Поиск

Полнотекстовый поиск:
Где искать:
везде
только в названии
только в тексте
Выводить:
описание
слова в тексте
только заголовок

Рекомендуем ознакомиться

'Рабочая программа'
Дисциплина “Регионалистика” направлена на изучение и практическое освоение научных методов территориальной организации хозяйства, принципов и факторо...полностью>>
'Решение'
безопасное выполнение строительной работы – выполнение строительной работы без недостатков, вследствие которых может быть причинен вред, как при выпо...полностью>>
'Документ'
Речь идет о ситуации, когда товар приобретается для комитента (принципала) от имени комиссионера (агента) по договору комиссии (агентскому договору). ...полностью>>
'Документ'
Програма комплексного державного іспиту підготовлена відповідно до Галузевих стандартів вищої освіти та Варіативної компоненти освітньо-кваліфікаційн...полностью>>

Нортроп Фрай «Закат Европы»

Главная > Документ
Сохрани ссылку в одной из сетей:

препятствий: сложный механизм общественной жизни сотнями способов удерживает страсть в жестких границах.

Тот, кто захочет написать историю Бургундской династии, должен будет попытаться сделать основным тоном своего повествования неизменно звучащий мотив мести, мрачный, как похоронные дроги, чтобы в каждом деянии, будь то в совете или на поле битвы, можно было почувствовать горечь, кипевшую в этих сердцах, раздираемых мрачною жаждою мести и дьявольским высокомерием…кровная месть была осознанным мотивом, господствовавшим в деяниях государей и в событиях, в которые были вовлечены эти страны.

Преданность государю носила по-детски импульсивный характер и выражалась в непосредственном чувстве верности и общности. Она

представляла собой расширение древнего, стойкого представления о связи вассалов с их господами и воспламеняла сердца в периоды вражды или во время битвы, порождая страсть, заставлявшую забывать обо всем на свете. Это было чувство принадлежности к той или иной группировке, чувство государственности здесь отсутствовало.

Насколько бурными могли быть душевные проявления верности сюзерену, может поведать любая страница средневековой истории.

скала чувства справедливости, свойственного человеку Средневековья, формой

выражения его непоколебимой уверенности в том, что всякое деяние требует

конечного воздаяния. Это чувство справедливости все еще на три четверти

оставалось языческим. И оно требовало отмщения. Хотя Церковь пыталась

смягчить правовые обычаи, проповедуя мир, кротость и всепрощение,

непосредственное чувство справедливости от этого не менялось. Напротив,

Церковь, пожалуй, даже обостряла его, соединяя отвращение к греху с

потребностью в воздаянии. И тогда -- для пылких душ, увы, слишком часто -- в

грех превращалось все то, что делали их противники. Чувство справедливости

мало-помалу достигло крайней степени напряжения между двумя полюсами:

варварским отношением "око за око, зуб за зуб" -- и религиозным отношением к

греху, в то время как стоявшая перед государством задача применения суровых

наказаний все больше и больше ощущалась как настоятельная необходимость.

Чувство неуверенности, постоянный страх, всякий раз вынуждавший во время

кризисов умолять власти о применении жестоких мер, в позднем Средневековье

превратились в хроническое явление. Представление о том, что поступок

требует искупления, постепенно утрачивалось, становясь не более чем

идиллическим остатком прежней душевности, по мере того как все глубже

укоренялось мнение, что преступление -- это в равной степени и угроза для

общества, и оскорбление божественного величия. Так, конец Средневековья стал

безумным, кровавым временем пыточного правосудия и судебной жестокости. Ни у

кого не возникало ни малейшего сомнения, заслуживает или нет преступник

вынесенного ему наказания. Глубокое внутреннее удовлетворение вызывали

волнующие акты свершения правосудия, когда они исходили от самого государя.

С развернутыми знаменами приступали власти к очередной кампании суровых

судебных преследований то разбойников и всякого опасного сброда, то магов и

ведьм, то содомитов.

