Поиск

Полнотекстовый поиск:
Где искать:
везде
только в названии
только в тексте
Выводить:
описание
слова в тексте
только заголовок

Рекомендуем ознакомиться

'Документ'
Качество строительных конструкций во многом зависит от качества строительно-монтажных работ, так как более половины дефектов этих конструкций вызывае...полностью>>
'Лекции'
Материал к лекции №1 (в том числе и дополнительный для самостоятельного изучения). Лекция – 2 часа, самостоятельная работа – 2 часа, практикум – 2 ча...полностью>>
'Образовательная программа'
Цель тура: - обмен опытом, знакомство и анализ инновационных технологий в образовательном, научном и административно-хозяйственном процессе высшей шко...полностью>>
'Доклад'
К исполнению поручений Президента Российской Федерации по формированию резерва управленческих кадров мы приступили, имея хорошие наработки по этому в...полностью>>

Он был рождён 11 декабря 1918 года в семье Исаакия Солженицына и Таисии Шербак; рано перестал ходить в Церковь (ибо все храмы в Ростове-на-Дону закрыли)

Главная > Документ
Сохрани ссылку в одной из сетей:

www.proznanie.ru

ПОЭЗИЯ И ПРАВДА

Судьба Александра Исаевича Солженицына складывалась не благодаря, а вопреки.

Он был рождён 11 декабря 1918 года в семье Исаакия Солженицына и Таисии Шербак; рано перестал ходить в Церковь (ибо все храмы в Ростове-на-Дону закрыли); вступил в комсомол и стал старостой класса... Ему, казалось, написано было на роду превратиться в правоверного марксиста. Пусть лично честного, пусть искреннего, но готового — подобно героям многих его книг (лейтенанту Зотову в рассказе «Случай на станции Кочетовка», Льву Рубину в романе «В Круге Первом») — поступиться ради идеи Социализма чужой человеческой жизнью. Не превратился.

В школе он обрёл друзей, с которыми можно было не таясь обсуждать всё (увы: иные из них, не донесшие на Солженицына в те годы, были сломлены в куда более мягкие 70-е и выступили с печатными «разоблачениями» своего бывшего друга). С иными из них в 1936-м поступил в Ростовский университет, на физмат. В 1939-м, за год до первой женитьбы (на Наталье Решетовской, вышедшей из того же «школьного круга»), он сдаёт экзамены ещё и на заочное отделение Московского института философии, литературы и искусства: ИФЛИ. К началу войны — Солженицын был мобилизован 18 октября 1941 года — он уже вступил на «тесный путь» преодоления коммунистической утопии, ведущий к «узким вратам» Истины; пройдя со своим соединением от Орла до Восточной Пруссии, был арестован военной контрразведкой за переписку с одним из старых, школьных ещё друзей, где Ленин именовался «Вовкой», а Сталин — «Паханом». 27 июля 1945-го приговорён к восьми годам лагерей по 58-й статье (пп. 10 и 11); сначала отбывал срок в ново-иерусалимском лагере под Москвой; а с лета 1947-го — в марфинской шарашке (Так назывались научно-исследовательские коллективы, формировавшиеся и ч заключённых-специалистов и работавшие в основном на военно-промышленный и разведывательный комплексы)., на северной окраине столицы. Здесь была возможность выкраивать время для продумывания начатков будущей историософской концепции, в которой не нашлось бы места ни революционному насилию, ни интеллигентскому расслабленному гуманизму. Здесь была возможность писать — хотя бы в уме (так, наизусть, сочинена и вызубрена с помощью чёток автобиографическая поэма «Дороженька»)... Но были здесь и соблазны, ещё более тонкие и потому ещё более опасные, чем соблазн коллективного социалистического безумия. Первый из них — впасть в духовный аристократизм; свою «церковность» низвести до фарисейства, свой принципиальный антикоммунизм подменить демократической мечтой о «тирании большинства», а историческую концепцию русской революции XX века сделать закваской «ретроспективной» философии возврата в «старые добрые времена» монархии. (Возврата, невозможного не потому, что монархия как форма общественного мироустройства плоха, а потому, что разорвана цепь времён.) Именно этому соблазну поддался один из главных героев романа «В Круге Первом», Сологдин, и, подарив персонажу часть своей фамилии («Сол [...] ин»), Солженицын «просигнализировал» читателю и биографу о том, что всё это было знакомо ему изнутри.

