ее советская историография, реакции, В. Ерашов относит его к пристрастным преувеличениям: не был Шульгин «столь значительной фигурой, а был талантливым и порой остроумным подголоском. Все, что он мог делать для борьбы против революционного движения, – он делал, это правда». И, наверное, больше, чем в Думе, как высоко профессиональный редактор охранительской газеты, активно и много пишущий журналист, чье творчество, однако, пестро и калейдоскопично так же, как деятельность политическая. «При несомненной литературной одаренности он не был писателем, который может годами вынашивать замысел, годами писать, не спешить напечататься, дав рукописи отлежаться. Василий Витальевич был прирожденным публицистом, притом даже скорее газетного, не журнального типа». Характеризуя же его публицистику разных, дореволюционных и послереволюционных лет и особенно обстоятельно книги воспоминаний, писатель видит в их авторе «высокообразованного человека, словом, по определению – интеллигента, не какого-нибудь люмпена, маргинала, а помещика средней руки, редактора крупной газеты, обитателя двух столиц (Петербурга и Киева, – В.О.), по политическим убеждениям – монархиста, а по предназначению либерала». Но тут же дезавуирует либерализм тем, что отмечает распаленную злобу, в самоослеплении которой зачастую «что ни слово, то ложь, базарная, недостойная грубость». И тогда одаренного публициста и мемуариста теснит «человек мелочный, осторожный на грани трусости, с несомненными признаками мании преследования, с душою обедненной и очерствелой». Да, «он и такой. Всякий. Разнообразный. Жаль одного: кроме книги «Дни», ни единым сочинением Василия Витальевича нельзя пользоваться как историческим источником. Но для характеристики его как личности материала предостаточно».

Впрочем, и в «Днях» предостаточно намеренных умолчаний, заполняемых фантасмагоричными домыслами, несдерживаемого самохвальства, которое выдает непомерное честолюбие, а то и невысокого полета тщеславие. А в несопоставимых с «Днями» последующих книгах «1919», «1920», «1921» среди начиняющей их «дребедени» встречается и «нечто весьма важное», как, к примеру, документированное одесскими впечатлениями «первое публичное свидетельство очевидца о концлагерях в советской России». Примечательно, кстати: книга «1920» попала в кремлевскую библиотеку Ленина и, «судя по некоторым сведениям», он ее «если не читал, то просмотрел».

Вовсе за гранью творчества и журналистского, и писательского «газетные поделки, подчас недостойные», за какие он хватался ради заработка, «гнал чистейшую, откровенную халтуру, вроде приключенческого опуса в подражание Жюлю Верну, тошнотворную муть и чепуху, от которой его воротило напрочь». Но снова «но»: так он «старательно, продуманно готовился» к нелегальной поездке в СССР, которую задумал и осуществил с намерением отыскать любимого сына, безвестно сгинувшего в коловерти Гражданской войны. Одержимость зыбкой надеждой располагает к отцовским чувствам, вызывает сострадающее уважение к человеку, растерявшему в послеоктябрьской смуте почти всех близких. С каждым ударом судьбы, не щадившей ни детей, ни племянников, ни других родных, он, по печальному его признанию, становился все более «одинок. Одинок – это значит свободен». Упаси Бог от такой свободы…

Поездка прошла под приглядом ОГПУ, о котором поначалу Шульгин мог и не знать наверняка, но интуитивно должен бы догадаться. Под тем же приглядом по возвращении писалась и издавалась книга «Три столицы» (как на исходе жизни и «Письма русским эмигрантам»). Не ведая всей подноготной, изгнанники, истосковавшиеся по живым вестям с родины, приняли ее на ура. Но по мере того, как завеса тайны (и пелена с глаз) шаг за шагом спадала, автора свергли «с вершин восхищения – в бездну насмешки». Так бесславно завершилась провокация, которая, вспоминал Шульгин спустя 40 лет, завела «самих провокаторов гораздо дальше, чем они того хотели».