В жестокости юстиции позднего Средневековья нас поражает не болезненная

извращенность, но животное, тупое веселье толпы, которое здесь царит, как на

ярмарке. Горожане Монса, не жалея денег, выкупают главаря разбойников ради

удовольствия видеть, как его четвертуют, "dont le peuple fust plus joyeulx

que si un nouveau corps sainct estoit ressuscité"[45] ["и была оттого людям

радость большая, нежели бы новый святой во плоти воскрес"]. В Брюгге в 1488

г. на рыночной площади на возвышении установлена дыба, так, чтобы она могла

быть видна томящемуся в плену королю Максимилиану; народ, которому кажется

недостаточным все снова и снова взирать на то, как пытают подозреваемых в

измене советников магистрата, оттягивает свершение казни, -- тогда как те о

ней умоляют, -- лишь бы еще более насладиться зрелищем истязаний[46].

До каких несовместимых с христианством крайностей доходило смешение веры с

жаждой мести, показывает обычай, господствовавший во Франции и Англии:

отказывать приговоренному к смерти не только в причастии, но и в исповеди.

Его хотели тем самым лишить спасения души, отягчая страх смерти

неизбежностью адских мучений. Напрасно Папа Климент V в 1311 г. повелел

допускать осужденных по крайней мере к таинству покаяния. Политик-идеалист

Филипп де Мезьер вновь настаивает на этом сначала при Карле V Французском и

затем при Карле VI. Канцлер Пьер д'Оржемон, однако, -- "forte

cervelle" ["упрямые мозги"] которого, по выражению Мезьера, сдвинуть с места

было труднее, чем жернов, -- этому воспротивился, и Карл V, мудрый,

миролюбивый король, объявил, что, пока он жив, обычай останется без

изменения. И только когда к требованию Мезьера присоединился голос Жана

Жерсона с его пятью доводами против означенного нарушения, королевский эдикт

от 12 февраля 1397 г. повелел допускать к исповеди приговоренных к смерти

преступников. Пьер де Краон, чьими стараниями было принято это решение,

воздвиг в Париже рядом с виселицей каменный крест, стоя около которого

братья-минориты могли оказывать духовную поддержку кающимся преступникам[47].

Но и тогда прежний обычай все еще не был искоренен, и около 1500 г. Этьен

Поншье, епископ Парижский, вынужден был возобновить постановление Климента

V. В 1427 г. в Париже вешают одного молодого разбойника, дворянина.

Присутствующий на казни видный чиновник, главный казначей регента[41*], из

ненависти к осужденному не только лишает его исповеди, о которой тот его

молит, но и лезет следом за ним по приставной лесенке, осыпая его бранью, и

бьет его палкой; достается и палачу за то, что тот увещевал жертву подумать

о спасении своей души. Перепуганный палач торопится, веревка рвется,

несчастный разбойник падает, ломая себе ногу и несколько ребер, после чего

ему снова приходится взбираться на виселицу[48].

В Средневековье отсутствуют все те чувства, которые сделали наше отношение к

правосудию робким и нерешительным. Тогда и не помышляли о возможной

невменяемости подсудимого, о допустимости судебной ошибки; отсутствовало

сознание того, что общество виновно в преступлении отдельного человека; не

задавались вопросом, можно ли исправить преступника, вместо того чтобы

обрекать его на страдания. Или скажем так: эти чувства не то чтобы вовсе

отсутствовали, но оставались невыраженными, сливаясь в одно безотчетное

чувство жалости и готовности к прощению, что, однако, независимо от вины, то

и дело вытеснялось жестоким удовлетворением от достигнутой справедливости.

Там, где мы нерешительно отмериваем смягченные наказания, лишь наполовину

признавая вину подсудимого, средневековое правосудие знает только две

крайности: полную меру жестокого наказания -- и милосердие. Одаривая

милосердием, тогда гораздо менее, чем теперь, задавались вопросом,

заслуживает ли обвиняемый милости в силу тех или иных особых причин: всякая

вина, в том числе и самая очевидная, могла быть отпущена когда угодно. В

действительности же прощение далеко не всегда было делом чистого милосердия.