Второе искушение: ради спасения — не себя даже, а своего дела — принять участие в разработке приборов, которые помогли бы МГБ ещё успешнее вести тайную войну против собственного народа. Именно такой выбор в «Круге» делают Рубин и Сологдин — убеждённый интернационалист и отечестволюбивый аристократ; и с точки зрения здравого смысла этот выбор столь же естествен, сколь и поступок Зотова в «Случае на станции Кочетовка».

Но человек существо не природное, а сверхприродное, не естественное, а сверхъестественное. Он создан Богом и Богом призван, а что для мира — мудрость, для Бога — мерзость. И недаром любимые герои Солженицына в том же романе совершают иной выбор: преуспевающий дипломат Володин по телефону сообщает одному из западных посольств о готовящейся передаче секрета атомной бомбы советскому разведчику. А Нержин, талантливый инженер, зэк марфинской шарашки, во многом герой-рупор авторской позиции, участию в чекистских разработках предпочитает лагерь, ибо путь к истине лежит не через сделку, а через жертву. Тот же выбор — наперерез торным путям, — совершил и сам автор романа: с мая 1950-го он в лагере, работает каменщиком (Иван Денисович, Шухов, герой «Одного дня...» тоже будет — каменщик)... Идёт навстречу гибели, предав себя воле Божией,— и не погибает.

Следующее испытание, уготованное ему и повлиявшее на его творческое самосознание едва ли не в большей степени, чем лагерь, было испытанием — онтологическим, уже не зависящим от воли и выбора испытуемого. Солженицын, ещё в лагере, заболел, и заболел — неизлечимо. Результаты биопсии, сделанной в лагерной больнице, затерялись, боли утихли, и он на полтора года запустил опухоль. Дала она о себе знать уже на воле, в ауле Кок-Терек Джамбулской области, где Солженицын находился на вечном ссыльнопоселении. Потом болезнь опять отступила, чтобы вновь напомнить о себе — новой опухолью, в 1955-м. Дважды Солженицын добирался до Ташкентской больницы полуживым, и дважды его «вернули пожить ещё». Смерть неизбежна, надежды нет,— но как только он, отбросив всё, целиком отдал себя писанию, болезнь силу над ним потеряла.

Только переживший нечто подобное сумел бы понять всю глубину случившегося. Мы в состоянии лишь констатировать, что центр духовной жизни Солженицына, её контрапункт — здесь. И ещё: духовный переворот, произведённый чудесным излечением, поставил Солженицына-художника в крайне сложное, почти неразрешимо-противоречивое положение. Как писатель, работающий во внецерковной, «светской» традиции, он обязан был по-прежнему пользоваться всем арсеналом средств, выработанных этой традицией; как писатель, рано ощутивший себя мечом в Длани Божией (образ — из автобиографической книги «Бодался телёнок с дубом»), он призван был повиноваться иным канонам, иному строю мысли, иной цели творчества. Реально ли совместить вымысел — и свидетельство об Истине?.. «Саморазвёртывающуюся действительность» — и строгую нравственную проповедь? Примирить тягу литературного слова к самоценной красоте, ту поэтику красного словца, ради которой не щадят ни маму, ни отца,— с необходимостью подчиниться высшей задаче, с самоограничением? Твёрдые ответы на смутные вопросы Солженицын дал позже, в своей программной Нобелевской лекции, а пока он должен был «практически» нащупывать их в каждодневной литературной работе, как бы мучительно выделывая из себя христианского писателя.

