Поиск
Рекомендуем ознакомиться
Книга эта писалась почти четверть века назад. За эти годы многое произошло: пала, казавшаяся нерушимою, коммунистическая система; распался Советский Союз.
Борис ВАЙЛЬ
особо опасный
Харьков
«ФОЛиО»
2005
ББК 84.4
В14
Художник-оформитель Н. Федорова
Вайль Б.Б.
О
В14
собо опасный / Харьковская правозащитная группа; Худож.-оформитель Н.Федорова. – Харьков: Фолио, 2005. – 320 с., фотоил.ISBN 966-03-2956-3.
Борис Вайль – участник подпольного движения 50-х, возникшем под влиянием ХХ съезда КПСС и событий в Венгрии. В 1954 г. Б. Вайль – 18-летний студент Ленинградского библиотечного института был осужден на 6 лет лишения свободы. В лагере ему добавили еще 2 года. Второй раз Б. Вайль был арестован в 1970 г. за хранение и распространение самиздата. После освобождения смог устроиться на работу только в совхозе Смоленской области. В 1977 г. выехал за рубеж, проживает в Копенгагене.
Написанная более четверти века назад, книга Б. Вайля представляет несомненный интерес, так как живо повествует о типичной советской жизни в «большой» и «малой» зоне СССР.
ББК 84.4
ISBN 966-03-2956-3 | © Б.Б.Вайль, 2005 © Н.Федорова, художественное оформление, 2005 © Харьковская правозащитная группа, 2005 |
ПРЕДИСЛОВИЕ КО ВТОРОМУ ИЗДАНИЮ
Книга эта писалась почти четверть века назад. За эти годы многое произошло: пала, казавшаяся нерушимою, коммунистическая система; распался Советский Союз. Взгляды автора – безотносительно всех этих событий – тоже не оставались неизменными: прибыв на Запад убежденным социалистом, он постепенно, по мере знакомства с западной действительностью и становясь старше, изменялся в сторону «буржуазного либерализма». Так что на целый ряд вещей автор теперь смотрит совсем по-иному, чем 20 лет назад. Тем не менее, автор решил принципиально не менять текст первого издания, а лишь частично дополнить его и внести, где надо, необходимые исправления.
При написании книги приходилось соблюдать осторожность, дабы не подвести людей, живущих в СССР. Теперь такой опасности нет. Все же, не получив согласия соответствующих лиц, автор и впредь не может называть некоторых людей их полными именами. Кто знает, насколько в людях еще сидит страх, привитый еще их родителям в предшествующие десятилетия…
Борис Вайль
Копенгаген, апрель 2003 г.
ПРЕДИСЛОВИЕ
Более ста восьмидесяти книг об Архипелаге ГУЛаг, записок и воспоминаний, часть из которых переведена на тридцать языков, издано было за последние сорок лет. Свидетельства эти едва ли способны были оказать влияние на большую мировую политику; в очень редких случаях могли они убедить утопистов в (еще) свободной части планеты, и все повторяющиеся изображения столь же ужасающих, как и логичных последствий «реального социализма» едва ли смогли ослабить притягательную силу социалистической утопии. С другой стороны, «буржуазный лагерь», устав от постоянных сообщений о кошмарах нашего века, реагирует на картины из-за колючей проволоки пресыщенно, даже раздраженно. Потому-то и кажется понятным возражение, которое выдвинула Людмила Вайль, когда ее муж начал работу над этой книгой: «Мир охвачен информационным кризисом, – сказала она. – Не нужно увеличивать количество информации, ее и без того много. Что будет, если все начнут писать книги?»
И тем не менее Борис Вайль решил обратиться к воспоминаниям, которые повествуют, в основном, о годах несвободы, о жизни в «большой» и в «малой» зоне. И хорошо, что он это сделал: его книга – это самобытный «голос из хора», из хора страдальцев и угнетенных, ставших вместе с тем и подвижниками.