Удивительно, с какой невозмутимостью современники повествуют, как

заступничество знатных родичей обеспечивает выдачу преступникам "lettres de

rémission" ["актов помилования"]. Надо сказать, однако, что во многих из

таких актов речь идет вовсе не о знати, а о бедняках из простонародья, не

располагавших высокими покровителями[49].

Непосредственное противоположение беспощадности и милосердия господствует в

нравах и вне сферы отправления правосудия. Издевательская безжалостность по

отношению к обездоленным и калекам соседствует с трогательной сердечностью,

тем сокровенным чувством родственной близости к убогим, больным, безумным,

которое, наряду с жестокостью, так хорошо знакомо нам по русской литературе.

Удовольствие, которое люди испытывают при виде казни, по крайней мере,

понятно и не в малой степени даже оправдано их стремлением к удовлетворению

чувства справедливости. В невероятной же, наивной беспощадности, грубости,

оскорбительных насмешках, злорадстве, с которыми окружающие смотрели на

бедствия всяких несчастных, облагораживающий элемент удовлетворенного

чувства справедливости совершенно отсутствует. Хронист Пьер де Фенен

заключает повествование о казни шайки мародеров следующими словами: "et

faisoit-on grantrisée, pour ce que c'estoient tous gens de povre

estat"[50] ["и хохотали изрядно, потому как все они были худого сословия"].

В Париже в 1425 г. устраивают "esbatement" ["потеху"] с участием четырех

слепцов, которые должны были, облачившись в латы, сразиться друг с другом и

получить затем в награду свинью. За день до этого зрелища они шествуют через

весь город в полном боевом снаряжении, предводительствуемые волынщиком и

знаменосцем, который несет огромный флаг с изображением свиньи[51].

Веласкес сохранил для нас проникновенные, горестные личины карлиц, которые в

роли дурочек еще были в чести при испанском дворе в его время. Держать их

было излюбленной забавой многих дворов в XV в. Во время затейливых

"entremets" ["интермедий", развлечений перед десертом] на грандиозных

придворных празднествах они демонстрировали свое искусство, так же как и

свое уродство. Всем известна была мадам д'Ор, златовласая карлица

Филиппа Бургундского, Ей велено было бороться с акробатом Хансом[52]. Во время

свадебных празднеств Карла Смелого и Маргариты Йоркской в 1468 г. мадам де

Богран, "la naine de Mademoiselle de Bourgogne" ["карлица принцессы

Бургундской"], наряженная пастушкой, появляется верхом на золотом льве,

превосходящем размерами лошадь. Лев открывает и закрывает пасть и поет

приветственные куплеты; маленькую пастушку вручают в подарок молодой

герцогине и усаживают на стол[53]. До нас не дошли жалобы этих крохотных

женщин на свою участь. Счета расходов на их содержание куда более

красноречивы. Они рассказывают о том, как герцогиня повелела доставить такую

карлицу прямо из родительского дома, о том, что отец или мать привели ее,

что они позднее нередко приходили ее навещать и получали вознаграждение. "Au

père de Belon la folle, qui estoit venu veoir sa fille..." ["Отцу дурочки

Белон, приходившему повидать свою дочь..."]. Радовался ли, возвращаясь, отец

и был ли он горд придворной службой своей дочери? В том же году замочных дел

мастер доставил в Блуа два железных ошейника, один "pour attacher Belon la

folle et l'autre pour mettre au col de la cingesse de Madame la

Duchesse"[54 ]["для дурочки Белон и иной -- дабы надеть на шею обезьянке

госпожи герцогини"].

Что касается отношения к душевнобольным, то об этом можно судить по дошедшим

до нас сведениям о болезни Карла VI, который, разумеется, получал уход,

выгодно отличавшийся от всего того, на что могли рассчитывать прочие. Чтобы

избавить несчастного безумца от мучительного недуга, не могли придумать

ничего лучше, как подстроить внезапное нападение на него дюжины человек,

совершенно черных с головы до ног, -- словно это черти явились за ним, чтобы

утащить его в преисподнюю[55].