Первая крупная вещь, написанная после реабилитации (6 февраля 1956 года), возвращения в Москву и переезда в Рязань,— роман «В Круге Первом» (1957— 1959). Его сюжетная канва (звонок дипломата Володина в западное посольство; работа зэков на шарашке по созданию дешифратора человеческой речи и проблема участия / неучастия в поимке Володина) математически строго выверена. Но вот что важно: жизнь каждого человека оказывается здесь вписанной в иной «сюжет» — сюжет Священной Истории, смыслом, оправданием и центром которой является Христос, Его жертва, Его проповедь (Когда работа над романом ещё начиналась, за рубеж уже была передана рукопись другого романа с тою же религиозно-философской подоплёкой — «Доктор Живаго»; рукопись принадлежала перу другого лауреата Нобелевской премии, Бориса Пастернака; и совпадение их «христологических» утановок не было случайным. Через одновременные поиски двух лучших русских писателей разных поколений Россия ущупывала выход из духовного тупика и вновь обретала его — в возлюбленном ею Христе). Действие «Круга Первого» разворачивается на фоне Рождественских праздников (по западному календарю); в селе Рождественка дипломат Володин окончательно сознаёт, что «высокая» военная политика не имеет никакого отношения к судьбам и нуждам обычных русских людей, и вступает на путь, который в конце концов приводит его к жертве собою во имя спасения Отечества и Человечества; у старинной московской церкви сам себе исповедуется в прожитом начальник марфинской шарашки Яконов; в бывшей обители расположена сама шарашка; о Церкви спорят в своих бесконечных тюремных дискуссиях зэки...

И эта «рождественская» символика прямо восходит к символике — литургической. Ибо истинное Рождество ведёт к Крестной муке, а Крестная мука — к Воскресению и новому Рождеству — через смерть — в Жизнь Вечную. Нельзя родиться не умерев,— как сказно о зерне в одной из притч Христа. Точно так же «церковен» и другой сквозной символ романа — круг.

С одной стороны, он отсылает нас к Данте и его «Божественной комедии», а герои романа уподобляются античным и ветхозаветным праведникам, обитателям лимба — первого круга Ада, избавленным от вечных мук, но и лишённым вечной радости обетования в Боге. Для большинства из них выбор Нержина, предпочтение лагеря — шарашке равнозначно погружению в глубины адской бездны. Он же понимает, что в аду чем выше, тем ниже и что поэтому лишь погружение во мглу неизвестности, в мерцающий мрак испытаний способно вывести в Чистилище.

С другой стороны, здесь заходит речь о двух иных кругах; первый — Отечество, второй — Человечество.

Круги эти не противопоставлены друг другу, но нельзя попасть во второй, минуя первый: интернационалист Рубин, думая о судьбах человечества, по доброй воле соглашается работать в особой лаборатории МГБ и тем — идёт против Отечества. Володин же, напротив, думая об Отечестве, которому не нужна атомная бомба, и ради него принимая муку, спасает тем самым — и человечество (Независимо от того, заслуживает ли оно спасения; в том легко усомниться. По Солженицыну, для Запада Рождество давно перестало быть праздником чисто религиозным, а стало праздником бытовым. Высокопоставленный чиновник, дежурящий в закрытом по случаю рождественских каникул посольстве, с высокомерной ленью сытого человека выслушивает информацию Володина, сообщаемую с прямым риском для жизни; этим роман начинается. Корреспондент западной газеты «Либерасьон» (название выдаёт неприязненную иронию автора) восхищён улучшением снабжения в стране победившего социализма, ибо видит на московских лицах фургончик с надписью на разных языках — «Мясо», а в фургончике том везут Нержина в лагерь. Этим роман завершается).

Есть и третий смысл у этого символа. Володин, позвонив в посольство, мчится на такси по кольцу; будучи арестован, он вновь описывает в машине круг по Лубянской площади; наконец, в тюрьме его гонят из камеры в камеру по кругам лубянской спиралевидной тюрьмы. И это кружение теряет над ним свою страшную власть лишь в тот момент, когда он внезапно понимает, что при аресте с него сняли часы, и ощущает, что вырвался из круга земного времени. Перед ним внезапно разверзается вечность — то Воскресение, которым попирается смерть и совершается Рождество бессмертия... И происходит это опять же не «благодаря» подчинению логике жизни, а «вопреки» ей,