Это уже третье поколение зэков, которые, в отличие от своих отцов, противостоя государственной мощи, знают, по крайней мере, за что они сидят. Именно благодаря мужеству женщин и мужчин, таких, в частности, как Борис Вайль, их непримиримости ко лжи и цинизму, к произволу властей и к унизительному террору против свободной мысли, благодаря их готовности к личным жертвам имеются сегодня в Советском Союзе хоть какие-то преграды на пути произвола и насилия.
Борис Вайль был не только участником открыто действовавшего правозащитного движения, возникшего в СССР в 60 и 70 годы; он участвовал и в подпольном движении 50-х годов, созданном, главным образом, студентами в больших городах под влиянием XX съезда партии и событий в Венгрии, в движении, которое боролось за демократические реформы, по меньшей мере, за бóльшую свободу в культурной жизни.
Тринадцатью годами лишения свободы – девятью годами лагеря и четырьмя годами сибирской ссылки – заплатил Борис Вайль за свое участие в борьбе за «право на совесть». Ему было 18, когда в 1957 году он был осужден в первый раз; а когда через восемь с половиной лет в 1965 году он вышел на свободу, он уже познал за это время на себе все степени ужесточения советской карательной системы, в том числе лагерь особого режима, страшнейший вид лагерного заключения.
Когда в 1970 году Борис Вайль вторично предстал перед судом, на этот раз за распространение самиздата (в числе прочего ему было вменено распространение одной работы Милована Джиласа), он уже не был для Запада незнакомцем: пресса и радио сообщали о деле Бориса Вайля, тем более, что это был первый процесс, на котором присутствовал академик А. Д. Сахаров, допущенный туда в силу своего (тогда еще) высокого авторитета у властей.
После освобождения из ссылки Борису Вайлю, как имеющему политическую судимость, было отказано в праве на проживание в больших городах, которое и так-то получается в СССР с большими трудностями. Он и его жена нашли работу в одном из совхозов в Смоленской области, где они и жили со своим теперь четырнадцатилетним сыном до выезда на Запад. В октябре 1977 года они приехали в Вену, а позже перебрались в Копенгаген.
Книга Вайля содержит богатую информацию и о жизни в советской провинции; именно западный читатель вводится здесь в ту область советского быта, которая открывает много нового даже посвященному.
В этой книге ничего не выдумано, ничего не преувеличено, это столь же непретенциозное, сколь лишенное сентиментальности изображение тяжелой жизни, перенесенной, однако, с большим достоинством и мужеством, рассказ о судьбе, которую познали миллионы соотечественников Бориса Вайля и которую разделяет и поныне множество людей.
Именно потому, что все изображенное в книге является для миллионов людей в СССР не прошлым, а мучительным настоящим, книга эта является для читателя чем-то обязывающим, обязывающим к активному действию и – поскольку то в его власти – к спасению, не в последнюю очередь самого себя.
Давая ценную информацию и знакомя читателя со столь дорого оплаченным социальным опытом, книга Вайля вместе с тем подкупает своей искренностью и добротой.
Это свидетельства чистого и умного сердца, и им хочется пожелать широкой известности как на родине, так и на Западе.
Корнелия Ирина Герстенмайер, 1980
Когда я еще собирался писать эту книгу, то первым, кто возразил против нее, была моя жена. «Мир охвачен информационным кризисом, – сказала она. – Не нужно увеличивать количество информации, ее и без того много. Что будет, если все начнут писать книги?»
Но я не думаю, что движение за нулевой прирост продукции можно перенести и в область культуры. Человечество не может жить, не выражая себя – в литературе, в музыке, в кино... Философы пытаются осмыслить этот мир (или пытаются понять, можно ли и нужно ли делать это). Историки группируют события и дают им оценку. Социологи анализируют общества и классы. А свидетели и участники событий дают свои свидетельства, показания – материал для философов, социологов, историков. С этой точки зрения ценен не только, например, труд Солженицына, но и воспоминания любого заключенного ГУЛага. Ибо если каждый человек – личность, то и видение мира каждым человеком – личное, неповторимое, свое. (Не случайно поэтому мы имеем четыре Евангелия, а не одно.)