В жестокосердии тех времен есть некое простодушие инженю, отчего почти уже

готовый приговор замирает на наших устах. В разгар эпидемии чумы,

опустошавшей Париж, герцог Бургундский и герцог Орлеанский просят короля

учредить cour d'amours [суд любви][42*], дабы немного рассеяться[56]. В

один из перерывов в ходе зверской резни арманьяков в 1418г. горожане Парижа

учреждают в церкви св. Евстахия братство св. Андрея. Каждый, будь то клирик

или мирянин, носит венок из алых роз, и вся церковь полна ими и благоухает

так, "comme s'il fust lavé d'eau rose"[57] ["словно умылась она водою

розовой"]. Когда процессы над ведьмами, в 1461 г. опустошавшие Аррас подобно

адскому бедствию[43*], в конце концов прекращаются, горожане празднуют победу

правосудия, состязаясь в разыгрывании "folies moralisées" ["дурачеств с

нравоучениями"][44*], где первым призом служит серебряная лилия, а четвертым

-- пара каплунов; между тем как замученные жертвы гниют в могиле[58].

Так неистова и пестра была эта жизнь, где к запаху роз примешивался запах

крови. Словно исполин с детской головкой, народ бросался от удушающих адских

страхов -- к младенческим радостям, от дикой жестокости -- к слезливому

умилению. Жизнь его полна крайностей: безусловное отречение от всех мирских

радостей -- и безумная тяга к наживе и наслаждениям, мрачная ненависть -- и

смешливость и добродушие.

От светлой половины жизни этого времени дошло до нас лишь немногое: вся

нежная радость и ясность души XV столетия как бы растворилась в его

живописи, кристаллизовалась в прозрачной чистоте его возвышенной музыки.

Смех этого поколения умер, а его непосредственность, жажда жизни и

беззаботное веселье продолжают жить разве что в народных песнях и юморе. Но

этого довольно, чтобы к нашей тоске по минувшей красе былых времен

присоединилось страстное влечение к солнечному веку ван Эйка. Однако тому,

кто пытается углубиться в эту эпоху, удержать радостную ее сторону зачастую

не так-то просто. Ибо вне сферы искусства все как бы объято мраком. Грозные

предостережения проповедников, усталые вздохи высокой литературы, монотонные

свидетельства документов и хроник -- все это рисует нам пеструю картину

кричащих грехов и вопиющего бедствия.

Времена, последовавшие за Реформацией, уже не знали смертных грехов гордыни,

гневливости, корыстолюбия, доведенных до состояния того багрово-красного

жара, того наглого бесстыдства, с которым они щеголяли в XV столетии. Это

безудержное бургундское высокомерие! Вся история рода герцогов Бургундских:

от первого доблестного рыцарского деяния, столь высоко вознесшего первого из

Филиппов, жгучей ревности Иоанна Бесстрашного, черной жажды мщения после его

смерти, а затем долгого лета еще одного Magnifico [Великолепного], Филиппа

Доброго, и кончая безрассудным упрямством, сгубившим Карла Смелого вместе с

его высокими помыслами[45*], -- не есть ли это истинная поэма героического

высокомерия? Из всех стран Запада в их землях жизнь била ключом наиболее

щедро: и в самой Бургундии, полной силы и крепости, как ее вино, и в "la

colérique Picardie" ["пылкой Пикардии"], и в ненасытной, богатой Фландрии.

Именно здесь живопись, скульптура и музыка расцветают во всем великолепии --

и здесь же господствует жестокая месть, а насилие и варварство мы встречаем

в равной мере и среди знати, и в бюргерстве[59].

Ни одно зло этого времени не поминается чаще корыстолюбия. Гордыню и

корыстолюбие можно противопоставить друг другу как грехи прежнего -- и

нового времени. Гордыня, высокомерие -- грех феодальной, иерархической

эпохи, когда владения и богатства еще не обладают заметной подвижностью.