«Религиозное» начало воплощается здесь на уровне тематическом, на уровне — символическом; в целом же роман этот без особого напряжения вписывается в русло реалистической традиции. Напряжение возникнет в чуть более поздних вещах; как ни странно, именно в тех, что в отличие от «Круга» могли быть опубликованы в СССР и в одночасье принесли Солженицыну мировую известность,

Его «дебютным» выступлением в печати стал рассказ об одном счастливом дне з/к Щ-854 — «Один день Ивана Денисовича». Рассказ был написан за три недели в 1959 году. После ХХII съезда, в конце 1961 года, друг Солженицына по марфинской шарашке (во многом — прототип Рубина), выдающийся германист и переводчик Лев Копелев отнёс рукопись в «Новый мир» А. Т. Твардовского. Для её публикации в № 11 за 1962 год потребовалось личное разрешение Хрущёва, которому Солженицын позже был представлен и чьей «креатурой» поначалу воспринимался в чиновно-партийных кругах. Славу Солженицына окончательно закрепили напечатанные в «Новом мире» рассказы «Матрёнин двор» и «Случай на станции Кочетовка» (1963). Тогда же он был выдвинут на соискание Ленинской премии, которую, к счастью, не получил. К счастью — потому что этот краткий период «партийно-советского» признания мог перерасти в затяжной союз, итогом которого стала бы постепенная сдача всех позиций и творчество, подчинённое логике компромисса. Ситуация сомнительная для любого писателя; для писателя религиозного — просто нетерпимая. Во всяком случае, в 1963 году Солженицын пошёл на то, чего ни до, ни после он себе не позволял,— написал рассказ («Для пользы дела»; название говорит за себя) специально по заказу редакции «Нового мира». Тогда же он начал разбирать конструкцию «Круга Первого» и складывать её заново, для подцензурного издания в СССР. (В частности, был убран мотив, связанный с атомной бомбой.) И это на фоне работы над «Архипелагом ГУЛАГ», романом «Раковый корпус», романом о революции 1917 года («Р 17»; роман стал наброском будущей эпопеи «Красное Колесо»)! В пределах единого творчества возникало отталкивание взаимно отрицательно заряженных полюсов; Солженицыну предстояло делать очередной выбор. Выбор отчасти облегчался внешними обстоятельствами. В октябре 1964-го пал Хрущёв; задолго до того партийный лидер начал метаться, пытаясь услужить и тем и этим; стало возможным свести критические (точнее — идеологические) счёты с его «подопечными». Устами придворных критиков А. Овчаренко, Ю. Барабаша и других Солженицыну дали понять, что отныне он будет не ко двору. Во всяком случае, если не согласится резко повысить свою «барабашистость». Не согласился.

В сентябре 1965-го КГБ совершил налёт на квартиру друга Солженицына, антропософа Теуша, у которого хранились рукописи «Круга», поэм, пьес; рукописи были конфискованы. А в январской книжке «Нового

мира» за 1966 год был напечатан рассказ «Захар-Калита» — последнее художественное произведение Солженицына (до 1989-го), появившееся в подцензурной печати. Позже предпринимались безуспешные попытки опубликовать роман «Раковый корпус», написанный по воспоминаниям о лечении в Ташкентской больнице (главный герой, Олег Костоглотов, подобно Нержкину в «Круге»,— alter ago автора). Шла напряжённая борьба с Союзом писателей СССР; с недавних пор мы получили возможность познакомиться со стенограммами многочисленных заседаний Секретариата Союза писателей, посвященных и судьбе «Ракового корпуса», и судьбе самого писателя (См.: «Октябрь», 1990, № 8—11; публикация Ю. Буртинаи А. Воздвиженской). Из Союза писателей, после ряда открытых обращений к литературной общественности и публикации «Ракового корпуса» и «Круга...» за рубежом, он был исключён (ноябрь 1969 г.).

К этому времени уже окончательно сложилась противоречивая поэтика Солженицына, и, поскольку предлагаемый вниманию читателя сборник состоит в основном из той самой «малой прозы», в которой эта поэтика была впервые реализована с должной полнотой, о ней стоит сказать подробнее.