То ли автора завела, то ли чекистских опекунов, которых он будто бы обвел вокруг пальца, и чекистских же цензоров, над которыми всласть покуражился, не отказав себе в удовольствии подразнить суждениями о Ленине. Настолько резкими, что издательство «Современник», впервые переиздававшее «Три столицы» в России, сочло за благо и в «перестроечном» 1991 году выкинуть их от греха подальше, не утруждая при этом себя общепринятыми отточиями в местах вымарок. Но кто бы и куда бы кого ни завел, хитроумная попытка превратить Шульгина в «агента влияния» сорвалась.

Не обошлось в книге и без эпатажа, намеренно или ненароком испытывающего читательское доверие печатному слову. «Я – русский фашист. Основателем русского фашизма я считаю Столыпина… он был предтечей Муссолини». Бравада позера? Мазохизм циника? Ради красного словца, эффектного приема Шульгин, прикидываясь на письме, охотно прибегал к тому и другому. Но в любом случае даже с учетом того, что Гитлер, до прихода которого к власти оставалось еще шесть лет, не назван, одобрительное уподобление российского реформатора итальянскому дуче мало назвать некорректным. Оно и бестактно, и неверно: умные люди, полагает В. Ерашов, «не могли не заметить явной натяжки», висевшей «в воздухе, без подпорок, без доказательств»…

Один из ведущих сюжетных мотивов документального романа-размышления – Шульгин-антисемит, каковым, по собственному его свидетельству, он «стал на последнем курсе университета». Однако снова контраст на контрасте: при всей своей антисемитской ярости он не был черносотенцем. Наотрез отказался вступить в Союз русского народа, киевское отделение которого возглавил отчим. Не сблизился в Думе ни с одиозным Марковым-вторым, ни с Пуришкевичем (круто разойдясь с последним и в отношении к убийству Распутина, которое, внушал он, никакой пользы отечеству не принесет). Осудил «дело Бейлиса», увидев в нем жалкий лепет киевской прокуратуры, на позор перед всем миром выступившей «с таким убогим багажом». Не выносил еврейских погромов. Поддержал думский Прогрессивный блок в требовании отменить ограничения для национальных меньшинств, включая евреев. Но будем, разъясняет писатель, «справедливы и объективны: действия и дела эти были вызваны не особым сочувствием к евреям, а соображениями, в лучшем случае общегуманного характера, чаще же – заботою об интересах монархического государства. А евреев он, как говорится, на дух не переносил. Как, впрочем, и украинцев. Да и русский народ он не слишком-то жаловал (иногда вполне обоснованно, иногда – вовсе несправедливо). Он не любил любой народ – вообще, никуда от этого не денешься, хотя, казалось бы, откуда тому взяться: и генетически, и по воспитанию он – выходец из низов лишь во втором поколении, отец, которого он не знал, и отчим, его воспитавший, были детьми простолюдинов».

Не единственный пример прямого вторжения от писательского «я» развернуто оценочного комментария к судьбе заглавного героя, который «в целом симпатии не вызывает». Но в борьбе против погромов «им владело чувство, которое вело его всю жизнь: стремление к справедливости; на этом пути он спотыкался, ошибался, делал глупости. Принимал желаемое за сущее, однако, представляется мне, объективно и субъективно это было так, это главное, что лично у меня порождает уважение».

Сказано о речах в Таврическом дворце. Но никак не о статье в «Киевлянине» «Пытка страхом» и не о книге «Что нам в них не нравится. Об антисемитизме в России». Ни манифестальная статья, ни итогово теоретическая книга на ошибки не списываются: в обеих, как это было и в «Трех столицах», «антибольшевизм Шульгина сплавлен воедино с антисемитизмом».

Осуждая в первой погромы, разгоревшиеся уже не при царизме, а в накале Гражданской войны, он винит в них не белых, не красных, не зеленых погромщиков, а самих евреев, которых Октябрьский переворот поставил на развилке двух дорог: «Первая – признать и покаяться. Вторая – отрицать или обвинять всех, кроме самих себя». Что признать, в чем покаяться, притом в синагогах, всенародно? В том, что «сыны Израиля приняли такое роковое участие в большевистском бесновании». Если не самый первый, то один из первых выплесков идеи общееврейской вины за марксизм и большевизм, которая и пережила советский тоталитаризм, и продолжает плодиться в человеконенавистнических умах нынешних юдофобов.