Ощущение власти еще не основывается исключительно на богатстве; ей придается

более личный характер, и, стремясь получить признание, она вынуждена

выставлять себя напоказ: таковы впечатляющие торжественные выходы лиц,

облеченных властью, в сопровождении многочисленной свиты приверженцев, в

блеске пышных одежд и дорогих украшений. Представление о том, что одни стоят

выше других, неизменно питается живыми формами феодального, иерархического

сознания: коленопреклоненным почтением и покорностью, церемониальными

знаками уважения и пышным великолепием знати; все это заставляет

воспринимать возвышение одних над другими как нечто абсолютно естественное и

вполне справедливое.

Грех гордыни носит символический и богословский характер, корни его глубоко

сидят в почве всех представлений о жизни, всякого мировоззрения. Superbia

[Гордыня] была истоком и причиной всякого зла; возгордившись, Люцифер

положил начало всяческой гибели. Так полагал блаженный Августин, так думали

и впоследствии: гордыня -- источник всех грехов, они вырастают из нее, как

растение вырастает из семени[60].

Но в Писании, помимо слов, подкрепляющих это мнение: "A superbia initium

sumpsit omnis perditio" ["В Гордыне погибель" -- Тов. 4, 13], имеются и

другие: "Radix omnium malorum est cupiditas" ["Корень бо всех зол есть

сребролюбие" -- 1 Тим. 6, 10]. Так что корень всех зол могли видеть и в

алчности. Ибо под cupiditas, которая в ряду смертных грехов прямо не

фигурировала, понималась здесь скупость -- согласно иному толкованию этого

текста[61]. И похоже, что преимущественно начиная с XIII в. укрепляется

убеждение в том, что именно необузданная алчность ведет к гибели мира, --

вытесняя из умов современников представление о гордыне как о первейшем и

пагубнейшем из пороков. Прежнее богословское подчеркивание Гордыни

заглушается постоянно увеличивающимся хором голосов тех, кто всевозможные

бедствия этого времени выводит из бесстыдно возрастающей алчности -- как ни

проклинал ее Данте: "La cieca cupidigia!"[62 ]["Слепая алчность!"].

Алчность лишена черт символического и богословского характера, которые

присущи гордыне; это грех естественный, материальный, чисто земная страсть.

Алчность -- порок того периода, когда денежное обращение перемещает,

высвобождает предпосылки обретения власти. Человеческое достоинство

оценивается теперь путем простого расчета. Открываются доселе невиданные

возможности накопления сокровищ и удовлетворения неукротимых желаний. Причем

сокровища эти пока еще не обрели той призрачной неосязаемости, которую

придало капиталу современное развитие финансов: это все еще то самое желтое

золото, которое прежде всего и приходит на ум. Обращение с богатством еще не

превратилось в автоматический или механический процесс из-за долгосрочных

капиталовложений: удовлетворения ищут в неистовых крайностях скупости -- и

расточительства. В расточительстве алчность вступает в союз с прежней

гордыней. Последняя все еще крепка и живуча: идея феодальной иерархии все

еще не потускнела, накал страсти к роскоши и великолепию, нарядам и

украшениям все еще пурпурно-ярок.

Именно сочетание с примитивной гордостью придает алчности в период позднего

Средневековья нечто непосредственное, пылкое и неистовое, что в более

поздние времена, по-видимому, безвозвратно утрачивается. Ренессанс и

протестантизм наполнили корыстолюбие этическим содержанием, узаконив его как

необходимое условие благоденствия. Клеймо на нем бледнело по мере того, как

отказ от земных благ признавали все менее похвальным и убедительным. Но

позднее Средневековье между порочной алчностью -- и щедростью или

добровольной бедностью было в состоянии видеть лишь неразрешимое

противоречие.