Вот и я намерен рассказать о своем: что я пережил, передумал, перечувствовал. Как воспринимали мир люди, какой шкалы ценностей они придерживались; почему умирали одни человеческие цели и откуда появлялись другие; какие мифы распространялись стихийно в обществе и какие насаждались сверху, государством; почему, в конце концов, общество такое, какое оно есть, – об этом я хочу рассказать, об этом я хочу размышлять. Может быть, эти размышления послужат сырьем людям, занимающимся историей общества.
Две доминанты сформировали меня: провинция и лагерь. В отличие от большинства диссидентов, я родился, вырос и жил в провинции, в семье, которую, опять же в отличие от большинства диссидентских семей, интеллигентной не назовешь. Но, как и многие диссиденты, я большой кусок своей жизни оставил в лагере («лучшие годы», как говорят). Лагеря тоже находятся в провинции, но они не являются духовной провинцией. Там проходит невидимая передовая...
В Советском Союзе жизнь в провинции резко отличается от жизни в столицах. Можно сказать, что это два разных мира. Мне кажется даже, что в царской России разница между столицами и провинцией была не столь яркой. Несмотря на отсталость тогдашних коммуникаций, провинция жила духовной жизнью (определенный слой интеллигенции). Журналы и книги из Парижа приходили даже в деревню. Некоторые провинциальные газеты имели за границей своих постоянных корреспондентов. И то, что многие деятели культуры родились и сформировались в провинции, говорит в пользу моего утверждения. (Тут невольно приходит в голову, что многие – а может, большинство? – нынешние руководители партии и правительства тоже родились и сформировались в провинции. Но в этом случае она не сделала их не только деятелями, а хотя бы ценителями культуры... Но это особый вопрос – о крестьянстве как классе, ставшем резервуаром советской правящей элиты.)
1. КУРСК
Курск, моя провинция, – город в 500 км к югу от Москвы – был и остается типичным русским провинциальным городом. Как многие российские города, он не имеет своего собственного лица. По культурному уровню этот город стоял и стоит ниже Москвы, Ленинграда, Киева и даже соседнего Воронежа. Провинция – это умственный застой, это консерватизм, духовное прозябание.
Я отчетливо помню послевоенный Курск – сразу после того, как оттуда выбили немцев (во время войны наша семья: я, мать и бабушка – была эвакуирована на восток, и вернулись мы в 1944 году). Разрушенные здания, баррикады (именно так горожане называли заградительные сооружения, построенные в центре города немцами перед вступлением советских войск) на улицах...
Наш дом уцелел, хотя многие другие были разрушены как немецкими, так и советскими бомбами. Дом был двухэтажный (низ кирпичный, верх – деревянный) и принадлежал когда-то моему прадеду-купцу. Наша часть была на втором этаже. 22 квадратных метра, отопление печное (углем), уборная – как и во всех подобных домах – во дворе. Словом, это был обыкновенный дом, не хуже и не лучше других, на обыкновенной улице обыкновенного, типичного русского города. Нужно сказать, что все-таки мы находились в лучших условиях, чем другие.
Во-первых, это был наш дом. Другим семьям приходилось арендовать углы и комнаты, а это всегда стоило дорого, и не только материально. Жить «на квартире» стоило большого и постоянного нервного напряжения. Жильцы вынуждены постоянно контактировать с хозяевами (они живут в соседних комнатах). Эти контакты почти всегда неприятны: хозяева постоянно недовольны жильцами. То эти жильцы снег не вовремя сгребают с дорожек, то свет в коридоре забывают выключить, то приходят очень поздно и нарушают хозяйский сон.