На ту же тему вины и покаяния теоретизирует Шульгин в книге. И по ней тоже евреи «приняли слишком выдающееся участие в революции, которая оказалась величайшим обманом и подлогом… явились спинным хребтом и костями коммунистической партии… своей организованностью и сцепкой, своей настойчивостью и волей вы консолидировали и укрепили на долгие годы самое безумное и самое кровавое предприятие, которое человечество знало от сотворения мира… эта ужасная история разыгралась на русской спине и … стоила нам, русским, всем сообща и каждому в отдельности, потерь неизрекаемых… вы, будучи сравнительно малочисленной группой в составе российского населения, приняли в вышеописанном гнусном деянии участие совершенно несоответственное… фактически стали нашими владыками…». И т.д., и т.п. Вплоть до попахивающего расизмом неприятия смешанных браков, которые «ставят под опасность русскую расу, как слабейшую в смысле крови, – под опасность поглощения ее расой еврейской». Вряд ли и на этот тезис распространял В. Ерашов свое обобщение: «Что нам в них не нравится» – книга, конечно, антисемитская, но «не хулигански, не черносотенно, а, выразимся аккуратно, культурно антисемитская. До призыва бить жидов, до обзывания евреев постыдными кличками, до брани Шульгин не опускался никогда». Но что с того, если не опускался? Резиновая жвачка и в хрустящей фольге не становится шоколадом. Окультуренная обертка антисемитской сущности шульгинского трактата тоже не меняет.

«Книгу Шульгина признали антисемитской», – замечает А. Солженицын во втором томе «Двести лет вместе» (М., «Русский путь». 2002), досадуя, что этим сорвали задуманную в эмигрантских кругах дискуссию, которую вскоре и вовсе сняла, сделала невозможной «всё явственней катившая из Германии Катастрофа». Но ведь не безосновательно признали! Оттого и частые ссылки на нее при всей их академически сухой, лапидарной информативности и безоценочности раздражали солженицынских оппонентов настолько, что они поспешно поставили непререкаемый знак равенства между им и В.В. Шульгиным. Между тем абсолютного тождества нет: уровень аргументации да и самого мышления не один и тот же.

А. Солженицын и в самом деле обильно черпает у Шульгина фактические сведения, но не исключительно негативные, антисемитки ориентированные. Не только о национальном составе киевской ЧК или о том, как еврейское население Киева, включая богатую прослойку, не ударилось в бега при наступлении Красной Армии. (Потому, к слову, и не бежало, что наивно поверило в большевистский интернационализм). Но и о разбоях русских крестьян, «как звери», осатаневших от запаха крови под лозунгом «Бей буржуев». Об еврейских погромах, чинимых мразью (шульгинское слово), которой в Белом лагере попустительствовали, «недостаточно властно осаживали». О «горькой трагедии отдельных евреев» в Добровольческой Армии, где над ними «висела такая же опасность от неприятельской пули, как и со стороны “тыловых героев”, по-своему решавших еврейский вопрос». О распространившейся и после Гражданской войны по всей Великороссии антисемитской чуме, «главным гнездом» которой становилась большевистская Москва. О «визовых муках» русской эмиграции, уподобленных стеснениям, какие «были испробованы евреями по причине “черты оседлости”». Что же до открытого согласия с Шульгиным, то у А. Солженицына оно прямого отношения к антисемитизму не имеет. В одном случае это разделяемое тем и другим критическое отношение к П. Милюкову и его эмигрантской газете «Последние новости». В другом – поддержанная шульгинская оговорка об «оттенках», какие хорошо бы найти, дабы «огульное обвинение еврейства во всех бедах, свалившихся на Россию, в известной мере дифференцировать». Вот и все, вроде бы, единомыслие во втором томе.