***

В «новомирских дневниках» критика Владимира Лакшина, одного из ведущих сотрудников «Нового мира» времён А. Т. Твардовского («Знамя», 1990, № 6), ещё не омрачённых позднейшими разногласиями с Солженицыным, есть два характерных эпизода. В первом автор «Одного дня...» отстаивает перед редколлегией «Нового мира» сцену лагерного спора об Эйзенштейне (к ней мы ещё вернёмся): спор этот, «показавшийся Александру Григорьевичу Дементьеву (Заместителю Твардовского) литературным, я не выдумал, а в самом деле в лагере слышал». Во втором эпизоде, отводя упрёки в неправдоподобности сюжетного хода «Случая на станции Кочетовка» (актёр Тверитинов, отставший от эшелона, в разговоре с комендантом Зотовым забывает, что Царицын переименован в Сталинград, и этим губит себя). Солженицын доказывает: «так в действительности и было»...

Эпизоды разные, а мотивировка одна. Да что Лакшин! В авторских примечаниях к третьему тому «малоформатного» Собрания сочинений (УМСА-Ргем., 1978), где собрана ранняя проза, основное внимание уделено всё-таки не судьбе рукописей, не соотношению вариантов, но — укоренённости художественного текста в жизни. Мы узнаём, где жила Матрёна, с кого и в какой мере списан тот или иной образ, даже то, что Захара-Калиту Минкульт, на который он уповал, выпер с работы... Во всём тут просматривается чёткая «линия». Эта постоянная апелляция к реальности, в принципе ничего не решающая (ну какая мне в конце концов разница, выдуман лагерный спор об Эйзенштейне или нет? Главное — уместен ли он в художественной системе?), служит у Солженицына прикрытием важнейшего, структурно значимого противоречия его прозы: между чрезмерной символической нагрузкой повествовательного пространства — и явственной установкой на «саморазвёртывание действительности».

В самом деле: Солженицын не упускает случая противопоставить правду — вымыслу; заставляет самых неприятных своих персонажей упиваться внешним, внеположным «нравственному закону внутри нас» художественным строем (дочь Русанова, младая поэтесса Авиета в «Раковом корпусе»,— яркий тому пример) ; а самым симпатичным доверяет взыскать истину или хотя бы искренность в литературе (Дёмка в том же романе)... И одновременно сам он — писатель подчёркнуто «эстетичный», склонный к обобщениям и сгущению художественной ткани до плотности аллегории. А есть ли что-либо более далёкое от спонтанной реальности, чем аллегория?

Вступая в траурный мир «Матрёнина двора», невозможно не обратить внимание на то, что действие происходит на «сто восемьдесят четвёртом километре от Москвы, по ветке, что идёт к Мурому и Казани» и что автору, «Игнатичу», хотелось после пережитого попасть в среднюю полосу, затеряться в самой нутряной России — «если таковая где-то была, жила». Сразу вспоминается начало «Мёртвых душ»: «...«Вишь ты»,— говорит один из гоголевских мужиков другому,— «вон какое колесо! а что ты думаешь, доедет то колесо, если б и случилось, в Москву или не доедет?» — «Доедет» ... «А в Казань-то, я думаю, не доедет?» — «В Казань не доедет»...» У Гоголя, как помним, этот диалог призван продемонстрировать «срединность» города НН, его характерность и символичность для России. И как избавиться от ощущения, что и Солженицын в поисках не мёртвой, но живой души прибегает к тому же приёму? Тем более что в начале и в конце рассказа он придаёт своему «рассказческому» голосу особую медлительную значительность, роняет слова «торжественно и чудно», и прежде чем увенчать всё пословицей «Не стоит село без праведника», отсылает нас к Некрасову и дальше — вплоть до евангельской притчи о Марфе и Марии. Когда же смыкаешь прямой смысл пословицы — не стоит село...— с фактическим итогом рассказа — смертью Матрёны, да ещё ставишь это в контекст общероссийской символики, заданной изначально,— тут и не хочешь, а воскликнешь: «Вся Россия «Матрёнин двор»!»