Во-вторых, 22 квадратных метра (две комнаты, хотя одна из них была приблизительно 6 квадратных метров – то, что датчане, например, называют камерой, а не комнатой) на двух взрослых и одного ребенка – это было совсем неплохо по тем временам. На такой жилплощади тогда жили и по шесть человек (мне самому пришлось жить в этих же двух комнатах, но вшестером – уже в 1966 году).
Наконец, люди жили и в землянках добрый десяток лет после войны.
Об отце. До 1947 года (родился я в 1939) я его никогда не видел, так как незадолго до моего рождения его арестовали за растрату казенных денег (он был завмагом, а завмаги часто «путают» свои деньги с казенными – словом, случай самый тривиальный). Он попал на Колыму и, хотя срок его кончился в 1943 году, не мог приехать «на материк» (так колымчане называют весь остальной Союз); его и ему подобных просто не выпускали оттуда. Так он оставался на положении ссыльного до 1947 года, пока ему не разрешили выехать оттуда.
Неясно, существовала ли какая-либо секретная инструкция, запрещавшая выезд с Колымы людям, чей срок наказания уже кончился. Если она и существовала, то, конечно, шла в разрез с существовавшими законами. Но ведь в те годы инструкции – писаные и неписаные – заменяли собою законы.
Случается это иногда и в наше время. Так, доктор В. Горбовой, отсидевший 25 лет (1945 – 1970) за участие в украинском национальном движении (а он еще в довоенной Польше был адвокатом Бандеры на суде), отправлен как бы в вечную ссылку в свою деревню на Западной Украине. Формально он свободен, но ему объяснили, что никуда из этой деревни уезжать ему нельзя.
В нашем доме, на первом этаже, жили немецкие офицеры, а в соседнем доме – в бывшей синагоге – размещалось гестапо.
В детстве я часто слышал рассказы о немцах – воспоминания о них были очень свежи у тех, кто жил в городе во время оккупации, – а на улицах видел вереницы угрюмых военнопленных. Иногда ребята постарше, которые в школе изучали немецкий язык, пытались разговаривать с ними, чаще же всего выкрикивали в их адрес бранные слова.
Немцы молчали.
Многие из них использовались в то время на строительстве автодороги Москва – Симферополь – Ялта. Эта дорога эксплуатируется и по сей день, хотя, конечно, уже давно не соответствует современным требованиям. (Сейчас вспомнилась другая автодорога: Москва – Минск, у которой жил я в последнее время. Ее построили перед войной заключенные – не военные, но пленные...)
Мать моя занимала сравнительно высокое место в советском аппарате – она работала секретарем и заведующей отделом в райисполкоме (в городе было четыре таких райисполкома). Зарплата была у нее невысокая, но должность – престижная, и эта должность давала ей некоторые привилегии, недоступные простым гражданам. Например, тогда страна получала много продуктов и товаров из США. Распределением этих так называемых «американских подарков» ведали райисполкомы. Конечно, лучшее забирали себе эти женщины, работающие в райисполкомах. Во всяком случае, им было из чего выбирать.
Однажды моя мать провела в райисполкоме всю ночь – вместе со своими коллегами отпарывала пуговицы от американских платьев, и простые женщины получили эти «подарки» без пуговиц – слишком уж красивы, видимо, были эти пуговицы, если работницы райсовета не могли удержаться от искушения отпороть их.
Еще однажды мать повела меня – дело было в 1946 году – в закрытый распределитель. Я тысячу раз проходил и пробегал мимо этого дома на соседней улице. Но мне и в голову не приходило (уверен, что не только в мою детскую голову, но и в головы остальных простых смертных прохожих), что там запрятан магазинчик, но не обычный, а некий тайный, где отпускают товары по особым талонам (деньги, впрочем, тоже надо было платить).
1946 год – год голода на Украине и в России. Я помню, летом этого года в наш дом постучалась деревенская девочка-нищенка лет 12. Она просила хлеба.
– Откуда ты, девочка? – спросила ее моя тетя.