В первом томе (М., «Русский путь», 2001) его, похоже, больше. Вплоть до одобрения позиции по «делу Бейлиса», какую высказал «правый националист Шульгин в патриотическом “Киевлянине”», за что и был бит по нелепому обвинению в еврейском подкупе. Другие же преобладающие ссылки на шульгинские тексты тоже сугубо информационны. О конфликтных ситуациях, в какие ставились украинцы и евреи еще в крепостной Украине. О самоустранении «русского мещанства» из торговой сферы в Юго-Западном крае в начале XX века. Об обострении «еврейского вопроса» на рубеже 1905 года и упущенных возможностях его неконфликтного решения с началом Первой мировой войны, когда разумно было «издать хотя бы обещающий документ, как был издан для поляков. Но такое мог охватить и на такое решиться – только Столыпин. Без него же теперь – это не было осмыслено, не было сделано. (А с весны 1915 – упущено и гораздо хуже)».

Однако в общем потоке информации, заимствованной из думских речей Шульгина и книги «Что нам в них не нравится», немало и такой, какую стоило бы не принимать без корректив, иногда критических. О «гуманной мысли», будто бы лежавшей в основании правовых ограничений еврейского населения: «мерами государства» требовалось защитить русских от «других элементов, более сильных». О «детской» слабости русского капитала перед «отточенным напором еврейства». О волнениях 1899 года в Киевском университете, целиком списанных на студентов-евреев. О том, что «народный самосуд», выплеснувшийся в погромах и крушивший «совершенно невинных евреев», обошел «виновных» (?). Чем не поводы для спора, актуального и три четвери века спустя после первого издания шульгинской книги? Но оспорен лишь один тезис – о том, что «евреи… овладели душой русского народа». «Но – овладели евреи? Или не знали русские, что с ней делать?» – вопрошает А. Солженицын. И как ни деликатны вопросы, в них прочитывается не только недоумение…

Как видим, давние взгляды В.В. Шульгина и сегодняшние А. Солженицына даже при внешних совпадениях, а то и стыковках все-таки не идентичны. И, стало быть, нет нужды заполошно бить в колокола тревоги. Если уж тревожиться, то не о ссылках на «Что нам в них не нравится» в обоих томах «Двухсот лет…», пусть и чрезмерных, а о 50-тысячном растиражировании в 1992 году книги Шульгина петербургским издательством «Хорс», которое вызывающе рекламировало ее как «главное произведение автора». Вполне возможно, допускает В. Ерашов, что, кроме С.-Петербурга, ее еще где-нибудь перепечатали – при нынешнем хаосе в библиографии за всем не уследить...

«Парадоксы В.В. Шульгина», которые я, будь редактором, предпочел бы назвать контрастами, – последняя книга В. Ерашова. Она писалась «без малейшей уверенности» в издании, которому, опасался он, могут помешать не его собственные и не его героя откровенные оценки Октября 1917-го, Ленина и других большевистских «подельников», общенародных трагедий с неотлучно сопутствовавшими им антисемитскими приливами, как на бытовом, так и на государственном уровнях предусмотренными, запрограммированными, целенаправленными «национальной политикой партии». Не такого суда над тоталитарным советским прошлым опасался В. Ерашов, а рискованных аналогий с настоящим и мрачного прогноза на будущее. То и другое вытекало из ситуации, какая складывалась в стране в пору работы над романом.

Писатель называл ее катастрофой, не надвигающейся, а уже настигнувшей «постперестроечную» Россию. «То, о чем идет речь сейчас, в конце 1998 года, о чем неотступно размышляю, – не я, разумеется, один, только мало кто говорит публично , – есть во многом повторение ситуации в России 1916-1917 годов. Политический и экономический кризис, кризис во всех ветвях власти, ее загнивание, гибель тех ростков, тех зародышей демократии, что робко проклюнулись и сгинули практически без следа, очевидное каждому из нас не скатывание, а стремительный бег по пути укрепления уже сложившегося авторитарного антинародного режима, который заведомо не продержится долго и будет либо замещен открытой властью олигархов, либо сметен цунами народного бунта, по сравнению с которым стихийный мятеж Февраля и заговор и переворот Октября покажутся спектаклями в детском театре марионеток».

Пока что жизнь движется по первому «либо» прогностического сценария, но это не воспрепятствовало благополучной издательской судьбе книги. Она вышла без купюр и изъятий, такой, какой задумывалась и писалась, хотя дождаться ее, увидеть, подержать в руках писателю не было суждено. Последняя из его тридцати с лишним книг, включая четыре документально биографических, созданных за сорок лет литературного творчества, стала первой посмертно изданной.