Возьмём «Один день Ивана Денисовича»: через всё повествование проходит сравнение этого лагеря с другими — более «лёгкими» и более тяжкими («В Усть-Ижме ещё лютей законы были...»). Опять срединность, опять символичность, «показательность»... То же (или почти то же) и в «Захаре-Калите».

Начав фразой вполне «рассказовой» — что-то вроде обычного дорожного зачина: к слову сказать — или: а вот еще случай бал («Друзтя мои, вы просите расскзать что-нибудь из летнего велосипедного? Ну вот, если нескучно, послушайте о Поле Куликовом»), Солженицын тут же нарушает устои жанра, переводит регистр в хоральную тональность. «Да ведь туда раскрашенные щиты не ззазывают, указателей нет, и на карте найдёшь не на каждой, хотя битва эта по Четырнадцатому веку досталась русскому телу и русскому духу дороже, чем Бородино по Девятнадцатому. Таких битв не на одних нас, а на всю Европу в полтысячи лет выпадала одна. Эта битва была не княжеств, не государственных армий — битва материков»... В такой тональности, таким слогом друзьям о «летнем велосипедном» (и вообще ни о чём) нерассказывают. В этой тональности читают лекции, а лучше — проповеди. И слишком легко проскочить мимо «придорожного указательного знака» — интонационного сбоя в следующем же абзаце, когда после Строя Прописных Букв и высоко задранного штиля следует простецкое: «Через Непрядву переводили свои велики по пешеходным двухдосочным мосткам». Проскочить — и прочесть «Захара-Калиту» как повторение «Матрёнина двора», зачем-то понадобившееся автору спустя несколько лет, в 1965-м. Вся Россия Поле Куликово!.. а дух Ея Захар-Калита (при том, что Поле заброшено, а Захар-Калита беспомощен). Этому эффекту (как будет показано далее — эффекту внешнему, являющему собою литературную разновидность оптического самообмана) прямолинейной аллегоричности солженицынской прозы есть много объяснений. И прежде всего два: сюжетное — ибо в малом пространстве рассказа, новеллы, короткой повести только динамика авантюрного сюжета способна снять «символическое напряжение», разрядить его. Недаром «Случай на станции Кочетовка», где соблюдён главный новеллистический закон и в центр поставлен непредсказуемый случай, а не статичная закономерность, и герой предстаёт как «просто» человек, а не как тип,— являет собою поразительное исключение в новеллистике Солженицына. И никого уже не смущают многочисленные литературные подсветки, мерцающие в художественном пространстве «Случая...», вплоть до «Короля Лира»; никому не кажется назойливо-назидательной перекличка образов коменданта Зотова с Петенькой Ростовым накануне Битвы (Вообще, переклички с «Войной и миром» для «Случая...» чрезвычайно значимы: так, в самом начале рассказа читаем: «...в проходике, у забора пакгауза, рос дубок. Его трепало, мочило, он додержал ещё тёмных листьев, но сегодня слетали последние»,— дуб князя Андрея Болконского узнаётся тут без труда. С той лишь разницей, что вместо весны на дворе — осень; листья не зеленеют, а осыпаются; и героя ждёт не духовное возрождение, а соучастие в преступлении государства против человека).. (Ростов уговаривает офицеров взять у него кремни для трубки; Зотов в том же тоне, в том же стиле — убеждает Тверитинова принять табак: «...Вы знаете, я вижу, как вы любите курить, забирайте-ка пачку всю себе! Я всё равно для угощения держу. И на квартире ещё есть...») Напротив, такая перекличка, подобно эху, усиливает трагический тон рассказа: вот до чего довели нас, коли и «ростовская» искренность оборачи вается не жертвенной гибелью чистого в своей наивности героя, но фактически пособничеством в убийстве... И всё это, повторюсь, лишь потому, что перед нами случай, которого могло и не быть. А вот гибель Матрёны, поражение Захара — предрешены изначально, ибо здесь фабула стыдливо отходит в тень, чтобы не мешать проявляться героям и объективироваться сущностным законом бытия. Поездка на Куликово поле, Крестный ход в Переделкинской церкви, житие Матрены — помнятся лица и темы, а не сюжетные ходы. А когда — например, в финале «Матрёнина двора» — события вдруг убыстряются, повествовательное время начинает лихорадочно пульсировать, то это резко контрастирует со смазанностью завязки и обыденностью развязки. И всё потому, что Солженицу с его историософским складом ума (О чём хорошо сказано в статье А. Немзера «Рождество и Воскресение».— «Литературное обозрение», 1990, № 6). нужен эффект неподвижой. прозрачной воды, чтобы мы, медленно созерцали описываемое в рассказе (романе) и придавали значение каждой мелочи, ибо История воплощается в мелочах.