В литературе этого времени, в хрониках, поговорках и благочестивых трактатах

-- повсюду мы обнаруживаем жгучую ненависть к богачам, жалобы на алчность

великих мира сего. Иной раз это выглядит как смутное предвестие борьбы

классов, выраженное в форме нравственного возмущения. Здесь документы как

источники сведений о реальных событиях вполне могут дать нам почувствовать

жизнь этой эпохи: все отчеты о судебных процессах пестрят примерами

бесстыднейшей алчности.

В 1436 г. оказалось возможным на 22 дня приостановить службу в одной из

наиболее посещавшихся парижских церквей из-за того, что епископ отказывался

вновь освятить ее, пока не получит некоторой суммы денег от двух нищих,

осквернивших храм тем, что они подрались в нем до крови. Они же, как

выяснилось, суммы таковой не имели. Епископ этот, Жак дю Шателье, известен

был как "ung homme très pompeux, convoicteux, plus mondain que son estat ne

requeroit" ["человек весьма чванливый, алчный и куда более мирской, нежели

его сан того требовал"]. И не далее как в 1441 г., при преемнике его Дени де

Мулене, случилось подобное же происшествие. На сей раз самое известное и

наиболее популярное в Париже кладбище des Innocents было закрыто для похорон

и процессий в течение четырех месяцев, поскольку епископ потребовал за это

пошлину куда большую, чем прихожане кладбищенской церкви были в состоянии

ему выплатить. Епископ этот был "homme très pou piteux à quelque personne,

s'il ne recevoit argent ou aucun don qui le vaulsist, et pour vray on

disoit qu'il avait plus de cinquante procès en Parlement, car de lui

n'avoit on rien sans procès"[63] ["человек мало к кому жалостливый,

доколе за то мзды не получит, либо иного чего; и воистину говорили о нем,

вели-де против него в парламенте десятков пять жалоб или более, ведая, что

добиться от него чего-либо без суда было никак не возможно"]. Стоит лишь

проследить шаг за шагом карьеру кого-либо из нуворишей этого времени --

взять хотя бы историю семьи д'Оржемон, со всей ее низкой скаредностью

и сутяжничеством, -- чтобы понять ненависть народа, гнев проповедников и

поэтов, беспрестанно изливавшийся на богатых[64].

Народ не мог воспринимать и собственную судьбу, и творившееся вокруг иначе,

как нескончаемое бедствие дурного правления, вымогательств, дороговизны,

лишений, чумы, войн и разбоя. Затяжные формы, которые обычно принимала

война, ощущение постоянной тревоги в городах и деревнях, то и дело

подвергающихся нашествию всякого опасного сброда, вечная угроза стать

жертвой жестокого и неправедного правосудия -- а помимо всего этого, еще и

гнетущая боязнь адских мук, страх перед чертями и ведьмами -- не давали

угаснуть чувству всеобщей беззащитности, что вполне способно было окрасить

жизнь в самые мрачные краски. Но не только бедные и отверженные были

беззащитны перед такими ударами; в жизни советников магистрата и знати тоже,

как правило, встречались резкие перемены судьбы и всяческие невзгоды.

Пикардиец Матье д'Эскуши -- один из бытописателей, которых XV век дал

в таком изобилии; его хроника проста, точна и свободна от партийных

пристрастий, она насыщена обычным почитанием рыцарских идеалов и обычными

морализирующими тенденциями и вроде бы заставляет нас предположить в авторе

добросовестного человека, отдавшего все усилия тщательному историческому

исследованию. Но какова, оказывается, была его жизнь, которую издатель

исторического труда этого автора извлек на свет из архивов![65] Матье

д'Эскуши начинает свою карьеру в магистрате как советник, член

муниципалитета, присяжный заседатель и прево города Перонна между 1440 и

1450 гг. С первых же дней мы находим его во вражде с семьей прокурора этого

города Жана Фромана, -- вражде, сопровождавшейся постоянными судебными

тяжбами. Так, прокурор преследует д'Эскуши в судебном порядке за

подлог и убийство, затем за "excès et attemptaz" ["бесчинства и покушения"].