То, что она последняя, выдают, к сожалению, досадные огрехи. Публицистические излишества, не устраненные длинноты, повторы, иногда, напротив, репортажная скоропись, сюжетные обрывы или провалы. И стилистика, подчас шероховатая, неотделанная, неотточенная. Не удивительно: писателю, мужественно выдерживавшему муки физические, не всегда было до мук слова, которые он успешно одолел в лучшем своем романе «Коридоры смерти», названном историко-фантастической хроникой (М., Независимое издательство «Пик», 1990, 1991). «Историко» – потому, что она задана доподлинными реалиями последнего сталинского преступления – «дела врачей», выставившего советский союз нерушимых на общемировое позорище. «Фантастической» – потому, что ее острый, напряженный, трагичный сюжет опирался на домысел: что и как стало бы, если б великий и мудрый генералиссимус дал дуба, сыграл в ящик, отдал концы не 5 марта 1953 года, а неделей-двумя позже. Была бы публичная казнь «убийц в белых халатах» – изуверски театрализованное действо, победительно транслированное на всю страну. И поголовная, массовая депортация евреев в концлагеря Сибири, Дальнего Востока, Крайнего Севера как новое торжество нерушимой дружбы советских народов в их ускоренном марше к коммунизму…

В документальном повествовании о В.В. Шульгине писатель обратился к истории отечественного антисемитизма, избрав объектом своих раздумий одну из его фигур, ключевых и в политической элите Российской империи, и в Белом движении, и в русской эмиграции первой волны. Успев освоить не весь объем, в чем доверительно признается, но значительную часть связанных с нею материалов, в том числе архивных, он создал освещенную собственным взглядом популярную биографию отнюдь не «положительного героя», но незаурядного, яркого человека воистину уникальной судьбы. Пропустившего через свое редкостное долгожительство исторические драмы России на протяжении последних двух десятилетий XIX и семи с половиной десятилетий XX века.

2004

ОСТОРОЖНО: ...ФОБИЯ 1 

Фашизоидные умонастроения, бытующие в современном российском об­ществе, не могли не проявиться и в литературе. Эта тенденция, явст­венная сегодня, обозначилась не вчера. Еще в пору погромных хрущев­ских встреч с творческой интеллигенцией прошумел роман Ивана Шев­цова «Тля» о художниках-абстракционистах, которые сплошь евреи. По­тому и абстрактное искусство как таковое – не более чем еврейская зараза, проникающая в советскую культуру и разлагающая ее изнутри. Вплоть до того, что в журнале «Юность», конечно же, тоже еврейском, вместо родных звездочек, разделяющих главы, демонстративно ставят­ся шестиконечные израильские звезды. Такими же нескрываемо антисе­митскими были и все последующие сочинения этого писателя.

В конце 60-х – начале 70-х годов на ксенофобских позициях квасно­го, по Белинскому, сермяжно-лапотного патриотизма стоял журнал «Молодая гвардия», затем их подхватил, развил и по-своему укрупнил журнал «Наш современник». На закате развитого социализма его знаме­нем стал приснопамятный роман Валентина Пикуля «У последней черты» (первоначальное авторское название “Нечистая сила”), под первыми дуновениями перестройки – Василия Белова «Все впереди». Антисемит­ская призма преимущественна в обоих повествованиях – в писатель­ском взгляде на русскую ли историю, на современную ли интеллиген­цию. На воинствующе черносотенных позициях «Наш современник» стоит и поныне, выступая громкоговорящим рупором национал-патриотизма, в который перерастает, с которым смыкается наступательная идеология национал-социализма русского образца. Противопоказанная гуманистическим традициям русской культуры, она не только плодит отъявленных бездарей вроде А. Воронцова (см. памфлет о его романе «Огонь в сте­пи»), но нередко корежит и подлинные таланты (см. диалог о повести Валентина Распутина «Дочь Ивана, мать Ивана»).

Ксенофобия не сводится к антисемитизму и не исчерпывается им одним, хотя типологически он ее неотъемлемый родовой признак. В сов­ременной русской литературе и публицистике наряду с лидирующими сейчас антикавказскими или теснимыми ими антиеврейскими поветриями распространены и другие фобии, включая польскую и американскую 2.