– Из Солнцевского района. Там люди мрут от голода. У меня все умерли.
Я потом не раз бывал в Солнцевском районе и всегда вспоминал эту девочку и это ее «люди мрут».
Нищие вообще часто ходили по домам. Первые 5-6 лет после войны их устраивали подаваемые хлеб и картошка (или даже картофельные очистки). Потом они стали просить денег.
Кирпичное двухэтажное здание по соседству с нашим домом (в прошлом синагога, гестапо) переоборудовали под хлебозавод. Здесь, под окнами хлебозавода, – на тротуаре, в канаве (канава, точнее кювет, отделяла проезжую часть дороги от прохожей) всегда сидели и лежали голодные нищие. Они ждали, когда подъедут хлебные фургоны и по деревянным длинным лоткам из окон хлебозавода побегут в эти фургоны буханки и булки – хлеб! Когда погрузка заканчивалась, между ними начиналась какая-то бесшумная потасовка за место под лотком. Дорвавшиеся к лотку трясли его, и крошки (иногда даже кусочки) сыпались в раскрытую ладонь или прямо в рот.
Просить хлеб у грузчиков, экспедиторов было бесполезно. Каждая буханка была у них на счету, и если уж они могли украсть несколько буханок, то не для того, чтобы отдать их нищим, они могли очень выгодно продать их.
Доходяги (они едва передвигали ноги) дневали и ночевали возле хлебозавода – в конце концов руководству это надоело, и оно огородило лицевую сторону здания колючей проволокой. Доходяг это не обескуражило, они порвали проволоку в том месте, где шла погрузка хлеба. Время от времени проволоку снова натягивали, а доходяг разгоняли, но вскоре все опять повторялось.
Это длилось до тех пор, пока хлебозавод не возвел вокруг себя кирпичную стену, а грузить хлеб в машины стал на своем внутреннем дворе.
Между нашим двором и двором хлебозавода был высокий забор, а над ним еще несколько рядов колючей проволоки. Забор и проволока остались от военных времен, когда во дворе гестапо был небольшой лагерь. Большинство арестантов в нем были курянами, и местным жителям иногда удавалось перекинуть им картофель или морковь.
После войны в обратном направлении – с территории хлебозавода на наш двор – стали бросать хлеб. Одна из работниц хлебозавода договорилась со своими знакомыми, которые в условленное время заходили в наш двор (обыкновенно ночью, хлебозавод работал ведь и по ночам). Она перекидывала им (высота забора была примерно 3 метра) одну-две буханки хлеба, они продавали этот хлеб (они, а не она – чтоб не было подозрений у ОБХСС), а деньги делились в определенной пропорции.
Конечно, ОБХСС – Отдел Борьбы с Хищениями Социалистической Собственности – не дремал, однажды их работник спрятался в нашем дворе, и все это было обнаружено. Работница эта была арестована и осуждена на 10 лет (это был 1947 год. Именно с этого года стали давать за хищения такие суровые сроки наказания). Судили почему-то ее одну: вроде бы сообщники ее предали и стали свидетелями обвинения – старая, как мир, история.
Много воды утекло с того времени, но до сих пор рядом с моим родным домом – хлебозавод, в каждую ночь (а иногда и днем) через этот забор перелетают пуды сахару, белой муки, килограммы масла, сотни яиц. Инспектора ОБХСС теперь, как правило, получают свою долю добра, поэтому и борются с воровством формально и не плодотворно.
Этот маленький хлебозавод очень типичен: на всех заводах во всей стране есть такие заборы и такие хищения.
Как смотреть на эту проблему теперь, когда нет голода и когда сахар и масло есть в магазинах? Я знаю, что государство, присваивая большую часть создаваемой этими людьми прибавочной стоимости, обкрадывает их и, обкрадывая государство, они как бы возвращают себе обратно часть украденного у них. Но в целом это развращает народ, люмпенизирует его психологию. Все мы – советские люди – в разной степени заражены этим духом. Мы не можем не унести что-то с производства.