Прево, в свою очередь, угрожает вдове своего врага следствием по обвинению в

колдовстве, в чем ее и вправду подозревали; женщине, однако, удается

заполучить предписание, в силу которого д'Эскуши вынужден передать

следствие органам правосудия. В дело вмешивается Парижский парламент, и

д'Эскуши в первый раз оказывается за решеткой. После этого мы видим

его один раз в плену и еще шесть раз в заключении -- и всякий раз по

серьезному уголовному обвинению. Не раз его заковывают в кандалы. К

состязанию в обоюдных обвинениях между семьей Фроманов и д'Эскуши

добавляется ожесточенная стычка, в ходе которой д'Эскуши ранен сыном

Фромана. Оба нанимают бандитов, покушаясь на жизнь друг друга. После того

как эта бесконечная вражда исчезает из поля нашего зрения, черед приходит

новым событиям. На сей раз наш прево ранен каким-то монахом; новые жалобы,

затем д'Эскуши переселяется в Нель, по-видимому подозреваемый в

преступлениях. И все это не мешает ему делать карьеру: он становится бальи,

прево Рибемона и королевским прокурором Сен-Кантена, его возводят в

дворянское достоинство. После новых ранений, тюремных заключений и денежных

штрафов мы обнаруживаем его на военной службе: в 1465 г. при Монлери он

сражается за короля против Карла Смелого и попадает в плен. Затем из

очередного похода он возвращается изувеченным. Даже когда он женится, это не

означает перехода к спокойной жизни. После новой ссоры с советником

магистрата Компьена, по делу которого он должен был провести расследование,

д'Эскуши по обвинению в подделке печати под стражей препровождают в

Париж "comme larron et murdrier" ["как разбойника и убийцу"]. Пытками у него

вырывают признание, ему отказывают в праве на апелляцию, выносят приговор,

затем реабилитируют, потом снова выносят приговор, пока, наконец, следы его

существования, протекавшего в обстановке ненависти и преследований, вовсе не

исчезают из документов.

Всякий раз, как мы пытаемся проследить судьбы людей по источникам тех

времен, перед нами встают подобные картины бурных жизненных перемен.

Вникнем, к примеру, в детали, собранные Пьером Шампьоном и касающиеся

персонажей, которых Вийон либо упомянул, либо имел в виду в своем Testament

[Большом завещании][66], или же обратимся к заметкам Тюэте к Дневнику

Парижского горожанина. Мы увидим судебные процессы, преступления, распри,

преследования... и так без конца. И все это -- судьбы произвольно взятых

людей, нашедшие отражение в судебных, церковных и иных документах. Хроники,

подобные составленной Жаком дю Клерком, этому собранию злодеяний, или

дневник Филиппа де Виньоля, горожанина Меца[67], могут, конечно, рисовать

картину этого времени слишком черными красками; даже lettres de rémission,

которые воспроизводят перед нашим взором повседневную жизнь столь живо и

точно, из-за своей криминальной тематики освещают исключительно лишь ее

темные стороны. И все же каждое свидетельство, извлеченное из любого

произвольного материала, неизменно упрочивает самые мрачные представления об

этой эпохе.

Это злой мир. Повсюду вздымается пламя ненависти и насилия, повсюду --

несправедливость; черные крыла Сатаны покрывают тьмою всю землю. Люди ждут,

что вот-вот придет конец света. Но обращения и раскаяния не происходит;

Церковь борется, проповедники и поэты сетуют и предостерегают напрасно.

ГЛАВА ВТОРАЯ

ЖЕЛАНЬЕ ПРЕКРАСНОЙ ЖИЗНИ

Каждая эпоха жаждет некоего более прекрасного мира. Чем глубже отчаяние и

разочарование в неурядицах настоящего, тем более сокровенна такая жажда. На

исходе Средневековья основной тон жизни -- горькая тоска и усталость. Мотив

бодрой радости бытия и веры в силу, способную к великим свершениям, -- как

он звучит в истории Ренессанса и Просвещения, -- едва ли заметен в сфере

франко-бургундской культуры XV в. Но было ли это общество более несчастно,

чем любое другое? Иногда этому можно поверить. Где бы ни искать свидетельств

об этом времени: у историографов и поэтов, в проповедях и богословских

трактатах и, разумеется, в документах, -- мы повсюду сталкиваемся с

напоминаниями о распрях, ненависти и злобе, алчности, дикости и нищете.