Но есть и другое объяснение, онтологическое: Солженицын слишком обострённо чувствует символичность самой жизни. Предвестье, Предзнаменование. Свершение — самые естественные слова его словаря. Сама биография его складывалась так — символически; и смертельная болезнь отступила, дав возможность (обязав!) писать; и Матрёна была — Солженицын снимал у неё комнату в 1956 году; и происходило всё в сердцевине России; и на шесть умерших Матрёниных детей действительно «приходилось» шесть детей. Фадея от другой Матрёны — выживших... Но весь ужас в том, что правду нельзя перенести из жизни в искусство «один к одному». В искусстве её место занимает правдо-подобие; ибо искусство, по трагической формуле Пастернака, данной им в «Охранной грамоте», врёт, а постоянно говорящий правду обречён отставать от вечно меняющейся жизни: только образ поспевает за нею. Чтобы избежать условности, Солженицыну нужно «соврать» или хотя бы недоговорить; опустить «символические» подробности, которые в безбрежной реальности как бы размыты и приглушены, а в замкнутой повествовательной рамке начинают выпирать и бросаться в глаза.

Но прочитавший солженицынскую Нобелевскую лекцию поймёт: соврать ему никак невозможно. Не для того он на свет призван.

И вот ему, рассказчику по самой строчечной сути, только что — после поисков поэмных, драматургических, романных — обретшему свой жанр, вновь приходится призывать на помощь — роман; раздвигать границы, смазывать контуры символических образов. Но и роман, как выяснится, не спасает; и никто из читателей не верит, что в раковом корпусе Ташкентской больницы том Толстого и впрямь был (как было и рукописное Евангелие у прототипа Алёшки-баптиста в «Одном дне...»), а не вымышлен автором, чтобы навязать одному из героев вопрос: «Чем люди живы?» Не верят именно потому, что он говорит правду. Если б врал — поверили бы.

Отсюда прямой путь к эпосу, опирающемуся на документ, воспоминания, газетный монтаж; история в солженицынском эпосе, начиная с гениальной увертюры к нему, «Архипелага ГУЛАГ», и кончая многоколёсным и узловатым повествованием в отмеренных сроках, говорит своим голосом; автор лишь ретранслирует её, и сквозная «знаковость» бытия, через которую нам дано въяве зреть предначертания Божественного Промысла, уже не может быть подвергнута сомнению. Если в «Матрёнином дворе» слова Игнатича: «...и вспыхнул передо мной голубой, белый и жёлтый июль четырнадцатого года... Я представил их рядом: смоляного богатыря с косой через спину; её, румяную, обнявшую сноп. И — песню, песню под небом...» — кому-то покажутся прихотливой литературной натяжкой (ибо — откуда нам знать, что там пишет по ночам Игнатич? Не книгу ли о русской революции, об августе Четырнадцатого? — подобно Нержину, замышлявшему на шарашке именно такую книгу), то в «Красном Колесе» такая рифмовка времён воспринимается как нечто само собою разумеющееся: вот факты, попробуйте в них усомниться.

***



Скачать документ

Похожие документы:

  1. След Сатаны на тайных тропах истории

    Литература
    1 Эта книга писалась в тяжелую пору, в разрушенном Грозном, под не стихающий аккомпанемент ночных обстрелов, при колеблющемся от холодных сквозняков свете керосиновой лампы.

Другие похожие документы..