В деревне эти хищения легче оправдать. В 1975 году совхоз, в котором я жил и работал в это время, посеял огурцы. Мои коллеги рвали эти огурцы и уносили домой. Я отказывался воровать огурцы вместе с ними, и что же? Эти огурцы вовремя не собрали, их потоптали пасущиеся лошади. Ни один огурец не попал на стол, кроме тех, что сорвали мои коллеги.
Еще пример. Осенью каждый хозяин постарается привезти или принести с совхозного поля соломы для подстилки своим домашним животным. Люди берут ее с чистой совестью, они знают, что все равно состоговать эту солому не успеют, и она будет гнить на поле, пока не окажется помехой при вспашке и не будет сожжена. (А зимой у совхозных коров слюнки бы потекли, покажи им эту солому. Зимой коровы жестоко голодают.)
Любят советские газеты писать об уничтожении продуктов на Западе ради поддержания высокого уровня цен. Это подается читателям как следствие бесчеловечной конкуренции.
А следствием чего являлась гибель многих тысяч гектаров не убранного вовремя картофеля в 1976 году? «Неблагоприятных погодных условий», конечно. Морозы в том году, действительно, пришли необычно рано. И все-таки картошка померзла потому, что была государственной собственностью. А государственная собственность воспринимается как ничья. И руководители, и рядовые работники совхоза спокойно спали в те ночи, когда мороз сковывал картофельные поля. Душа ни у кого не болела – не мое. Моя картошка давно выкопана и засыпана в подполье.
Итак, один рвет с колхозного поля горох и варит его, хотя мог бы купить его в магазине. Другой ворует мясо с мясокомбината. Третий работает в магазине и обворовывает уже не только государство, но и покупателя. Потому что работать в советском магазине (продуктовом, прежде всего) и не воровать – невозможно. Если попадется такой честный продавец, то у него создадутся невыносимые отношения с коллективом, и через 1–2 месяца коллектив вытолкнет его, или он подаст заявление об увольнении по собственному желанию, или заведующий магазином найдет другую формулировку. В любом коллективе на человека, не желающего воровать с предприятия и обманывать, смотрят подозрительно, как на потенциального предателя.
В каждом городе о продавцах вам расскажут конкретную историю, произошедшую будто бы именно в этом городе. Человек покупал сметану. Подал продавщице банку, но крышки у него не было. Пришлось продавщице закрыть банку первой попавшейся бумажкой. Дома человек разглядел, что это была записка: «Валя, не разбавляй – я разбавила». Советскому читателю уже ясно, о чем речь. Какая-нибудь Нина, работавшая в магазине до обеда, «сдала смену» Вале таким образом.
Часто продавцы оправдывают свои действия тем, что у них низкая зарплата. Действительно, у продавцов в магазинах, так же как у рабочих пищевой и легкой промышленности, довольно низкая зарплата. Говорят даже, что правительство при назначении зарплаты этой категории лиц учитывает, что они будут воровать.
Как бы там ни было, но продавцы стали в СССР особыми слоем или особой прослойкой. Они имеют побочный доход, часто превышающий их официальный. Они могут доставать дефицитные товары. Они имеют широкий круг связей («блат»), и благодаря этому их возможности выше, чем у рядового гражданина. Скажем, продавцу хорошего магазина легче устроить свою дочь в институт, чем простому рабочему (который может иметь зарплату, в три раза превышающую зарплату продавца).
Характерен в этом отношении следующий эпизод. Однажды на Тобольском вокзале я помог женщине поднести чемодан. Узнав, что она из Красноярска, где жили мои друзья, я спросил: «Как в Красноярске с продуктами, с мясом в частности?» (Вопрос, который первым задается каждому иногороднему.) «Не знаю, – ответила она, – я ведь работаю в буфете».