«Шляхта и мы» – новая глава в трехтомной мемуарной книге Стани­слава Куняева «Поэзия. Судьба. Россия». «Статейно» растиражирован­ная в том же «Нашем современнике», она вызвала в Польше единодуш­ный отпор. Еще бы не вызвать, если ничего более оскорбительного и унизительного для польского национального самосознания нам в Рос­сии не доводилось читать с тех довоенных сталинских времен, когда поляков называли белополяками, а Польшу – панской...

Полонофобии в литературном, по С. Куняеву, обрамлении сродни полонофобия в обрамлении псевдонаучном, упоенно демонстрируемом в кни­ге Юрия Мухина «Антироссийская подлость» (М., «Крымский, мост – 9Д», «Форум», 2003). «Научно-исторический анализ» – вынесено в ее под­заголовок как обозначение жанра, в рамках которого самозванный ис­торик осуществляет «расследование фальсификации Катынского дела Польшей и Генеральной прокуратурой России с целью разжечь нена­висть поляков к русским». Все это так называемое расследование опи­рается на изначальную сталинскую ложь, но обновляемую с учетом последующих лет и десятилетий. Немцы разрывают могилы ими же убитых поляков и устраивают над их останками пропагандистское шоу. «С начала этой пропагандистской акции к немцам, открыто присоединилось польское правительство в эмиграции (по Ю. Мухину, сплошь коллаборационистское, «квислинговское»! – В.О.), которое, можно предполагать, будучи уверено в победе немцев, тайно сотрудничало с ними». Это прославленный генерал Сикорский сотрудничал? Боевой ге­нерал Андерс? В их огород булыжники...

После войны гнусное дело национал-предателей продолжили другие «шляхетские уроды»: для них, ошивающихся за границей, «Катынское дело стало единственным оправданием того, почему они не воевали против немцев во Второй мировой и почему гадят Польше и после вой­ны. Фальсифицируя Катынское дело, в своих собственных глазах эти польские подонки представали этакими «борцами с тоталитаризмом», хо­тя благодаря им поляк как таковой в глазах всего мира превращался во все большего идиота». Обратите внимание на заборную лексику и стилистику «ученого»: ими он наглядно выдает пещерный уро­вень своего интеллекта...

Так продолжалось вплоть до прихода «к власти безмозглого Горбачева и его команды ...Этот пятнистый кретин спилил сук, на котором сидел, а упав с вершины на помойку, делает вид, что он имен­но этого и хотел из-за своей приверженности «общечеловеческим ценностям» и своему новому «мышлению». Пытаясь доказать Западу свою «цивилизованность», он принял геббельсовскую версию катынского де­ла, даже не пытаясь вникнуть в нее». В горбачевский поводок хватко вцепились наши отечественные «геббельсовцы» – «аналитики» КГБ, «в основном крайне подлые, но частью просто глупые “ученые”», «безмозглые» следователи Главной военной прокуратуры, а под приг­лядом их «пятой колонны» – наши «подлые и продажные» СМИ, благодаря которым «удалось вызвать ненависть поляков к России и спровоцировать сначала выход Польши из Варшавского договора, а за­тем вступление ее в НАТО. Катынское дело было использовано «пятой колонной» СССР и России точно так же, как его использовали гитлеро­вцы со своими польскими холуями начиная с 1943 г., т.е. для вызыва­ния ненависти у европейцев к СССР и России. Это привело к тому, что даже развал СССР не изменил антироссийской ненависти – остальные восточноевропейские союзники СССР также вступили в НАТО, добавив американцам своими гражданами пушечного мяса на границах России»...

Под стать таким «научным» аргументам итоговый вывод «расследования»: «Таким образом, все эти академические и прокурорские геббельсовцы – это преступники, это государственные изменники». А с преступниками да изменниками разговор короткий: к стенке их, в расход всех до единого. И не чьими-то чужими руками, а собственными. В том числе руками читателей книги, которых Ю. Мухин гостеприимно приглашает на всенародный суд «над фальсификаторами Катынского дела». Зовет как присяжных заседателей, но прочит в расстрельщики: «Нет в России ни прокуроров, ни судей. Есть только мразь на судейских и прокурорских местах. Никого, кроме тебя, читатель, не осталось, и судить геббельсовцев должен ты, и приговор выносить тебе. Больше некому».