Возникает вопрос: неужели эта эпоха не знала радостей, помимо тех, которые

она черпала в жестокости, высокомерии и неумеренности; неужели не

существовало где-либо кроткого веселья и спокойной счастливой жизни? Вообще

говоря, всякое время оставляет после себя гораздо больше следов своих

страданий, чем своего счастья. Бедствия -- вот из чего творится история. И

все же какая-то безотчетная убежденность говорит нам, что счастливая жизнь,

веселая радость и сладостный покой, выпавшие на долю одной эпохи, в итоге не

слишком отличаются от всего того, что происходит в любое другое время. Но

сияние счастья, радовавшего людей позднего Средневековья, исчезло не

полностью: оно все еще живо в народных песнях, в музыке, в тихих далях

пейзажей и в строгих чертах портретов.

Однако в XV в. восхваление жизни, прославление окружающего мира еще не

превратилось в обычай, еще не стало хорошим тоном, если можно так

выразиться. Тот, кто внимательно следил за повседневным ходом вещей и затем

выносил жизни свой приговор, отмечал обыкновенно лишь печаль и отчаянье. Он

видел, как время устремлялось к концу и все земное близилось к гибели.

Оптимизм, возраставший со времен Ренессанса, чтобы достичь своей высшей

точки в XVIII столетии, был еще чужд французскому духу XV в. Так кто же

все-таки те, кто первыми с надеждой и удовлетворением говорят о своей эпохе?

Не поэты и, уж конечно, не религиозные мыслители, не государственные деятели

-- но ученые, гуманисты. Ликование, вызванное заново открытой античной

мудростью, -- вот что представляет собою та радость, которую им дает

настоящее; все это -- чисто интеллектуальный триумф! Столь знаменитый

восторженный возглас Ульриха фон Гуттена: "О saeculum, о literae! juvat

vivere!" -- "О век! О словесность! О радость жизни!" -- понимают обычно в

чересчур уж широком смысле. Здесь ликует в гораздо большей степени

восторженный литератор, чем человек во всей своей цельности. Можно было бы

привести немалое число подобных выражений восторга, появлявшихся начиная с

XVI столетия и прославлявших величие своего времени, но всегда

обнаруживается, что касаются они почти исключительно возрождения духовной



Скачать документ

Похожие документы:

  1. Міністерство освіти І науки України Полтавський національний педагогічний університет

    Документ
    Проблеми сучасної філології: лінгвістика, літературознавство, лінгводидактика : зб. наук. пр. / [за ред. проф. Валюх З.О.]. – Полтава: ПНПУ імені В.Г. Короленка, 2010.
  2. И. А. Василенко политическая глобалистика рекомендовано Министерством образования Российской Федерации в качестве учебного пособия для студентов высших учебных заведений Москва • Логос • 2000 Федеральная программа

    Программа
    Освещаются предмет и основные проблемы политической глобалистики. Раскрывается научное значение цивилизационной парадигмы в глобальном политическом анализе.
  3. «Открытое общество»

    Документ
    Рекомендовано Министерством общего и профессионального образования Российской Федерации в качестве учебного пособия для студентов высших учебных заведений,
  4. А. С. Панарин (введение, разд. I, гл. 1-4) (ответственный редактор); профессор

    Документ
    Рекомендовано Министерством общего и профессионального образования Российской Федерации в качестве учебного пособия для студентов высших учебных заведений,
  5. Программа курса «Философия истории» 204 Введение в философию истории 204 Раздел I современные проблемы философии истории 204

    Программа курса
    Рекомендовано Министерством общего и профессионального образования Российской Федерации в качестве учебного пособия для студентов высших учебных заведений,

Другие похожие документы..