У них и психология другая. Я думаю, они должны презирать остальных людей, которые не умеют «устроиться» и мясо едят несколько раз в месяц.
И вот когда на каждом шагу человека обманывают – начиная от недовешивания продуктов в магазинах (а еще продавцы могут взвесить вам правильно, но за мясо второй категории взять стоимость первой категории. Покупатель и не поймет, какая там категория – лишь бы мясо) и кончая присвоением государством прибавочной стоимости, созданной этим человеком, – то мудрено ли, что он, человек этот, тоже начинает обманывать как и кого может. Одни воруют, другие берут взятки, третьи берут на чай, вернее, на пиво или на красненькое. Известный советский писатель Шукшин, остро чувствовавший эту проблему, закончил один свой рассказ на эту тему (санитарка в больнице берет незаконно деньги с больных) драматическим возгласом: «До чего же мы дошли?»
Вернемся, однако, к послевоенной ситуации в Курске. Кажется, в 1946 году по предприятиям города прошла большая чистка: выгоняли с работы всех, кто работал в официальных учреждениях при немцах. Не знаю, был ли принят специальный закон, на основании которого эти люди изгонялись с работы. Думаю, что нет. Скорее всего это опять-таки инструкция, неопубликованная. Официально это называлось «сокращением штатов». Но сокращались именно эти люди. Куда они могли после этого устроиться, я не знаю.
Я отлично помню женщину, живущую в доме напротив нашего. Она была машинисткой до немцев, при немцах и после. Ее сократили, и она сошла с ума. При мне ее затолкали в санитарную машину и увезли. Она умерла вскоре там. Конечно, ее случай не типичен в том смысле, что не все уволенные до сумасшествия переживали потерю привычной для них работы. Через какое-то время они устраивались на другую, почти всегда тяжелую, физическую работу.
Все эти события: немцы, голод, «сокращения» – не коснулись моей семьи, и в моем восприятии мира, естественно, не было никакого драматизма. Часами гонял я с ровесниками мятую консервную банку (у нас это называлось «хоккей»), ловил в речке пескарей, подрывал немецкие гранаты. Мы сделали подкоп под один склад и таскали по ночам оттуда жмых. Долгое время нам казалось, что это лучшее из лакомств, сравнимое разве только с халвой.
Похожие документы:
Петеpбypгское Востоковедение", 1998 введеhие опонятии "
ДокументО целях и задачах исследования О понятии "pелигия" О pелигиозном опыте К вопpосy о типологии pелигий Религия и магия Религия и мифология Религия и космологические пpедставления Религия – pитyал – кyльт Религия и теология Доктpина,Е. А. Тоpчинов религии миpа: опыт запpедельного психотехника и тpанспеpсональные состояния спб.: Центp "Петеpбypгское Востоковедение", 1998 содержание введение оцелях и задача
ЗадачаЯ долго искал Бога y христиан, Но его не было на кресте. Я побывал в индуистском храме И древнем буддийском монастыре, Но и там не нашел я даже следов его.Е. А. Религии мира: Опыт запредельного: Психотехника и трансперсональные состояния. Спб.: Центр «Петербургское Востоковедение», 1997. 384 с. (Orientalio). Монография
МонографияТорчинов Е. А. Религии мира: Опыт запредельного: Психотехника и трансперсональные состояния. — СПб.: Центр «Петербургское Востоковедение», 1997. — 384 с.Книга первая (14)
КнигаГЛАЗУНОВ Илья Сергеевич родился в 1930 году в Ленинграде в потомственной дворянской семье. По возвращению в 1944 году из Новгородской области, куда он был эвакуирован из блокадного Ленинграда, после смерти родных от голода, заканчиваетВладимир Н. Еременко
КнигаРодился в 1928 году в пригородном селе Сталинграда – Ягодном, в крестьянской семье. Вскоре семья переехала в город. Жили в рабочем поселке и, как многие выходцы из деревень, держали корову и другую живность.