Не литературному критику диагностировать параноидальный бред – тут вдоволь работы психиатру. Тем паче, что следом за «Антироссийской подлостью» Ю. Мухин подбросил в свою историю болезни еще несколько «жареных фактов». Таков рекламный знак на его новых сочинениях, одно за другим вышедших в издательстве «Яуза», «Эксмо»: «За что убит Сталин?», «Тайны еврейских расистов», «“Анти-Аполлон”, или Лунная афера США». Как видим, страсть Ю. Мухина к изобличающим «расследованиям» не знает удержу: под его каток попадают и те, кто не хочет быть «наследником Сталина», и просто евреи, и американцы, чья высадка на Луну происходила в павильонах Голливуда. Так под бойким пером «историка» сошлись едва ли не все фобии, какие бытуют ныне в массовом сознании. А те, которые пока что не сошлись, наверняка вскоре сойдутся, если им не поставить издательский заслон...

По данным социологической экспертизы, обнародованным в «Известиях» (2004, 20 марта), 60 процентов российских граждан негативно оценивают внешнюю политику США. Если цифры точны, то Россия обогнала одну лишь Великобританию (57%), но отстала от Турции и Пакистана (по 67%), Франции и Германии (по 85%), Марокко (90%) и Иордании (96%). Не стоит, однако, тешиться отставанием. В пере­счете на численность населения российские 60 процентов с лихвой перекрывают французские и германские или турецкие, пакистанские, марокканские и иорданские вместе взятые.

Разумеется, несогласие с внешнеполитическим курсом не тождествен­но враждебному отношению к США вообще. Но и при такой оговорке про­цент российской американофобии в том же количественном пересчете на численность населения, будь он вдвое меньше, все-таки велик. Однако в дни, последовавшие за нью-йоркской трагедией 11 сентября 2001 го­да, упал до самой низкой отметки. Тем циничнее и кощунственнее в атмосфере общенародного сопереживания и сострадания прозвучали сти­хи Хатюшина, между прочим, лауреата премии имени Сергея Есе­нина, в писательской (писательской!) газете «Московский литератор»: «С каким животным, иудейским страхом // С экранов тараторили они! // Америка, поставленная раком, – // Единственная радость в наши дни. // И не хочу жалеть я этих янки, – // В них нет к другим сочу­вствия ни в ком. // И сам готов я, даже не по пьянке, // Направить самолет на Белый дом». Уж лучше б по-есенински напился, – авось и помягчел бы во хмелю!

Но если серьезно, без иронии, то никуда не деться от того, что за подобное публичное одобрение человеконенавистнического акта междуна­родного терроризма немецкого неонациста Хорста Маллера судили в Гам­бурге и страна знала об этом правом суде. На стихотворный призыв к терроризму московского антисемита и по совместительству американофоба российская Фемида не моргнула и глазом. Не оттого ли, что, в от­личие от денацизированной Германии, в недебольшевизированной Рос­сии ксенофобия в многоликих ее ипостасях входит в массовое сознание и становится явлением обыденным, заурядным?

Поздно будет спохватываться, когда она массово обретет крайние формы политического экстремизма!

2004

Московское Бюро по правам человека

Московское Бюро по правам человека – некоммерческое партнерство, зарегистрированное Московской регистрационной палатой 27 февраля 2002 года.

Бюро по правам человека поддерживает тесные контакты с ведущими неправительственными организациями РФ, аппаратом Уполномоченного по правам человека РФ, Комиссией по правам человека при Президенте РФ, Государственной Думой РФ, Российской Академией наук, творческими союзами России, рядом национальных и религиозных организаций.

Бюро по правам человека проводит ежедневный мониторинг по нарушению прав человека в РФ и специализированный мониторинг «Ксенофобия, расовая дискриминация, антисемитизм и религиозные преследования в регионах РФ». Ежедневно Бюро получает десятки сообщений, фотографий, материалов из газет от своих региональных представителей.

Получаемая в ходе мониторинга информация размещается на популярных Интернет-сайтах, в российских и зарубежных СМИ (2000 адресов электронной рассылки). При Бюро работает группа ведущих российских и зарубежных экспертов, журналистов, которые регулярно готовят статьи, рецензии, обзоры для СМИ и правозащитных организаций РФ.

По итогам года выпускается сборник материалов мониторинга. Он направляется в Администрацию Президента РФ, руководителям субъектов Федерации, в Генеральную прокуратуру РФ и Министерство юстиции РФ для анализа ситуации и принятия мер.

Юридическая группа ведет прием граждан, их интересы представляются в судах, оказывается правовое консультирование. Работает «Горячая линия».

Бюро осуществляет культурно-просветительскую деятельность, издательскую программу, регулярно проводятся пресс-конференции, семинары и круглые столы по воспитанию толерантности. Проводятся семинары по совершенствованию работы правоохранительных органов РФ. МБПЧ учредило Всероссийскую Ассамблею общественных сил по противодействию расизму, ксенофобии, экстремизму и терроризму и правозащитный фестиваль «Ради жизни».

Бюро выиграло грант Европейской Комиссии на проведение 3-летнего проекта «Организация общественной кампании по противодействию расовой дискриминации, ксенофобии, антисемитизму в Российской Федерации». Исследования МБПЧ регулярно представляется Совету Европы, ПАСЕ, ОБСЕ, ООН, ЮНЕСКО.

Директор Бюро по правам человека, председатель секции по проблемам ксенофобии экспертного совета при Уполномоченном по правам человека в РФ Александр БРОД

Юридический директор Бюро, адвокат, президент Российской секции Международного общества прав человека Владимир НОВИЦКИЙ

В составе общественного совета Бюро:

Людмила Алексеева, председатель Московской Хельсинкской группы

Алла Гербер, писатель, президент фонда «Холокост»

Сулиета Кусова, президент центра этнопроблематики Союза журналистов РФ.

Валентин Оскоцкий, секретарь Союза писателей Москвы

Леонид Жуховицкий, писатель и публицист

Александр Рекемчук, президент издательства «Пик», профессор Литературного института

Ашот Айрапетян, директор Центра межнационального сотрудничества

Владимир Илюшенко, политолог, председатель клуба «Московская трибуна»

Алексей Сурков, генеральный директор клуба «Народный депутат»

Александр Гловели, директор Института парламентаризма и современной политики

Марк Розовский, народный артист России

и другие авторитетные общественные деятели.

115455, Москва, а/я 6

Тел.: 959-27-45, 506-02-24

Веб-сайт проекта:

E-mail: asb-m2002@

1

Смотреть полностью


Скачать документ

Похожие документы:

  1. Московское бюро по правам человека (3)

    Документ
    СКВОЗЬ ЧАД И ФИМИАМ. Историко-документальная проза разных лет: События, портреты, полемика. М.: Московское бюро по правам человека, «Academia», 2010. – 460 с.
  2. Вячеслав Лихачёв Политический антисемитизм в современной России Оглавление (1)

    Документ
    В основу книги легли исследования, проведенные автором в 2 –2002 гг. в сотрудничестве с несколькими организациями. Большинство материалов были написаны по заказу Московского бюро по правам человека.
  3. Вячеслав Лихачёв Политический антисемитизм в современной России Оглавление (2)

    Документ
    В основу книги легли исследования, проведенные автором в 2 –2002 гг. в сотрудничестве с несколькими организациями. Большинство материалов были написаны по заказу Московского бюро по правам человека.
  4. К читателю (2)

    Документ
    Тема оказалась чрезвычайно сложной и «горячей», если не раскалённой. Да и мировая жизнь всё время добавляла топлива в этот мистический костёр — вспомним хотя бы поистине библейскую судьбу несчастной Газы или поединок между Ватиканом
  5. Станислав Куняев

    Документ
    Тема оказалась чрезвычайно сложной и «горячей», если не раскалённой. Да и мировая жизнь всё время добавляла топлива в этот мистический костёр — вспомним хотя бы поистине библейскую судьбу несчастной Газы или поединок между Ватиканом

Другие похожие документы..